И уехали наши спасатели. А мы полетели дальше и выше — заштопанные.
Доброму, душевному пожеланию того авиатехника не суждено было сбыться. При возвращении с задания наш полк был атакован «мессершмиттами», сопровождавшими большую группу «юнкерсов», шедших то ли на Саратов, то ли на Куйбышев. А мы шли пустые, сбросив бомбовый груз и изрядно поистратив пулеметные боеприпасы в районе между Волгой и Доном.
Сколько помню, Вася поджег первого из атаковавших нас «мессеров». Во всяком случае, хорошо помню, что тот, выходя из атаки, поволок за собою шлейф. А вот второй, третий или четвертый (не разобрать было в этой непрерывной карусели) что-то нарушил в тягах управления. Руль высоты заклинило, вероятно. И «пешка» наша пошла по наклонной к Волге. Помню команду Вити: «Покинуть машину!»
Справа внизу, над самой рекой, купол парашюта — Вася выбросился. Мне, чтобы выброситься, надо было либо дождаться, когда командир покинет машину, либо перелезать через него.
Фонарь над кабиной был полуоткрыт… Стремительно надвигался берег реки… Высота «200» на высотомере — последнее, что помню.
Приземление
Ноябрь 1942 года — март 1943-го
Ослепительно белое небо. Душная тишина. Все болит. Шлем, комбинезон, унты, перчатки — чугунные. Давят — не пошевельнуться. И пресс на груди, на ногах и руках. Скосил глаза направо — белая степь. Налево мужик какой-то сидит… на кровати. Голова, рука забинтованы. На коленях раскрытая книга. Читает… Это не наш мужик… Где я?.. А Витя, Вася — где?..
Курить хочу. Никогда не хотел. Мальчишеские забавы с курением были очень краткими и неприятными. В училище и в части вместо курева брал добавку сахара. Так, изредка, за компанию брал в зубы папиросу, чтобы взрослым казаться. А сейчас хочу курить.
— Закурить… дай, — говорю мужику.
И ухом не повел. Читает. Музыка тоненько, издалека.
— Дай закурить! — говорю громко.
Мужик шевельнулся, огляделся. Смотрит на меня задумчиво. О, в глазах мысль появилась. Заискрились. Заулыбался:
— Эй, корешок! Никак, опять очнулся? — Голос бархатистый, низкий. — Ты чего?..
«Опять»… При чем здесь «опять»? А что было до «опять»?.. «Мессер» на хвосте… Берег реки запрокидывается… Число «200»… Бело-зеленое число на черном. Не число, а деление, деленьице…
Мужчина наклоняется надо мною:
— Ты чего, парень?
— Курить хочу! Дай закурить! — кричу.
Много дней спустя Борис (так звали однопалатника) рассказал, что «крик» мой он едва разобрал, вплотную приложив ухо к моим губам.
— Эт-то можно! Это пожалте! — обрадовался Борис, подавая мне папиросу.
Или потому, что это была первая затяжка дымом или, скорее, протест организма, папиросу вышибло приступом кашля с кровью.
Папироса лежала на полу, а по мундштуку ее, как в трубочке термометра, поднималось красное.
Боря быстро заковылял из палаты.
Уж такая тягомотина — дни, ночи, месяцы в госпитале. Все это страшно усугублялось вестями с фронта, сообщениями о тяжелых боях на Волге, под Сталинградом, в самом городе.
По крохам, по отдельным деталям, сообщенным однополчанами, навещавшими меня, восстановил картину катастрофы нашего славного экипажа.
Наша «пешка», потерявшая управление, по довольно отлогой нисходящей грохнулась на левом берегу Волги в районе Быково. Значит, перетянул ее Витя через реку. Стрелок наш, Вася, успел покинуть самолет. Однако погиб парень — то ли расстрелянный на парашюте, то ли неудачно приводнившийся, запутавшийся в стропах. Командира нашли в 50 м слева впереди от самолета, всего изломанного, окровавленного. Меня не нашли сразу, но, вернувшись, обнаружили… в самолете, на своем месте. Фонарь был сдвинут, кресло мое, сорванное с цапф, пробило днище кабины. Сидел я, запрокинувшись назад, вцепившись рукой в борт открытой кабины. Обе ноги сломаны, а в остальном — целехонький. Лицо — как гипсовая маска, и тонкая струйка крови из-под шлема по щеке. Кожа на голове лопнула немного.
Витя умер в госпитале через два месяца.
В начале и в конце зимы 1942/43 года две вести озарили мрак пребывания в «юдоли скорби».
Папа — мой папа, расстрелянный, по сведениям «доброхотов», в 1937 году, — воскрес, возник из небытия!!! И было материальное подтверждение этого дивного воскресения — треугольник письма на двойном листке ученической тетради в клеточку, отправленного им самим (!) из госпиталя перед возвращением (?!) на фронт.
Папа сообщал, что, «смыв свою вину кровью», направляется на передовую рядовым бойцом. Вырисовывалась схема его судьбы последних пяти лет: лагерь — штрафбат — госпиталь — опять фронт (который раз в его многострадальной жизни!).
Не описать горько-солнечной радости, пережитой мною с получением этой вести, пересланной мамой. Состояние мое начало круто улучшаться.
А тут — победа под Сталинградом! Раздробили, смяли группу Паулюса. Ну, так жить можно и даже нужно. Надо скорее выписываться, и в полк, к ребятам. Засуетился я, заковылял по кабинетам врачей, старался без костылей, с палочкой. Надоел им донельзя. Некоторые, не выдержав, орать начинали. Несколько раз меня посылали… не в полк.
