Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья пет — ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья, —
Ты напрасно Моцарта любил;
Наступает глухота паучья.
Здесь провал сильнее наших сил.
Известно, что Ю. Тынянов считал «Ламарк» Мандельштама гениальным пророчеством — пророчеством о том, как человек перестанет быть человеком. И. Я. Мандельштам полагала, что это «уже не отщепенство и изоляция от реальной жизни, а страшное падение живых существ, которые забыли Моцарта и отказались от всего (мозг, зрение, слух) в этом царстве паучьей глухоты. Все страшно, как обратный биологический процесс». Ким относит действие своего «Поселка» в неизвестное, «боковое», фантастическое время и такое же пространство, за некую «завесу мира», из которого выходят и за которой исчезают его герои; Пелевин всеми метками и деталями приклеивает «Насекомых» к нашим дням.
Так вот, проза, прибегнув к утрированной сюжетности, занимательности, фантазийности, вернее, экспроприировав их у массовой литературы, на ее же территории использовала поэтику «низких» жанров. При этом утонченный Ким пошел даже на совсем уж чуждую его дарованию и чувству языка экспроприацию обсценной лексики, преобразив ее — в соответствии со своим замыслом и вкусом (который ему, увы, сильно изменил).
Итак, «люди хотят — дышать, есть, заниматься сексом, находиться в безопасности, богатеть». Точка. Вернее, точка отсчета. А еще вернее — начало новой жизни, vita nuova, совпавшее с глубоким разочарованием литературы в человеке, с самым низким представлением о его природе. «Цветы зла», о которых напомнил Вик. Ерофеев, как оказалось, прячутся в человеке куда глубже, чем думали не только господа социалисты, но и господа капиталисты.
Сравним с совсем недавним — с литературой эпохи гласности. С «чернухой», с описанием мрачных, мрачнейших сторон нашей жизни, куда не проникало «золотое перо» советского литератора, — скажем, со «Смиренным кладбищем» или «Стройбатом» С. Каледина.
В одном из своих интервью Каледин заметил, что финал «Кладбища» он переделал, следуя настоятельному совету заведующего тогда отделом прозы «Нового мира» И. Виноградова. Что его герой-алкаш отнюдь не проявлял (в рукописи) поистине христианского самопожертвования и духовного величия, какие он проявляет в опубликованном тексте. Но ведь если автор принял совет и затем, в книжном издании, отнюдь не восстановил свой финал, — значит, оказался такой вариант близок автору внутренне. То есть его, калединский, герой преодолевает в себе «биологического человека», воспаряет над ним, — хотя и никогда не услышит Моцарта, но он слышит пение своих аонид, своего ангела. Вот это уже почти невозможно в литературе новейшего времени: слишком глубоко, повторяю, разочарование литературы в самом человеке.
Можно сказать, что новейшая проза в этом своем подходе и восприятии человека крайне противоречива. Почему же раньше, в душное, тусклое время застоя Ким писал полные света и воздуха, надежды и любви рассказы — даже перед страшным, ужасающим ликом распада, болезни и смерти. А сегодня, когда… «возможности человека велики как никогда» и т. и., и т. д., когда каждый волен поступить с собою и своим ваучером как угодно, когда каждый волен не купить автомобиль «хонда» последней модели, а предпочесть ему… Впрочем, не будем об этом, не станем расчесывать зудеж, пусть этим занимается г-н Невзоров. Но все же… Откуда сей полный горечи взгляд? И почему молодой (и уже модный) Пелевин тоже — сколь забавен, столь и неприязнен?
Поиски ответа на эти вопросы заводят нас далеко от литературы, но нам важно сейчас зафиксировать этот историко-литературный факт: добровольное вторжение новомодной прозы на жанровую территорию массовой («низкой») литературы. Фэнтези. Детектив. Криминальная история.
На самом же деле сегодня происходит широчайшая жанровая дифференциация — и одновременно сращение, сплав жанров внутри одного произведения; своего рода игра с жанрами и стилями. Примеры такой игры, контаминации жанров — романы Б. Кенжеева «Иван Безуглов» («Знамя», 1993, № 1–2) и В. Шарова «До и во время» («Новый мир», 1993, № 3–4).
Случай «Ивана Безуглова», «мещанского романа», как определено в подзаголовке сочинения, — более простой и очевидный. Кенжеев тоже пошел навстречу массовой литературе — первый, авторский вариант подзаголовка звучал так: «народный роман».
Кенжеев написал «лав стори» современного русского молодого капиталиста одновременно и как пародию на клише и стереотипы соцреалистической литературы с ее героем-праведником, целеустремленным, чистым, горящим своей идеей облагодетельствовать общество, и как пародию на американский тривиальный роман из жизни миллионеров и предпринимателей, подобный тем, которые выпускает у нас в переводах отечественная «Радуга» совместно с американским «Арлекином». Герой Кенжеева — благородный рыцарь рынка: «Увидев его в московской толпе, вы бы сразу узнали в нем одного из преуспевающих брокеров российской биржи. От всего облика этого высокого, крепкого, привлекательного молодого человека с грубоватыми, но благородными чертами лица исходила уверенность в себе, неукротимая энергия и то особенное трудолюбие, которое, соединяясь с талантом, ведет к неизменным жизненным победам». Героиня — прекрасная и верная служебному долгу и своему чувству к рыцарю рынка секретарша Таня, «длинноногая пепельная блондинка», «стройная и строгая на вид девушка», которая умеет «артистически» работать с компьютером и свободно знает иностранные языки.
