И тут звонки прекратились. Я попытался успокоиться, нащупать в себе какое-то облегчение. И вот тут-то случилось самое ужасное. Господи боже, воистину. Я яснее ясного услышал, прямо у себя над головой, немного приглушенное, потому что ему пришлось пробраться через половицы и старую побелку потолка: «Алло?» Голос был Бет.
Я так перепугался, что чуть не утратил контроль над мочевым пузырем. В голове пронеслось видение — огромный монстр обвивает меня кольцами, будто анаконда, и начинает сдавливать. Анаконда убивает, сжимая внутренние органы жертвы так, что у того лопается сердце. От одного этого слова у меня чуть сердце не лопнуло. Я ужасно скучаю по Бет, но, честно, я совсем не хотел услышать ее голос, услышать его вот так. Я желал живую, теплую женщину, а не это единственное слово, которое слетело ко мне, которое пронзило меня.
И я было начал думать, что это все какая-то страшная ошибка, что ее смерть мне просто привиделась, что я похоронил ее заживо — но других безумств такого рода понапридумывать не успел, потому что тут подоспело еще одно слово, меня позвали, звонко и четко: «Уильям!»
Господи Иисусе, подумал я, так это меня к телефону. Вот ведь безумная мысль. Ну то есть, черт подери, к телефону никто не мог подойти, ну как тогда могли звонить мне? Меня позвали по имени. Голос тот же, что и всегда, тот же самый тон, в котором слышались нетерпение и недовольство тем, что я опять кому-то дал ее номер и вот кто-то звонит ей вместо меня.
Я не знал, что и делать.
— Что? — вырвалось у меня.
Теперь я уже не мог все вот так оставить — это какой-то очередной виток безумия, я не мог дальше бездействовать. Я вылез из кровати, сам мертвее мертвого, будто бы оказавшись в одном из рассказов М. Р. Джеймса,[45] которые так любила Бет. Я с огромной неохотой вышел за дверь и босиком прошлепал по коридору. Покажусь ей в таком виде, думал я, а она отругает за то, что хожу без тапочек. Я вышел к лесенке, которая вела на чердак, и принялся подниматься наверх, ступенька за ступенькой.
Я добрался до пролета, где она тогда боролась за жизнь, почти ожидая снова ее там увидеть. Я щелкнул выключателем — темнота, наверное, лампочка давно уж перегорела, а я и не заметил. На лестнице были пятнышки лунного света, так — легкая светлая пенка. Я оставил дверь в комнату Бет чуть приоткрытой, чтобы воздух не застаивался и плесень не появилась. Я подошел к двери, еле волоча ноги, которые вдруг стали свинцовыми, и остановился.
— Бет? — позвал я.
Несчастье так и обрушилось на меня. Не знаю, какие там химические вещества сотрудничают со страхом — адреналин, наверное, и вся эта братия, — но они насквозь пропитали мой мозг. Колени в буквальном смысле подгибались, а в желудке будто плескалась вода. Меня затошнило. Давным-давно, еще мальчишкой я попал на бойню в Пэдстоу и видел, как коров расстреливали по одной и как они в ожидании своей очереди от ужаса исходили мочой и дерьмом. А теперь и я был такой коровой. Что-то во мне так и рвалось в комнату, но в то же время я куда больше страшился этого, как живым и полагается страшиться мертвых. Это такой жизненный закон, который сидит в нас глубоко-глубоко. Мы сжигаем или зарываем наших мертвецов, потому что хотим отделить их телесность от наших воспоминаний и нашей любви. Мы не хотим, чтобы они и после смерти лежали у себя в кроватях, мы хотим и дальше хранить их в памяти живыми, полными жизни.
И вдруг так же внезапно во мне, будто первое дуновение штормового ветра, всколыхнулось желание увидеть ее там, увидеть ее. Я толкнул дверь и ворвался в комнату, желая, чтобы Бет оказалась там, желая обнять ее так нежно, как я не обнимал ее уже много-много лет, и рассмеяться, и объяснить ей все, объяснить ей, какую я чушь выдумал, как я вдруг решил, что она умерла, и пусть она, пожалуйста, пожалуйста, простит мне этот дурацкий Бандоран, и, может, мы начнем все сначала, поедем куда-нибудь в отпуск, да хотя бы в Пэдстоу, навестим старый дом, и будем есть во всех этих дорогих новомодных ресторанах, и отлично отдохнем…
Пусто. Конечно, там было пусто.
Наверное, если б кто меня тогда увидел, то он решил бы, что увидел призрака — призраком был я сам. Шестидесятипятилетний старик с обезумевшим взглядом стоит в спальне умершей жены, совсем тронулся от горя, хотел узнать, нет ли тут для него спасения и прощения, как нормальные люди обычно хотят узнать, сколько времени. Обычный путь, который проделывает каждая мысль о Бет. Бет — спасение, спаси меня, прости меня. А гаденькая правда-то в том, что ей давно надо было меня вышвырнуть вон.
Я сидел в палате Розанны, обдумывал это все.
Ничего из этого я ей не мог рассказать. Я находился в палате пациента, предположительно — проводил диагностическую беседу с целью выяснить возможность ее «возвращения в социум». Вот еще одна примета режима миссис Тэтчер, можно даже сказать, тэтчеровская мода, которая до сих пор сохранилась в Англии. Розанна сидела на кровати, в этой своей белой шали, которая в полумраке выглядит будто измятые крылья, будто юные крылья бабочки до того, как в них заструится кровь и она вдруг, несомненно, дивясь сама на себя, расправит их и взлетит. Диагностическая беседа. Внезапно все это представилось мне таким абсурдным, что я расхохотался. Диагностировать в этой комнате надо было как раз меня.
