Скрытые корни русской революции. Отречение великой революционерки. 1873–1920 — страница 24 из 54

Хитрая старая генеральская вдова Григорьева сказала: «Это списки на прогулку». И жандармы ушли, ничего не найдя, хотя ожидали собрать богатый урожай. Они знали о нашей оживленной переписке друг с другом, о наших рукописях, ходивших внутри тюрьмы и вне ее, и о помощи, которую оказывали нам адвокаты в этом отношении; но им удалось обнаружить лишь несколько незначительных записок. Вскоре после обыска отец Митрофан писал мне: «С огорчением сообщаю, что при мне нашли ваше письмо. Взрослому человеку очень глупо поступать так безрассудно, однако в тюрьме, как ни в каком другом месте, хочется хранить письмо и перечитывать его снова и снова».

Вероятно, поймали не только его одного, а мы в своих письмах были так откровенны, что по ним легко было составить представление о наших характерах. Кроме того, жандармы могли все разузнать о нас и другими путями, так как в мужском отделении заключенные переговаривались через открытые окна, а тюремщики, стоявшие на дворе, слушали и доносили о содержании всех разговоров. Кроме того, смотрители из пустых камер могли подслушивать разговоры, ведущиеся в «клубах», и таким образом узнать самые интимные сведения. Те, кто присоединился к акции протеста – а такие составляли примерно три четверти от общего числа заключенных, – говорили вполне откровенно и ничего не боялись.

Глава 14«Процесс 193-х», 1877–1878 годы

Процесс, насколько я помню, начался в сентябре. Мы решили явиться в суд в полном составе, чтобы ознакомиться с условиями, в которых он проходит, и иметь возможность действовать согласованно. Зал суда был маленьким, места там хватало лишь для должностных лиц и подсудимых.

Нас одного за другим вели по длинным коридорам, соединявшим Дом предварительного заключения с судом. Конвои постоянно натыкались друг на друга. Пока конвоиры подгоняли нас, мы поспешно обменивались приветствиями и вопросами.

Треть зала занимали судьи и их помощники. За сенаторами рядами сидели чиновники в форме и при регалиях. Напротив них размещалось около ста человек на скамьях. В середине располагались столы для адвокатов и свидетельское место. Налево от судей находилась «голгофа» – скамья подсудимых, окруженная барьером. Свидетельское место справа от судей было заполнено нашими женщинами.

От присутствия стольких людей кружилась голова. Мы находили тех, кого знали, и расспрашивали о незнакомых. Я впервые увидела Мышкина, Войнаральского, Рогачева, Сажина, Муравского и многих других. Женщин же я всех встречала раньше. Казалось, мы забыли, что нас привели на суд. Мы приветствовали друг друга и обменивались записками. На судей никто не обращал внимания. Поднялся гвалт. Наконец колокольчик председателя призвал к порядку, и мы замолкли.

Началась судебная процедура. Нам задавали обычные вопросы:

– Возраст?

– Двадцать лет. Арестован в шестнадцать.

Или:

– Двадцать один. В тюрьме с шестнадцати лет.

Подобные ответы раздавались часто. Все обвиняемые просидели в тюрьме не меньше четырех лет, а некоторые – например Чарушина – и все пять. Судя по ответам на вопрос о занятии, многие были учителями, но большинство – студентами. Были среди подсудимых уже практикующие студенты-медики и несколько рабочих. Некоторые называли себя революционерами, другие говорили, что у них нет определенного занятия.

Такое враждебное и презрительное отношение к юридической процедуре, изобретенной специально для политических дел, было очевидно. После суда над нечаевцами в 1871 г. правительство осознало все негативные стороны открытого суда над «политическими преступниками» и увидело, как быстро и основательно такие публичные процессы открывают образованному обществу глаза на реалии российской жизни. Например, совершенно ясно, что открытый суд над Нечаевым сыграл важную пропагандистскую роль. Газеты печатали речи прокуроров и подсудимых, и публика с жадностью читала эти отчеты, которые пробуждали у всей отзывчивой части населения сочувствие к молодежи, взявшей на себя инициативу борьбы со старым режимом.

Итак, мы не только знали заранее, что процесс будет закрытым, но и то, что даже за закрытыми дверями нам не позволят ни раскрыть причин, заставивших нас взять на себя ответственность прямого обращения к народу, ни обстоятельств, при которых это произошло, ни тех несправедливостей и злоупотреблений, с которыми мы сталкивались за годы предварительного заключения.

Мы знали, что неопытных молодых людей и простых крестьян запугали, заставив дать показания, нужные жандармам и прокурорам, что детей из сельских школ собирали и заставляли клеветать на своих учителей и, наконец, что обвинительный акт состоит из измышлений, превратных толкований и лжи, призванной дискредитировать подсудимых и все их дело.

Перед судом должно было предстать около трехсот человек, но в наличии было лишь 193. Где же остальные? Они либо умерли, либо сошли с ума. А что мы видели в зале суда, переполненном молодыми людьми? Мертвенно-бледные и зеленовато-желтые лица, одни опухшие, другие истощенные. Некоторые обвиняемые были на костылях, другие ужасно кашляли. И те, к кому приближалась смерть, жадно осматривались, словно в поисках поддержки со стороны своих здоровых товарищей.