«Человек биологический»?
Все обстоит гораздо интересней.
«Шофер Жуковский завел бесшумный мотор, включил лазерный проигрыватель фирмы "Сони" — и салон машины наполнили божественные звуки Первой симфонии Чайковского». А Таня? «Включив мягкий свет на кухне, сестры прошли в гостиную, и Таня открыла крышку фамильного "Блютнера"… Своего любимого Вивальди Таня умела играть наизусть, а сейчас к ней присоединилась и сестра».
При чем же здесь Жуковский? — спросит еще не открывавший Кенжеева читатель. Василий Жуковский — шофер, Федя Тютчев — молодой предприниматель и помощник Безуглова, Евгений Баратынский — бухгалтер… «Ты напрасно Моцарта любил»? Нет, не напрасно. И Моцарт, и Чайковский, и Вивальди чудо как хороши для отдохновения после тяжелой брокерской работы.
По стилю, по языку роман Кенжеева — плоть от плоти массовой советской литературы, текст, ее пародирующий. Собственно, этот бедный конфетный стиль славистам теперь можно изучать по кенжеевскому сочинению, не прибегая к первоисточникам. Такая хорошая плохая литература, где девушки, конечно же, «лукаво улыбаются» и хранят «настоящую девичью гордость», а юноша с «широким русским лицом», «незаменимый» помощник, является к ним «с букетом роз», всякий раз испытывая «неизъяснимое волнение». В советской массовой литературе с ее ханжеством и морализированием как раз не было места «человеку биологическому», вернее, оно было отдано раз и навсегда отрицательному герою.
Иван Безуглов упорно движется (и движет свою контору) в «светлое капиталистическое будущее», заранее разгадывая уловки и избегая ловушек омерзительных — в недавнем прошлом партийных — бизнесменов, действующих уголовными методами. Безуглов желает покровительствовать искусствам — и выступает как спонсор кинокартины, главную роль в которой будет играть Анна Шахматова, в облике которой без труда угадываются черты великой поэтессы. А к прекрасной Тане, дворянке, как выясняется, по происхождению, наследнице Шереметевых-Разумовских, воспылает страстью канадский миллионер, господин Верлен. Кстати, сценарий будущего фильма сочиняет некто Алексей Тагаринов, герой-рассказчик предыдущего романа Кенжеева «Плато»: «Вольно бездельнику Татаринову на своем монреальском досуге измышлять волнения страстей, одолевающих поэтически настроенного героя, который после трудового дня не ложится спать без томика стихов», — с досадой думает Иван. Кенжеев как бы ставит в своей «двойной пародии» еще и боковой свет — со стороны Татаринова, который, вполне вероятно, всю эту «капиталистическую лав стори» и сочинил… А сам автор включает в «поле» своей пародии и саму нашу современную действительность: потребительское отношение к искусству, дешевая адаптация классического наследия, униженное положение лакействующей части интеллигенции, повальное пристрастие к «аристократизму».
…Лощеный финансист,
конечно, во сто крат милей, чем коммунист,
и все же, как тогда от мрази густобровой,
запремся, милый друг, от душки Борового.
Бог ему в помощь! Пусть народ он одарит
«Макдональдсом». Дай Бог. Он пищу в нем варит.
И нам достанется. И все же для того ли
уж полтораста лет твердят: Покой и воля!
пииты русские: Свобода и покой! —
чтоб я теперь их предал?
Выбор для русской литературы совсем даже не закончился: новые, не менее затейливые, чем прежде, искушения одолевают российских литераторов. Вот и новый ломбард в Москве открылся, ломбард с остроумным литературным уклоном, называется «Раскольников»; предоставляет ссуду под залог, взимает 1 % в день. Как поется у Юза Алешковского: «По этой улице старушку оштрафовывать раз шел Раскольников с тяжелым топором». Разве к русской литературе — сегодняшней, а не только «достоевской» — это не имеет отношения?
А газета «Аргументы и факты» (1993, № 22) печатает письмо правнучки Достоевского, Т. А. Высогорец-Достоевской: проработав всю свою жизнь, отдав безвозмездно в музей-квартиру своего прадеда бесценные реликвии, она сегодня поистине бедствует, получая по инвалидности крошечную пенсию; в 1968 году выселена из центра Москвы в отдаленный район. А ведь у семьи были экспроприированы и дом в Старой Руссе, где нынче собирается на «достоевские» чтения высокое общество, и два дома в Ялте, и дом в Адлере… Впрочем, возразят мне, при чем здесь литература? Думаю, что сам Федор