Мы поженились в Дублине, в саттонской[46] церкви, так было проще всего. Священник был приятелем Тома, они в Дублине в одно и то же время учились в колледже, и неважно, что колледжи были разные. Том всего-то пару месяцев продержался на юридическом в Тринити-колледже, но успел за это время обзавестись друзьями в столице. Том мог выудить закадычного дружка даже из толпы, собравшейся на ипподроме в день забега. Все, что было нужно — разрешение на брак, церковное оглашение и что уж там требуется, чтобы жениться на пресвитерианке, — все было сделано. Вряд ли наша свадьба произвела фурор в Саттоне, но пусть там и не было никакого шику-блеску, а все-таки к нам приехали несколько дублинских друзей Тома, а потом мы на целых две ночи сняли номер в отеле «Барри»[47] и на второй вечер пошли танцевать в «Метрополь», потому что у Тома там в бэнде играл какой-то дружок, и мы вместе танцевали почти что первый раз в жизни. Странно, но в его собственном танцевальном зале мы с ним и не танцевали никогда. Да и вправду странно, наверное. Том, казалось, был всем доволен и даже не заговаривал о том, что на свадьбе не было никого из его семьи. Джек приехал бы, но он тогда был в Африке, зато сделал брату подарок к свадьбе — оплатил торжественный обед. За обедом Том выпил столько виски, что вечером в отеле немного что сумел, но полностью оправдал себя на вторую ночь, после танцев. Он был нежнейшим любовником. Именно так.
Мы лежали в нашем номере в отеле, в темноте. На Колледж-Грин, прямо возле своего старого колледжа, он купил пачку русских овальных папирос и теперь курил их. По-моему, мне тогда было лет двадцать пять, а Тому — немногим больше.
— Знаешь, — сказал он, — а тут ведь очень неплохо. Интересно, смог бы я прижиться в Дублине?
— И что, не скучал бы по западу?
— Наверное, скучал бы, — ответил он, выпустив кольцо русского дыма в полумрак комнаты.
— Том? — говорю я.
— Ага?
— Ты меня любишь?
— Еще бы! Конечно, люблю.
— Это хорошо, — сказала я. — Потому что я люблю тебя.
— Вот как? — отозвался он. — У тебя хороший вкус. Это значит, ты очень умная, точно.
И тут он рассмеялся.
— А ведь знаешь, — сказал он, — я тоже.
— Что — тоже? — спросила я.
— Ну, то есть я не просто так языком болтаю. Я тоже. Тоже люблю тебя.
И думаю, он говорил святую правду.
Человек он был наипорядочнейший. Очень важно про это упомянуть.
Последствия знаменитой торговой войны мистера де Валеры были видны из окна поезда. Поженились мы весной, и поскольку овец тогда никто не покупал,[48] фермеры резали ягнят прямо в поле. Поэтому, когда поезд проезжал эти поля, то там, то тут виднелись гниющие тушки. Тома все это очень огорчало. К власти пришли люди де Валеры, а для него это было все равно, как если бы страну захватили вооруженные головорезы, захватили ту самую страну, которую они же всеми силами старались стереть с лица земли после заключения Договора. Парням вроде Тома это было как острый нож по сердцу. Том был молод, только-только оперился и уж, наверное, хотел заполучить себе эту страну, превратить ее во что-то достойное. Он был совершенно уверен в том, что де Валера, который и без того пытался придушить новое государство во младенчестве, теперь и от детства его камня на камне не оставит, а следовательно, и в люди ему не даст выбиться. И у самых крепких фермеров тогда сердца кровью обливались, когда им приходилось забивать ягнят, а овец и вовсе девать было некуда — тогда передушили все их мечты.
— Ну прямо что твой гребаный дурдом, — сказал сидевший рядом Том, глядя на разоренные фермы. И уж он-то знал, о чем говорил, потому что у него мать с отцом работали в дурдоме. — Да вся Ирландия сейчас — один дурдом.
Поэтому-то отцу Тома пришлось скроить и сшить ему голубую рубашку,[49] и Том принялся ходить на всякие собрания и демонстрации в Слайго, чтобы понять — можно ли как-то переменить ход вещей. Был там такой, О’Даффи его звали, он там верховодил, раньше он управлял полицией, но потом почему-то этой должности лишился и теперь был кем-то навроде тех типов, Муссолини и Франко. Том им очень восхищался, потому что тот, когда был министром, пытался провести разные законы о защите детей в Ирландии. Это ему не удалось, но все-таки! И говорил он всегда так пылко, красноречиво, а Том-то думал, что всех великих людей поубивали во время гражданской войны, это он, конечно, Коллинза имел в виду. А О’Даффи всегда выступал на стороне Коллинза. Так что для Тома все в любом случае было яснее ясного. В жизни не встречала никого, кто потел бы сильнее Тома — после каждой демонстрации его рубашку выжимать можно было. Пару раз мне приходилось ее даже подкрашивать, потому что подмышками ткань становилась такой блеклой, что это было уж очень заметно. Я ни разу не видела, как Том маршировал на демонстрациях, но, как и положено жене, мне всегда хотелось, чтобы он выглядел прилично.