Но еще более пикантно, что текст «Чайки» печатается на страницах того же издания, которое только что гневным голосом Солженицына перечеркнуло — как постмодернистскую — поэзию И. Бродского, а статьей П. Басинского в том же номере ставит под сомнение современную русскую словесность, связанную с игрой, всю, кроме сугубо серьезной.
«Литература рассматривается не как отдельные имена и произведения, изначально предназначенные для просто чтения, для сопереживания, а как борьба всевозможных стратегий, где имена и произведения — это фигуры на шахматной доске…» (П. Басинский. «Как сердцу высказать себя?» О русской прозе 90-х годов. «Новый мир», 2000, № 4). И в этом же номере журнала — «Чайка».
Разве не бессердечная культура?
«Параметры сердечной культуры, — продолжает полемику П. Басинский, — определить гораздо сложнее, еще сложнее сформулировать, ибо сам предмет сопротивляется интеллектуальному подходу».
Бессердечную литературу (сюда сбрасывает критик ПМ-тексты) он определяет как «гибельный путь».
Ну что ж, допускаю, что «Новый мир» демонстрирует как раз эту гибельность — подтверждая Б. Акуниным тезисы П. Басинского.
Итак, «Чайка» Б. Акунина — продолжение чеховского сюжета в нескольких вариантах детективного развития: Константина Треплева, всего лишь пытавшегося, но неудачно, покончить с собой, мог убить (а может быть, и убил, вопрос, кто убийца, так и остается до конца неразрешенным) каждый из действующих лиц, исходя из разнообразных мотивов, которые продолжатель Чехова изобретательно находит. Интересно ли будет это хоть кому-нибудь, кроме насмешливой внутрилитературной публики, которая, позевывая, листает и не такое?
Исчерпаемость русс-арта (как и соц-арта) была очевидна при первом применении приема. Сейчас очевидна исчерпанность, что и подтверждается косвенно выходом в свет сразу двух монографий, в которых так или иначе определяются этапы, включая финальный.
Но что будет делать отечественный постмодернист, когда уже всласть навампирится, нацигируется русской классики? Изобретательность постмодернизма отечественной выделки конечна, потому что пока он все-таки изолирован от изобретательности мирового (может только калькировать схемы и приемы).
Но дело не только в этом.
Дело в том, что из-за отсутствия базы интеллектуально-культурного расширения ПМ рискует остаться наедине с собой.
Происходит сжатие — не только приемов, а также группы поддержки, то есть аудитории читателей, которую пока попытался (и небезуспешно) расширить только Б. Акунин. Происходит сжатие самого направления — после его экспансии (достаточно агрессивной) в начале 90-х и захвата литературной территории к середине десятилетия.
Аудитория постмодерниста к сегодняшнему времени состоит из таких же, как он. Одной веры. Собственно, тираж книги может уже заменить устное исполнение.
Да, постмодернизм в своей поэтике пользуется симулякрами, — но не превращается ли он сам в симулякр? Не копию подлинной литературы, нет, — но копию без оригинала?
Так что с постмодернизмом можно разобраться, в конце концов, отмахнувшись от раздражающих в нем моментов. Поставить точку. Постмодернизму — постмодернизмово, а «серьезная» и «сердечная» литература пошагает дальше. Отдельно. Не замарав своих белых одежд разными там играми и экспериментами.
Но есть и другой литературный способ: абсорбировать удачные практики, методики, отцедив лишнее и ненужное, отбросив провисшее и усталое, графоманское и натужное.
Это способ, к которому прибегают не те, которые входят в то или иное направление (группу), а те, которые пользуются тем, что считают нужным. И не считают, что они взяли что-то чужое. Вернее, так: берут, может быть, и чужое, но отдают (читателю) — уже свое. Берут там, где зорко видят необходимое. Они не являются в строгом смысле слова (если он возможен) реалистами или постмодернистами.
К таким зорким и внимательным писателям, правильно и вовремя использующим «изобретения», я отношу Маканина.
Маканин высокотехничен, и если ему любопытна и вдруг понадобится какая-то литературная технология, то он ее берет не раздумывая — как одалживают на время дрель или покупают газонокосилку. Вполне вероятно, что он так же сможет «взять» — опять-таки на время или навсегда, как потребуется — иную литературную технологию (не она владеет им, а он — ею).
Есть писатели, которых литературоведы числят на грани направлений.
В повести «Буква "А"» Маканин соединяет свою собственную технологию с постмодернистской.
Маканинский «лагерь» достаточно условен — и в то же время как будто реален, но это совсем не тот лагерь, который известен по Солженицыну или по Шаламову. Здесь, прежде всего, условно время — Маканин, как это было и в его предыдущих текстах, пользуется структурой притчи, и время в повести — притчевое, включающее и прошлое, и настоящее.
