идеологической, свидетельством чему был целый ряд публикаций в том жанре, который в советские времена именовался передовицей, а в «НГ» назывался по-иностранному — «Карт-бланш». Именно здесь открыто был высказан комплекс идей, рубивших канаты былых связей с демократическими силами. Демократы издевательски осмеивались, разоблачались, гневно изобличались, а вместе с ними — и литераторы, властям содействовавшие (или их направлявшие). Пиком кампании по разоблачению стали октябрьские события 1993 года — именно с того времени критика газеты недвусмысленно выбрала политическую (оп)позицию и идеологию. В общем идеологическом спектре этой (оп)позиции и идеологии были гораздо интереснее Невзоров, Лимонов и Проханов, нежели деятели «Апреля» и прочих писательских деминститутов.
Чисто поколенчески «новая новая» критика избрала стратегию отстрела либералов-шестидесятников (именно на них была возложена ответственность за идеологию и результат перестройки) и начала работу по персоналиям, осуществляя на деле классовый подход. Избиралась персональная мишень, и с тщательной настойчивостью эта мишень на страницах газеты уничтожалась: Бенедикт Сарнов, Булат Окуджава, Андрей Битов, не говоря уж о менее заметных фигурах, расстреливались из номера в номер. Шла работа по уничтожению репутации, при этом доказательств, в принципе, не требовалось, тексты вышеупомянутых авторов могли привлекаться, но можно было без них и обойтись — важен был рисунок судьбы, в котором выискивались (с упорством, заслуживающим лучшего применения) неприглядные, но мнению высокоморальных, светлых личностей, работающих в критике «НГ», стороны. В дело пошла не литература, а все то, что клубилось около нее.
Для такой деятельности были востребованы маргинальные жанры полусветского комментария, заметки но поводу, стихотворной эпиграммы, «поведенческого» фельетона, частушек. Бескорыстный литературно-критический интерес к тексту исчез — его заменил интерес совсем иного рода. Литературную жизнь сменил низкий литературный быт, литературное произведение утратило свою значительность на фоне болезненного интереса к частной жизни и стратегии поведения той или иной персоны; литературная репутация не волновала так, как волновал «имидж».
Это было связано, надо сказать, с общей атмосферой литературной жизни, с возникновением того, что можно обозначить как событие: внешний рисунок поведения человека-артиста, процесс исполнения на фоне приливной волны аудиовизуальной культуры оказался привлекательнее результата художественной деятельности. Вернее, сам процесс, «перформанс», спектакль, акция вытесняли результат. Поэтому презентация стала важнее книги — книгу, собственно говоря, можно было теперь и не открывать, однако в презентации непременно поучаствовать. Именно в этой атмосфере «новая» критика перешла к жанру «тусовочного стеба», конструктивными принципами которого кино- и телекритик Юрий Богомолов («Искусство кино», 1995, № 6) считает «поверхностность ассоциаций, пенкоснимательство, повышенную эгоцентричность авторской точки зрения, раскованность, плавно переходящую в раздраженность».
Первоначально казалось, что критика разделилась: условно говоря, художественная осталась за журналами, а «функциональная» обрела прописку в новой прессе.
На самом же деле результат был парадоксальным.
Газетная критика стала не столько «отправлять функцию», сколько создавать свой художественно-идеологический мир.
И туг возник свой (на время) литературно-критический авторитет: Дмитрий Галковский.
Как отметил Виталий Третьяков во врезке к очередной статье Галковского, эта фигура знаковая для «НГ». В общем, если бы Галковского не было, его бы следовало выдумать.
Методом воздействия на публику «новой» критикой был избран шок. Эпатаж. Скандал. И Галковский с его «Бесконечным тупиком», «Андеграундом», «Стучкиными детьми», разборками с шестидесятниками, советскими философами, наконец, всей отечественной словесностью здесь был, конечно, автором желанно уникальным.
Галковский переэпатировал даже Виктора Ерофеева, легким движением пера сбросившим всю подсоветскую литературу с парохода современности. (Более того, Галковский умудрился переэпатировать даже «НГ», которая от него в скором времени бурно отреклась заметкой все того же разочаровавшегося в своем протеже Третьякова).
Притягательность Галковского идеологическая состояла в том, что он проходил как бы поверх идеологий. Подозрение в какой-либо ангажированности отпадало само собой. В момент обменов артиллерийскими обстрелами между «Нашим современником» и либеральной интеллигенцией он взял все необходимые ему крепости и напечатался не только в «Нашем современнике» и «Москве», по и в «Новом мире». Обливая презрением его не призревших, дал интервью журналу «Континент», стал и его автором.