— Не следует торопиться, мальчик, — увещевал меня седенький военврач, сухонький старичок, — вот подлечим вас, подправим, а там видно будет…
— Не мальчик я, товарищ военврач второго ранга! Я — старший сержант, штурман! Мне летать, воевать надо.
— Ну кто же спорит? Конечно, старший сержант… и этот… штурман. Даже сокол, я бы сказал. А относительно летать… там видно будет.
— Куды, торопыга, рвешьси? — причитала санитарка тетя Паша, присев у моей койки. — Тебя с тово свету достали. Лечут, стараютца доктора, а ты вспять лезешь!..
Из госпиталя наконец-то вырвался. Однако вторая комиссия (летная) не допустила меня к полетам. Приземлился я, очевидно, окончательно.
Встреча с однополчанами была теплой чрезвычайно. Правда, летный состав изрядно сменился: многие выбыли по ранению или… насовсем. На их место поступили новые.
До получения допуска к полетам определили меня в команду по снаряжению боеприпасов к авиационным пулеметам, по проверке авианавигационных приборов. В наряды ходил.
Надежда на допуск к полетам чахла — сами врачи считали это маловероятным. Наземное существование — вместо радости и благодарности судьбе, подарившей мне его, — угнетало меня. Особенно тяжко было переносить моменты взлета и посадки самолетов. Физическое ощущение обескрыленности. Все это усугублялось явно преувеличенным чувством неполноценности собственного вклада в общенародную борьбу с фашистами.
Размышления эти привели меня к решению «дезертировать»… на фронт. Схема была проста: оставив личные документы в части, «нарываюсь» на патрулей в гарнизоне — пересыльный пункт, где собирают всех «беспачпортных», — маршевая рота — фронт.
Все так и было. Заменив погоны (их только что ввели в армии) с сержантскими лычками на погоны рядового, оставив в казарменной тумбочке красноармейскую книжку, двинулся я на базар. Естественно, был задержан первым встречным патрулем и препровожден на пересыльный пункт. Представился там как солдат, под своей фамилией.
Пошли занятия по стрельбе, строевой подготовке, тактике стрелковых подразделений вперемежку с хозработами и нарядами.
На четвертом (!) ярусе нар в дощатой казарме впервые встретился с «автоматчиками» — так на солдатском жаргоне называли вшей.
Шло формирование маршевых рот. По достижении численности по штату рота отправлялась в действующую армию, на фронт.
Народ тут был собран самый пестрый: отставшие от своих частей на марше, эвакуируемые из оккупированных областей, базарные «барыги» без документов, вполне смахивающие на настоящих дезертиров. И по возрасту были очень различны.
Однако недолго музыка играла. Под вечер четвертого-пятого дня вызвали меня на выход. У тумбочки дежурного стоял… комиссар нашего полка. Выразительно, пристально глянув на меня, молча расписался в гроссбухе дежурного о «получении» меня в собственное распоряжение.
Зачеркнул в графе «звание» слово «рядовой», надписал сверху: «старший сержант».
— Марш за мной, старший сержант! — сказал и направился к выходу.
Вслед голоса из полутьмы барака:
— Вызволили парнишку-то…
— Шпиена, поди, словили…
— Хрена там! Поди, сынка нашел…
— Не-е… тут чо-то не то — скрывался, вишь: грит — рядовой, а всамдель — сержант старшой…
Переучиваюсь на «Бога войны»
Апрель 1943 года — июнь 1944-го
Обстоятельный разговор с комиссаром в машине по дороге в часть и с командиром полка по прибытии на место дислокации. Я проникновенно пытаюсь убедить их, что мое место не в БАО (батальон аэродромного обслуживания), куда меня хотят определить, а на передовой.
Они вдвоем — не менее проникновенно и задушевно — уговаривают остаться в полку, в БАО. Разговор заходит в тупик. Собственно, они имели право просто приказать, и все. Здесь сказалось их доброе отношение ко мне.
Через несколько дней меня опять вызвали в штаб полка. Собеседники те же.
— Мы тут посоветовались (впервые услышал эту сакраментальную фразу)… — сказал комиссар, — посоветовались и решили направить тебя в военное училище, старший сержант.
— Я уже учился в училище, товарищ комиссар!
— В училище другого профиля. Сейчас не 41-й год. Горячку пороть нечего! С твоим образованием (я к тому времени, еще обучаясь в авиаучилище, сдал экстерном за 9-й класс) надо поступать в офицерское училище. Фронту нужны офицеры! Кстати, и подрастешь немного, — высказался командир полка майор Эрлих, — это приказ. Выбирай: Горьковское зенитной артиллерии, Ульяновское танковое или Ленинградское артиллерийское.
Мне было все равно. Уже ни в какое училище я не хотел. Хотел на фронт, считая, что там я нужнее, и (святая наивность!) надеясь там — на многотысячекилометровой передовой! — попасть в часть, в которой воевал папа. Но приказ есть приказ. Последнее из предложенных училищ я выбрал только потому, что знал: оно — бывшее Константиновское юнкерское, в котором учился (еще до революции) папа и учился (или преподавал) дедушка. В какой-то мере сыграло роль в этом выборе и бытовавшее в армии мнение, что артиллерия — самый умный род войск.