Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век — страница 104 из 123

По всем предположениям, Феликс Светов должен был и дальше писать о социальных и политических проблемах. И моральных дилеммах. Опыт у него такой, что многим из нас для понимания прошлого нашего отечества свидетельские показания писателя Светова необходимы.

И этими показаниями и свидетельствами он с нами поделился раньше.

Теперь же пришла нора другая — и странная, неожиданная творческая эволюция Феликса Светова привела его к повествованию… именно что о любви.

И через любовь он теперь видит все: и прошлое, свое и отечества, и друзей, и даже… историю идей. Почитайте полный молодого, без преувеличения, задора рассказ «Русские мальчики» — и вы поймете, о чем я.

Вполне реальные и известные публике герои.

Феликс Светов, Юрий Карякин, Юрий Давыдов и Анатолий Жигулин. Истинно «русские мальчики», хотя каждому — хорошо вокруг семидесяти. Но ни юмор, ни радость жизни не оставляют их, жизнью немилосердно битых (вспомним хотя бы лагерь Давыдова, каторгу Жигулина, запечатленную в его стихах и прозе).

Свежесть ощущения и проживания этой единственной, волшебной, злой, несправедливой, прекрасной жизни отличает это удивительное братство русских мальчиков — во все времена.

Как у Достоевского: русские мальчики, всегда будут обсуждать проклятые вопросы — да и карту неба при этом перекроят по-своему.

Между прочим, и Пастернак свой роман «Доктор Живаго» первоначально хотел назвать «Мальчики и девочки». И мальчики — Живаго, Гордон и Дудоров — в романе к проклятым-то вопросам очень близки.

Конечно, Светов и его друзья («мальчики») всю эту толщу русской словесности держат в уме. Поэтому героям его повествований сбиваться на нечто плоское, очевидно-понятное, вроде этой самой эротики, совершенно неинтересно.

Если — про это, так у Светова обязательно выйдет по-своему, светло, смешно и трогательно-грустно.

«Тогда на Волхонке я и понял: мальчик никогда не сможет дружить с девочкой» («Мое открытие музея»).

В повествовании Светов — коллекционер. Рядом с музеем, где работает возлюбленная героя-повествователя, он выстраивает еще один музей: музей памяти. Память тщательно промывается — после археологических, естественно раскопок. Из нее изымается не только самое ценное (иначе это был бы не музей, а аукцион), но самое точное, способное вызвать сопереживание, толчок сердца у читателя. Дедушка. Еще один дедушка, в отличие от первого, «беленького» — скандалист и почти хулиган. «Отец был красным профессором, деканом истфака МГУ, коммунистом, само собой; человек был общительный, в доме постоянно гости». Но «черный» дедушка нарушает жизнь дома — яростными проклятиями всему этому мнимому благополучию.

Так вот, Феликс Светов (простите — повествователь) историю предков описал еще в советские времена, в книге, вышедшей на Западе — в Париже она получила престижную литературную премию. А потом узнал, что настоящая история выглядит совсем иначе. И вот, переписал заново — нет, не «опыт биографии» — саму жизнь. Потому что история с дедушкой оказалась совсем другой: не мастеровой, а владелец публичного дома в Минске!

Вот так.

Проза Светова от клише и стереотипов вынужденно освободилась.

Должны были пройти почти все 90-е годы, чтобы это произошло.

Освободилась, стала вольной, ассоциативной, нарядной и печальной одновременно. Как будто после десятилетий писательской зрелости, на которые и выпал его тяжелый жизненный опыт, к нему вернулась молодость. Молодость письма, а не только жизни. Разве так бывает? Бывает, если человек не держится за свои достижения и не предъявляет свою биографию нам (не сидевшим) в укор. Не возделывает в нас чувство вины (а это характерно для иных диссидентов — вы не сидели, не страдали, вы нас никогда не поймете…).

Вы знаете, что такое вольная столовая?

А вот еще в музее и шуба.

«Мы сидели в отведенной нам комнатенке, ждали, когда наконец приведут маму. Стемнело, разогрели котелок с кашей, и тут заскрипел снег, на крыльце грохот, дверь распахнулась — мама, маленькая в тяжелой, до пят оленьей шубе, ее купили для отца, передали на Лубянку, через полгода шубу вернули, мама взяла ее в ссылку, и я хорошо помнил, как еще через год она уходила в ней в архангельскую тюрьму».

И все-таки это книга — о любви.

«Мы провожали ее до ворот зоны, ворота открылись, она оборачивалась к нам, улыбалась, махала руками, ворота медленно, со скрипом закрылись…»

Потому что без любви в этом мире было не выжить — и, честно говоря, не выжить и сейчас.

И в прозе Светова, где перепутаны времена, эпохи, возрасты, потому что автор знает правду, что человек — один, и тогда, когда он школьником впервые приходит в музей, и когда сейчас он впервые целует свою милую, — в прозе Светова мерцает, меняется освещение. Появляются реальные люди. Появляются тени. Анатолий Якобсон. Борис Шрагин. Юрий Домбровский. Но это совсем не мемуары.

Небольшое отступление — о жанре.