Рядом с сенаторами сидели «представители сословий» – градоначальники, предводители дворянства или старшины той же волости. Вид у них был самый глупый, но при назначении наказаний они пытались превзойти сенаторов в суровости и требовали для всех нас каторги.

Мы не теряли мужества. Те из нас, кто находился в добром здравии, с одной стороны, глубоко сочувствовали больным и инвалидам, а с другой – испытывали счастье и гордость, когда смотрели на «голгофу» и видели там лучших представителей нашего дела. Тамвиднелся высокий, невозмутимый Ковалик и темноволосый, живой Войнаральский; высокий, изможденный мученик Муравский; красивый Мышкин; сильные, коренастые Рогачев и Сажин; Желябов, излучающий здоровье и жизнерадостность, и многие другие храбрецы.

Мы обменивались приветствиями и просили адвокатов, сидевших в промежутках между нами, передавать соседям наши слова. Председатель звонил в колокольчик, умолял, приказывал и в конце концов страшно разозлился. Но все было бесполезно. Кроме чувства презрения к властям, на нашей стороне имелось еще одно преимущество. Зал практически перешел в наши руки. Мы были гораздо многочисленнее наших врагов, их помощников и сановников, занявших места за сенаторами. Все мы говорили и шумели, всех нас занимали собственные заботы, а вовсе не заботы сенаторов. В течение первого дня едва успели огласить список подсудимых, после чего нас развели по камерам, пока судьи, оказавшись в затруднении, размышляли над вопросом: «Как нам с таким неуправляемым народом соблюдать процедуру?»

На следующий день мы узнали от адвокатов, что сенаторы в негодовании придумали способ поддерживать порядок – а именно, судить нас группами. Это решение давало многим новый, менее вызывающий предлог для отказа участвовать в работе суда, так как судьи, разделяя нас по собственному разумению на группы, нарушали закон, и юристы считали, что это достаточное основание для протеста. Протест поддержали три четверти всех подсудимых, и каждый из нас получил право привести те причины для своего отказа, какие он сочтет уместными. Мы вели многочисленные дискуссии и обменивались письмами на эту тему, благодаря чему выработали целый ряд аккуратных формулировок, различавшихся степенью осторожности и радикализма.

Нас снова вызвали в суд, и поток подсудимых опять затопил маленький зал. Второй день ушел на зачтение обвинительного акта, но никто из нас его не слушал. Нам не терпелось повидаться друг с другом и прийти к пониманию. Все мы знали, что этот день проведем вместе, а затем можем расстаться – возможно, навсегда. Колокольчик председателя звонил не умолкая. Из зала раздавались выкрики: «Клевета!», «Неправда!», «Ложь!», «Мы не хотим этого слушать!». Желиховский поспешно бормотал свой бесконечный текст. Наконец он остановился в отчаянии. Мы переговаривались не только с соседями, но и с другими скамьями и даже оборачивались спиной к судьям. Агитация за акцию протеста велась совершенно открыто. Я познакомилась с Желябовым, и он поздравил меня с успешным ведением пропаганды.

Внезапно раздался звонкий, серебряный голос, ясный и смелый, четко провозглашающий каждое слово могучего протеста. Гул моментально умолк. В наступившей тишине все обратились в слух, и даже сенаторы начали прислушиваться. Это Ипполит Мышкин объяснял им, почему он не желает слушать обвинительный акт и счел необходимым заявить протест. Даже сейчас, сорок лет спустя, я как наяву слышу его чудесный голос. Он говорил не только красиво, но как человек, обладающий властью; он обращался к судье так, как судья обычно обращается к подсудимому. В России есть только один оратор, сопоставимый с Мышкиным, – Александр Федорович Керенский. Мышкин, плебей от рождения, на себе испытал все несчастья рабской жизни простого человека, и это придавало его гневу привкус самой едкой горечи. Его прерывали, указывали на несвоевременность его протеста. С «голгофы» пытались говорить другие подсудимые, но их неизменно прерывал колокольчик.

Когда мы расстались, дело шло к вечеру. У всех нас в мыслях был только завтрашний день. Мы чувствовали, что последний день будем вместе, что из-за своего протеста снова окажемся в ненавистных одиночных камерах и не сможем больше обмениваться словами утешения и надежды. Так оно и вышло.

На третий день мы дали решительный бой. Мышкин говорил снова. Мы поддерживали его и требовали, чтобы нас судили вместе. Поднялся такой шум, что тщедушная фигурка Желиховского еще больше съежилась, став почти невидимой. Он воскликнул: «Но это же революция!» и упал в свое кресло. Мы выкрикивали свой отказ принимать участие в позорной процедуре. После этого армия заключенных устремилась по коридорам, растекаясь ручейками в камеры. На этом мое участие в процессе закончилось.

Поскольку три четверти от общего числа подсудимых отказались присутствовать на суде, в тюрьме целый день снова было многолюдно. Мы решили оспаривать правила одиночного заключения и настаивали на праве совместно ходить на прогулки, посещать друг друга в камерах, совместно читать, видеться с адвокатами и на прочих привилегиях. Причины держать нас в изоляции не было, так как мы больше не участвовали в работе суда и уже не раз говорили друг с другом. С другой стороны, эти привилегии были для нас очень важны, так как давали не только личное удовлетворение, но и возможность обсуждать дальнейшие планы.