Скрытая жизнь братьев и сестер. Угрозы и травмы — страница 13 из 61

Таким образом, существует латеральное сексуальное влечение, как гомосексуальное, так и гетеросексуальное. Я бы сказала, что различие между этими двумя понятиями – латеральная гомосексуальность и гетеросексуальность – несущественно. Оно анально-фаллическое и на более глубинном уровне независимое от пола; гениталии, которые используются в воображении либо одинаковы (анус), либо тождественны (клитор и пенис). Латеральная сексуальность отличается от вертикальных кровосмесительных желаний тем, что размножение не является частью фантазии. Это отличает ее от эдипальных фантазий, где, как ясно показывает история Эдипа, рождение детей от матери (или от отца) является ключевым компонентом влечения. В случае с Эдипом это влечение запускается и проблема формулируется очень четко: если бы у вас были дети от вашей матери, то они приходились бы вам братьями и сестрами. Мы вытесняем это знание, потому что оно относится к табу, поэтому никто не помнит, что у Эдипа есть сестра. Ребенок, рожденный от кровосмесительного союза между братом и сестрой, если он социально признан, как в эпоху Птолемеев, считается их ребенком, а не сиблингом; если же общество не одобряет его появления, то он представляется монстром.

Братья и сестры могут играть в родителей, но это вертикальная имитация, похожая на игру в пожарных или медсестер. Сексуальные желания детей, направленные друг на друга, скорее всего будут попадать под широко распространенную мастурбационную фантазию «ребенка – обычно сиблинга – быть избитым» (Freud, [1919], p. 179; см. главу 4).

Нерепродуктивная природа сиблинговых сексуальных фантазий отсылает к важности смертоносности любви. Что это за смертоносность, которая, как и кровосмешение, должна быть низведена до чего-то более умеренного, такого как конкуренция и соперничество, и таким образом утратить свою летальность? Мелани Кляйн указывает на зависть ребенка ко всему, что есть у матери и кем она является, и на его желание уничтожить ее (Klein, [1957]). Я предполагаю, что ненависть к сиблингу – это прежде всего ненависть, а не зависть. Она может принять форму зависти, и это завистливое соперничество может затем превратиться в подражание или конкуренцию. Но зависть, как и деструктивность ребенка по отношению к матери, не нужно «исправлять» (Мелани Кляйн подчеркивает репаративные фантазии ребенка), равно как и благодарность не выглядит ее обратной положительной стороной, как в отношениях с матерью. Зависть может быть преодолена, и на ее место может прийти благодарность, когда вы понимаете, что получили достаточно того, чего жаждали и чего вам не хватало. У ненависти нет такого способа разрешения, однако она может превратиться в любовь. Я считаю, что ненависть и насилие связаны не с завистью, а с травмой. Первые признаки жизни, психически уничтоженные травмирующим опытом, – это ярость и ненависть.

Чтобы травматическая реакция изжила саму себе, необходимо внести некоторые коррективы: нужно вовремя преодолеть переживание утраты дома в результате землетрясения или друга на поле битвы. Объект должен быть психически потерян, чтобы его можно было восстановить как внутренний образ – в этом и заключается процесс горевания. Но истерик, напротив, не может оплакивать потерю – его симптомы заново воспроизводят то, от чего нет возможности отказаться. Здесь мы имеем дело с крайней степенью выражения широко распространенной неспособности признавать, что прошлое осталось в прошлом. Если работа горя не выполняется, то имеет место так называемое «преследование», которое часто отмечается в межкультурных исследованиях истерии3: объект не утрачивается, чтобы затем быть репрезентированным и интернализированным, напротив, он сохраняется, как будто вовсе бы и не был утерян, оставаясь в таком состоянии навечно.

Если вкратце и схематично изложить гипотетическую историю, с помощью которой я хочу подчеркнуть важность желания убить брата или сестру, то она будет выглядеть следующим образом: поскольку к моменту рождения человеческий младенец не успевает достигнуть нужной степени зрелости и долгое время остается беспомощным, он всегда будет подвержен всякого рода травмам и стрессам вследствие переизбытка стимуляции, так как этого мира для него еще слишком много. Эта чрезмерная стимуляция, по строгой аналогии с физической травмой, прорывает защитные протопсихические слои и переживается как взрыв, уничтожение протосубъекта, разрыв в его существовании. Мы все можем представить этот опыт, вспомнив какое-то совершенно неожиданное и значительное шоковое переживание, которое вызвало ощущение, что мы находимся в черной дыре.

