— Аниса, уходи, я боюсь тебя…
«Почему ты меня оставила? Почему не закопала?»
— Ты же кукла…
«Не похоронила меня…»
— Уходи… Уходи!..
— …Это я, девочка. Не гони меня…
Большая Фа. Брови — как две хлебные краюшки…
Потом в полусне ее что-то изменилось. Какой-то далекий топот, какая-то странная тишина; разлепив глаза, она увидела потолок над собой. Только потолок, похожий на снежную равнину…
Голоса.
Скрип открываемой двери; еще не видя его, она попыталась высвободить из-под ватного одеяла непослушные руки:
— Аальмар…
Запах лошадей и железа.
— Аальмар… Они… они сожгли корыто…
Темнота.
Изредка приходя в себя, она чувствовала его тело. Он носил ее на руках; проснувшись однажды в своей кровати, она испуганно повернула голову:
— Аальмар?!
— Он спит, — сказала сидящая у постели женщина. — Он уже трое суток не спал…
— Аальмар…
Через несколько минут он пришел и взял ее на руки.
Он говорил тихо, не замолкая, иногда по многу раз одно и то же; про далекие страны, где у каждого дома пять углов, про леса, где водятся невиданные звери, про змею Уюкон, способную проглотить целиком медведя, про желтый ветер, который начинает дуть за день до большого несчастья, и люди сходят от него с ума, про деревья с сине-фиолетовой листвой… Его рассказы переходили в ее сны, и в снах сине-фиолетовая змея Уюкон целиком заглатывала маленький, пятиугольный домик.
А потом лихорадочный жар спал.
Серым утром она лежала, вытянувшись под ватным одеялом, опустошенная, тихая, удивленная; Аальмар сидел на трехногом табурете, и под руками у него дымилось в тазу какое-то мутное варево:
— …И они пошли опять, уже вчетвером, и пес, как и прежде, бежал впереди… Фа, ступай себе. Мы справимся сами…
Девочка с трудом приподняла голову. Большая Фа, до того молчаливо стоявшая у занавешенного окна, без единого возражения вышла вон.
— Аальмар… Они сожгли корыто…
— Тише, тише… Слушай. Пес бежал впереди, и вот он снова остановился, поднял морду и залаял… И навстречу им вышла саламандра — но не зеленая уже, а коричневая… И говорит…
Рассказывая, он откинул одеяло; девочка с удивлением увидела, что на ней нет сорочки, что ее тело светит ребрами, странно чужое, исхудавшее; Аальмар заворачивал ее в теплую, вымоченную в тазу простыню — так, что забегали по телу мурашки.
— Саламандра объяснила, как найти рогатый дуб и какое слово сказать, чтобы вытащить из-под корней ларец… Но там, у дуба, жил зверь с кошачьими ногами, человечьими руками, лисьей мордой и ядовитым жгучим хлыстом у пояса… Тебе холодно?
Она покачала головой на подушке. Прикосновение влажной ткани было ей неожиданно приятно.
— Все будет хорошо, малыш. Теперь уж точно, — он улыбнулся, и она увидела прилипший к его лбу седой волос. Один-единственный.
— Аальмар… А помнишь… как мы на том поле…
— Помню. А ты лучше не вспоминай.
— А… тебе было тогда страшно? На поле, когда ты меня спасал?..
Его ладонь на лбу. Влажная ткань отделяется от тела, оставляя приятную прохладу; другая простыня, сухая, оборачивает девочку до пят, как свадебное платье.
— Ты не уйдешь, Аальмар? Ты посидишь со мной, да?..
— Куда же я денусь от тебя, малыш… Куда же я денусь…
Она проследила за его взглядом — и обмерла.
У кровати стояли, посверкивая лакированными полозьями, маленькие деревянные сани.
— …Нет в тебе спокойствия. Веры нет. Уверенности… Доверия, опять же, тоже нет. Ты хоть Птице доверяешь?
Короткий, с ладонь, и почти такой же толстый клинок вонзился в деревянный щит у самой Игаровой щеки. Тот не дернулся — но задержал дыхание, плотнее вжимаясь в дерево, стараясь не пораниться о другие клинки — те, что торчали уже по обе стороны его шеи и вплотную прижимались к бокам, а особенно мешал тот, что вогнался в щит высоко между Игаровыми ногами.
— Не доверяешь ты… Ты и себе не веришь. Не отводи глаза, смотри!..
Клинок отрезал ему прядь волос, войдя в дерево над самой макушкой. Игар заставил себя смотреть, как Отец-Разбиватель выдергивает из столешницы и вертит в ладони следующий кинжал — этот, кажется, не просто так, этот красивый, с витой рукоятью…
— Не всем быть орлами, — сообщил Игар глухо. — Куры со всех сторон полезнее…
Красивый кинжал вошел ему за ухо — так писцы обожают носить перья. Витая, узорчатая рукоять закачалась перед самыми глазами. Диво искусства, а не оружие…
В его родном Гнезде подобные процедуры были редкостью и служили, как правило, исключительно для наказания нерадивых. Насколько Игару было известно, от человека, стоящего спиной к щиту, при этом ничего не требовалось — ни спокойствия, совершенно в этой ситуации невозможного, ни тем более некой отвлеченной веры… И уж конечно, экзекуции продолжались несколько минут. Никогда не тянулись часами; эдак у бросающего кинжалы рука устанет…
— Сомневающийся несчастен, — Отец-Разбиватель взвесил в руке черный, как деготь, изящно изогнутый нож. — Желающий невозможного — несчастен… И обречен быть несчастным тот, кто желает изменить мир. Хоть в малом… Вот как ты, — черный клинок вошел между растопыренными пальцами Игаровой руки.