Ему нельзя было отказать ни в стиле, ни в конце дуальности, ни в энергии. А главное — он явил собою тин тотального критика, критика, сражающегося с целой системой, выращенной в разных, порою противоположных, как советских, так и антисоветских, как «левых», так и модерновых, проявлениях. В этой тотальности, безусловно, присутствовало свое отрицательное обаяние. Это был поистине «подпольный» критик, но совсем не из «андеграунда», дикорастущий, независимый, несчастный, закомплексованный, написавший о своих комплексах абсолютно открыто и откровенно и, наконец, освобождающийся от них на глазах изумленного читателя, не привыкшего к публичному самообнажению. Тем более, как бы еще и отчасти игровому. Галковским были предъявлены претензии не только литературе, а жизни; он сразу выбрал амплуа сироты, изгоя. Через критику Галковским был осуществлен тотальный жанр отношения к жизни — и к литературе как к главной для него форме ее проявления, «несущей балке» действительности. Отсюда — глобальная амбиция, отсюда — ревизия, которой он подверг литературу, столь долго и упрямо унижавшую и отвергавшую его. В этой амбиции пряталась, конечно же, зависимость, то есть несвобода; но была и своя свобода — от поколения, от группы, от «возьмемся за руки» — то есть от всего того, от чего не были свободны ни шестидесятники, ни андеграунд, ни «метрополевцы», ни «смогисты». Галковский — одиночка, незаконный сын убитой русской словесности, предъявляющий на наследство свои собственные права. Пафос — вот что отличало Галковского от других «новых» критиков, высокий пафос как бы «ветошки», но «право имеющей». Самоуничижение компенсировалось великой гордыней, и именно она, гордыня, в конце концов, и поставила его, сказавшего напоследок «мерси» всем тем, кто ему отказал в праве на публикацию книги, вернее, в возможности ее выпуска, за рамки печатной литературы. Галковский тотально обиделся — теперь уже на всех без разбора.
Рядом с Галковским остальные «новые» кажутся фигурами совсем иного масштаба и темперамента. То, что у Галковского является судьбой (как бы она ни представлялась иным комической), у критиков типа Ефима Лямпорта — пародия. Отрицательное обаяние Галковского здесь трансформировано в мелкий нигилизм, выяснение отношений с миром — в ничтожную борьбу за пространство на коммунальной кухне, ревность — в зависть, с явными трудностями обретенный сарказм — в обыкновенное хамство. Критика «НГ» не случайно в конце концов отвергла Галковского — «подпольный человек» сменился коллективным Смердяковым. Коллективным, стайным — недаром возникло самоназвание «бродячая стая». Плохие манеры были возведены чуть ли не в культ; потоком на страницах «НГ» пошли смакующие детально жизнь и деятельность известных людей сплетни, слухи, подробности. Всякая неудача встречалась с радостью, упоением, восторгом; удача, напротив, должна была быть непременно опорочена. На таком внушающем отвращении фоне единственными движителями общественной нравственности и морали, а также ведущими эстетическими экспертами должны были предстать в белых одеждах только лишь «новые» критики «НГ».
Любопытно, что персоналии старших поколений литераторов этой критикой в ее почти тотальной оппозиционности практически не затрагивались. Напротив, с ними обращались с подчеркнутым пиететом. А отдельные персоналии были избраны даже в качестве культовых — например, Владимир Лакшин, к концу своей жизни совершивший явный идеологический поворот в сторону просвещенного патриотизма. Чем, собственно, опять подтвердилась сугубая идеологичность критики «НГ» — ведь не за эстетику же традиционного литературно-критического реализма он был востребован. Отметим, что ни Золотусский, ни Аннинский, ни Дедков этой чести удостоены не были.
Объектом обстрела была все-таки идеология либерализма — каждый, кто так или иначе был ей причастен, подвергался остракизму. Однако самым уязвимым местом «новой» критики стала не столько бойцовская идеологичность, сколько неотчетливая филологическая подготовка, слабый профессионализм, подгримированный поверхностными сведениями из истории советской литературы.
И в особенности на фоне «бродячей собаки», эпигонски подхватившей поначалу стилистику прежнего состава критиков «НГ», выиграл литературно-критический раздел газеты «Сегодня», продемонстрировавший филологическую выучку вкупе с полемической хваткой. Здесь было свое оружие: эрудиция, ирония, многописание. Качество плюс количество.
Начну с количества. Мало кто из обозревателей текущей словесности может сравниться по количеству написанных текстов с неутомимым комментатором литературных новинок Андреем Немзером. Практически ни одну из сколько-нибудь заметных публикаций не минует его вольный пересказ, переходящий порой в заметку по поводу, снабженную множеством отсылок к «себе предыдущему». Трудолюбивый хроникер, газета «Сегодня» работает по принципу почти библиографическому, не упуская возможности даже постатейной росписи журналов. Историки будущего наверняка скажут Немзеру огромное человеческое спасибо за его титанический труд, последовательно уничтожаемый неутомимым Хроносом к завтрашнему выпуску газеты. Если продвигаться от одной реценз