В рамках психоаналитической теории значение младенческой беспомощности широко признано, но понимается по-разному. Я думаю, что эта черная дыра, подобно водовороту, притягивает к себе все вокруг. И если после первоначального шока человек будет переживать новые эмоциональные травмы, это проявится в том, что он снова и снова будет оказываться в одних и тех же ситуациях – беда не приходит одна. Это «навязчивое повторение» является характерной чертой того, что Фрейд назвал «влечением к смерти», которое возвращает человека в состояние застоя, к неорганическому существованию. «Неорганическое» как психическое состояние означает для меня интернализованную травму, опыт уничтожения, отсутствие субъективности. Травма становится «смертью», внутренним узлом или ядром смерти4. Однако, чтобы жизнь продолжалась, дыра, оставленная травмой, должна затянуться; все активные элементы жизни и инстинкт выживания способствуют уменьшению ее значимости. Иногда, как у некоторых недоношенных детей, жизненные инстинкты недостаточно сильны, и в этом случае, согласно наблюдениям, только чрезвычайно активное вмешательство матери или ее заместителя может вызвать у ребенка «влечение к жизни», достаточное для его выживания5. Тем не менее результат слияния этого стремления жить с влечением к смерти будет проявляться как деструктивность и агрессия – выход из пассивного опыта насилия в отношении протосубъекта. И деструктивность, и агрессия необходимы для жизни. Ненависть является первым внешним проявлением этого переживания смерти. Даже в более поздней жизни очень часто ненависть ко всем и ко всему является первым признаком исцеления от травмы.

Это описание – всего лишь моя интерпретация (ставшая плодом размышлений об истерии) гипотезы о существовании влечения к жизни и влечения к смерти, выдвинутой Фрейд в 1920 году, после окончания Первой мировой войны. Это только фон, потому что мое внимание сосредоточено на следующем этапе. Я полагаю, что на этапе развития после младенческого возраста имеет место вторая травма: осознание того, что человек не уникален, что кто-то занимает точно такое же положение, как и он сам, и что, хотя он нашел друга, эта потеря уникальности, по крайней мере временно, эквивалентна уничтожению. Легче всего это представить, когда рождается младший сиблинг, но я думаю, что это происходит в обоих направлениях. Второй или более поздний ребенок «знает» о ненависти, поскольку его, конечно, ненавидел старший ребенок, ненавидел до смерти. Эмоциональная любовь младшего ребенка является допсихической или нарциссической, и она перейдет в психическую «ненависть» примерно в том же возрасте, в котором старший ребенок почувствовал угрозу появления новорожденного – фактического или ожидаемого. Однако, если на раннем этапе детский опыт связан с переживанием уничтожения (то, что Фрейд называет «смертью») и стремлением жить, на следующем уровне мы имеем уже убийственные желания в ответ на опасность уничтожения. Я не думаю, что подобный сиблинговый опыт заменяет или следует из испытаний и злоключений вертикального эдипального и кастрационного комплекса. Также его нельзя свести к страху уничтожения в связи с так называемой первичной сценой, фантазии о родителях, совершающих половой акт. Сиблинговый опыт соединяется с этими переживаниями и фантазиями, но создает свою собственную структуру. У него есть свои собственные желания и свои собственные запреты: маленькой дочери Юнга, как и всем детям, просто не разрешается убивать своего брата.

Я хочу обратить внимание на «закон матери», который должен регулировать вмешательство на уровне желания убить сиблинга и кровосмешения. Это своеобразная отсылка к понятию Жака Лакана «закон отца», который представляет собой закон кастрации – символическое наказание за попытку занять место отца рядом с матерью.

Если, согласно Лакану, «закон отца» связан с тем, что он называет «символическим», и тем, как ребенок осваивает язык, то мое представление о «законе матери» предлагает последовательность: один ребенок, два сиблинга, три сиблинга, четверо сиблингов, товарищи по играм, школьные друзья… царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Здесь есть место и для вас, и для меня, – то, о чем наш внутренний истерик не знает. Репрезентация и, следовательно, язык ссылаются на отсутствие – то, чего нет, должно быть обозначено. Хотя последовательности присутствуют в языке, подразумевается умение считать, а не языковая компетенция. Вероятно, есть какая-то врожденная способность для распознавания небольшого диапазона чисел – птицы умеют «считать» свои яйца. Материнское предписание спотыкается об этот «подсчет»: братья и сестры – это и одинаковые, и разные яйца. Позже внутри группы братьев и сестер возникает контракт: расширить свой нарциссизм, чтобы сформировать социальную группу, в которой любят себе подобных, и найти другую группу для ненависти, поскольку они другие.

Теперь я попытаюсь кратко обосновать свою гипотезу о важности роли братьев и сестер в контексте истерии, предоставив необходимый для этого материал. В частности, я буду рассматривать братьев и сестер в рамках вопроса о мужской истерии и спорах о ней, которые имели место во время и сразу после Первой мировой войны. Подобные вопросы возникали во время Второй мировой войны, но тогда психоаналитические круги уже меньше интересовала проблема определения истерии. То же самое относится и к реакциям участников современных войн (Showalter, 1997). Поскольку я думаю, что категория истерии все еще может быть полезна, Первая мировая война лучше всего подходит для иллюстрации моих аргументов.