— Слишком много счастливых, — огрызнулся Игар. — Должен кто-то быть… крученым… по-вашему, черенок от лопаты счастливее… чем живой плющ… который… — клинок, вошедший в дерево вплотную к виску, заставил его задержать дыхание, — который вечно сомневается… за что ему уцепиться усиком… — новый кинжал взметнулся для броска, но Игар уже не мог остановиться, его несло. — Мертвецы вот… счастливцы… а главное, их полным-полно… Мертвецы всегда в большинстве… они…
Кинжал опустился, так и не вонзившись во щит. Разбиватель задумчиво повертел его между пальцами; бросил на стол:
— Ясно… Когда ты молчал, я, по крайней мере, мог надеяться, что некое движение в тебе происходит… Когда начинается предсмертная болтовня — дело теряет смысл. Иди сюда.
Игар не поверил ушам. За истекшие несколько часов от уже привык к мысли, что пытка никогда не кончится; впрочем, зачем Разбиватель его зовет? Не для худших ли испытаний?
Он осторожно пошевелился — и сразу почувствовал все облепившие тело клинки. Те, что прижимались плашмя и те, что в любую секунду готовы были надрезать кожу — холодные и липкие, они не давали ему пошевелиться.
— Я не могу, — сказал он виновато.
— Можешь, — устало возразил Разбиватель. — Ты все можешь… Но «не могу» — удобнее. Да?
Бесшумно открылась дверь, но Отец-Дознаватель не вошел, а остановился на пороге — за спиной Разбивателя.
— Нет, — сообщил тот, не оборачиваясь. — Мальчик не понимает, чего я от него хочу. Он думает, что я его таким образом наказываю… И сегодня он больше не пригоден к беседе. К сожалению, Отец мой.
— Ты устал, Игар? — буднично спросил Дознаватель. Так, будто речь шла о штабеле наколотых дров.
— Нет, совсем не устал, — отозвался Игар, глядя в сторону. — Пожалуйста, хоть все сначала…
Разбиватель хмыкнул. Неторопливо подошел; глаза его казались пегими, пятнистыми, как сорочье яйцо. Игар не отвел взгляда — глядел укоризненно и угрюмо.
— Не понимаешь, — мягко сказал Разбиватель. — Но поймешь… Ко мне.
Игар шагнул, когда приказ еще звучал. Его будто толкнули в спину; несколько лезвий успели оставить на коже кровоточащий след, но и только: он-то ждал, что разрежется о них в лоскуты!..
Он обернулся. Все эти острые, плоские и трехгранные, красивые и смертоносные клинки обрисовывали на щите контуры его тела. Портрет крученого, неспокойного и неверящего послушника Игара…
— Доверяй руке, которая не хочет причинить тебе боли, — медленно сказал Разбиватель. — Доверяй своей судьбе, не заставляй ее волочить тебя на веревке, как теленка на бойню… Все, что я делаю, я делаю ради тебя… Одевайся.
Отец-Дознаватель стоял в дверях и смотрел, как усыновленный птенец застегивает штаны. Стиснув зубы, Игар заставил себя двигаться неторопливо и с достоинством.
— Пойдем, — сказал Отец-Дознаватель. — Я могу кое о чем тебе ответить.
— …Телом ты принадлежишь Гнезду. Безраздельно. В этом нет зла; я хочу, чтобы чаши весов в твоей душе уравновесились. Душей ты тоже должен принадлежать Птице. Только ей и только Гнезду. Понимаешь?..
Игар молчал. Он стоял на коленях, лицом к огромному, во всю стену зеркалу, и видел только свое серое хмурое лицо с обтянутыми скулами и упрямо сомкнутыми губами. Справа и слева горели на подставках две свечи; от Отца-Дознавателя осталась одна только прохаживающаяся в темноте долговязая тень.
— Я расскажу тебе… легенду. То есть теперь она сделалась легендой, потому что сменились уже несколько поколений рассказывавших ее… Слушай: давным-давно жил знатный и богатый господин, вдовец, и была у него единственная и горячо любимая дочь… У господина были земли и титулы, но дочью он дорожил больше. И вот случилось так, что любимое чадо его пало жертвой страсти; любовником единственной дочери его сделался не кто-нибудь, а рыцарь из далеких земель, о котором говорили, что он колдун… Рыцарь сказал возлюбленной своей: хочу перстень твоего отца. И дочь, сгоравшая от любви, не посмела ослушаться, сняла темной ночью перстень с руки отца своего и принесла любовнику. Но сказал рыцарь: хочу титулы и земли отца твоего; и снова ее страсть взяла верх, и отворились в полночь ворота, впуская в замок чужих воинов, и старый отец заключен был в темницу, однако и в темнице он любил свое чадо сильнее жизни, и не нужны ему были ни земли, ни титулы. Рассмеялся рыцарь, лаская красавицу на груди своей, и сказал, заглянув ей в глаза: хочу голову отца твоего…
Долго рыдала красавица — однако, боясь потерять любовь его, взяла саблю и спустилась в темницу. Увидел отец любимую дочь свою, увидел саблю в ее руке и понял, зачем пришла; горько улыбнулся и сказал: нет у меня на земле ничего, кроме тебя, кровь моя и жизнь… Неужто поднимется рука твоя?! Но сильна была страсть в душе дочери его, и поднялась рука, и опустилась сабля — но дрогнула, неумелая, и отец, раненный, не умер.