Признаюсь: с какого-то времени мемуары и дневники, — а также переписка умных и талантливых людей — любимейшее мое чтение. Но еще есть жанр, который я ценю не меньше и в сторону которого дрейфует значительная часть современных русских писателей, — это жанр, говоря по научному, мениппеи. То есть там есть все: и вымысел, и смех, и горе, и живые, и мертвые (реальные). В эту сторону направлен жанровый интерес таких разных писателей, как Сергей Довлатов, Анатолий Найман, Александр Чудаков, Светлана Шенбрунн, Ирина Поволоцкая, а еще назову хотя бы два имени, таких разных, как Михаил Шишкин и Нина Горланова. Прекрасно почувствовали это и чуткие критики — отмечу дрейф в эту сторону Петра Вайля («Европейская часть») и Александра Гениса с его «Трикотажем». А уж критики чуют, где клад зарыт!

Жанровый этот дрейф очень плодотворен для Феликса Светова.

Притом, что он не боится включать в текст абсолютно современные ситуации. И людей. (Фото). И подробности! Крупным планом.

И не боится самоиронии, не боится предстать смешным или наивным — надо же, проехать в отдельном куне с любимой (наконец вместе — на несколько дней), оказаться с ней в гостинице — и остаться ни с чем… Да как же ни с чем\ — С любовью.

Я хочу завершить это небольшое предисловие стихами. Так уж сложилось, что за одной из частей «Чижика-пыжика» в журнале «Знамя» следуют стихи, искренность и открытость которых близки вольной прозе Светова — и его авторской позиции. Вернее, вот что: теперь Светов пишет прозу так, как поэт слагает стихи, не делясь на «автора» и «лирического героя».

Сколько дал мне Господь — я запутался в этих дарах.

Я подобен овце, что затеряна Богом в горах.

Темной ночью я плачу, а утром синицу ловлю,

потому что синица родная сестра журавлю.

Я — грядущего пленник, я узник вчерашнего дня,

здесь незримою сетью ловило пространство меня…

Без слезРоман Сенчин. Минус

Роман Сенчин пишет о безнадежном и обессмысленном мире, из которого нельзя вырваться.

Читая его «Минус», я вспоминала фильм Годара 1959 года — «На последнем дыхании». Молодой преступник, которого замечательно играет мало кому тогда известный Бельмондо, казалось бы, не имеет понятия о нравственности. Но девушка, корреспондент американской газеты, хуже его во сто крат, потому что она-то знает, что такое мораль, но переступает через нее ради своей выгоды. Герой Бельмондо погибает: смертельно раненный, он бежит и падает, бежит и падает. Это самый тяжелый бег легконогого героя — «на последнем дыхании».

Таковы и герои Сенчина — не знающие, не ведающие, легконогие, не имеющие будущего, погибающие.

Роман Сенчин — прозаик молодой, но достаточно заметный. Его прозу печатают ведущие литературные журналы — «Знамя», «Дружба народов», «Октябрь», «Новый мир». У него уже вышла первая книга, и он уже получил первую в своей жизни литературную премию. О нем пишут ведущие критики: одни — приветствуя новое дарование (Ирина Роднянская), другие — его отвергая (Александр Агеев).

Романа Сенчина уже произвели в наследники, если не эпигоны Виктора Астафьева или Бориса Екимова. Да, есть и общее у Сенчина с Астафьевым: проза обоих, вышедших из «глубинки», начисто лишена карамельного привкуса народопоклонства. Есть общее и с Екимовым: трезвый взгляд на провинциальную убогость. Но герой Екимова — работник, который всегда знает, куда руки приложить. У Сенчина, в отличие от Астафьева, от Екимова, от других «народных» писателей, совсем нет плюса, позитива (у Астафьева этот плюс — в природе, спасительной красоте и мудрости; у Екимова — в сноровистости и честности, присущих человеку в принципе).

В прозе Сенчина имя и фамилия одного из героев (а в «Минусе» — героя-повествователя) совпадают с именем и фамилией автора: его называют «Романычем», Сэном и т. д. Он как бы подает знак читателю: я не выдумываю, я — оперирую на себе. Все — подлинное, заверенное моей личной подписью. Усталость жизни — настоящая, не изобретенная ради того, чтобы поразить благополучного читателя.

Голосом Сенчина заговорила та незащищенная часть общества (молодая, но не обладающая молодой энергией), которая оказалась выброшенной на обочину в результате сломов и изменений последнего десятилетия. Она не чувствует, не ощущает никаких перспектив, кроме возможной перспективы устроить себе в близком будущем алкогольный или наркотический «праздник». Она с самого начала жизни устала жить. «И жизнь уж нас томит, как долгий путь без цели». Не то что их родители.

Это была советская романтика, 60-е. Поколение родителей — тех, кто ехал в Сибирь строить искусственные города. Сейчас — депрессивные будни. Бывшие романтики либо торгуют на городском рынке, либо старательно, из последних сил осваивают землю, занимаются сельскими работами — жить-то надо.

Распад государства был мучительным, болезненным для тех, по ком он прошел не умозрительно. Период распада значительно длиннее десяти прошедших лет. И надо жить в меняющихся условиях. Но как?