В этом особом времени, «настоящем в прошлом» или «прошлом, длящемся в настоящем», и в замкнутом пространстве лагеря разворачивается действие. Маканин в своих притчах, как правило, ограничивает пространство: это общага («Андеграунд, или Герой нашего времени»), больничная палата («Предтеча»), определенное место на Северном Кавказе («Кавказский пленный»)…
Притчевое использование пространства и времени кажется достаточно условным, но, с другой стороны, и очень емким.
Итак, дано: лагерь, затерянный в Сибири. Время — потепления, его можно трактовать от «оттепели» до «перестройки», но все-таки «перестройка» и постперестройка будут точнее. В лагере сидят некие «зеки» (видимо, политические, хотя ни о какой политике нет и речи, по своему поведению и реакциям они — обобщенные заключенные, без особых черт) и обычные уголовники, с которыми они в определенный момент вступают в контакт.
Зеки по воле своего неформального лидера выбивают на скале огромную букву «А», и в этот момент (начавшейся, робкой еще гласности, припоминания азбуки жизни) начинает ощущаться приближение воли. Но не свободы, а именно воли, как определяет смысл происходящего старый грязный зек с оторванным ухом (значит — опытный).
В повести-притче дешифруется многое, если не каждая деталь, — ведь значима даже отдельная буква, «А».
Старый зек смотрит «на запад из самой глубинки», определяя суть происходящего. Воля (приход демократических идей) идет с запада и насаждается «сверху», потому что зеки обнаруживают у себя «говядинку», оказавшуюся в мисках по воле начальства.
Короче, процесс начинается по решению руководства.
Это — первое, то, о чем, кстати, писал Н. Эйдельман: реформы в России начинаются сверху.
Второе: одновременно с этим, самостоятельно, движение к воле и к гласности начинается с буквы и с припоминания имен (возвращения истории страны ее истинного облика). «Тронутый» зек постоянно и настойчиво, по ночам будит всех, мешает привычному распорядку, чем вызывает ненависть таких же заключенных, припоминая имена погибших. «Ни одного мертвяка не забыл. <…> Перекличка с того света». Зеки (читай — общество) «злые»: «Нам света не надо!» Массе не нужна правда — о прошлом, тем более. Зекам, массе не нужны имена погибших. Им все равно — будут установлены на могилах таблички с именами или нет: «Ночной иереклик мертвых», считают ко всему пообвыкшие, притерпевшиеся, нужен только «авторитету» вожака. «Сначала зеки думали, что туфта. Что заморочка. И что Конь собирается под это дело выбить у начлага в будущем какую-то для зека жрачку. Еду. Таблички — как талоны. И каша в котле через край… Но какая жрачка, какая еда, если он кричал про то время, когда тебя уже засыпят землей».
Это требование — исторического знания, справедливости, восстановления «черных дыр», заполнения лакун прошлого — обозначает самое начало «перестройки», когда те, кто надеялся на быстрое перераспределение благ («кашу» и «картошку»), все-таки поддержали гласность. Что значит — буква? «Отчасти, конечно, и вызов», когда «слов как слов давно нет», «слова обнулили». Поэтому буква — это движение к смыслу: «Продвигали куда-то в вечность свои сраные жизни. Свои застывшие серенькие судьбы».
Ключевые слова здесь — «жизнь» и «судьба», которые складываются в название знаменитого романа Гроссмана.
Маканин идет дальше Кибирова, запечатлевшего в стихах Черненко. Дальше других постмодернистов, играющих с именами Горбачева или Ельцина.
Он берет в качестве топлива для своей технологии дорогие либеральному сердцу слова и события; в его букве проявляется, как в переводной картинке, гласность: с тем, что ее составило. То тут, то там по тексту разбросаны слова-сигналы (недаром с самого начала автор настраивает и обостряет наше внимание — даже к букве). Например, «святое место» появляется как «пядь земли» (оказывается — это хозблок, а не то, что значат эти слова в советской литературе). А вот запас слов «счастье», «знание», «свобода» (тех, где присутствует буква «а») вызывает у зеков глумливый смех. Слова-заменители — эзопов язык. Потерянное слово — наша словесность.
Воспоминания, мемуары «зеков» (самое значительное — это публикации 1987 — 90 годов).
Литература «запрещенная» — например, «Жизнь и судьба».
«Потаенная работа», диссидентство на скале — на самом деле «очень возможно, что о потаенной работе лагерное начальство уже знало. Не поощряло, конечно. Но смотрело сквозь пальцы».
Главное: «Из этого лагеря убежать нельзя». Определенно застой остается в прошлом: «До этих случаев год за годом ничего не происходило. Стояла та бессобытийная тишь, когда в лагере, казалось, не двигался никто и ничто — даже время…».
Масса сопротивляется нововведениям, не так уж и хочет этой самой гласности: «На фиг нам твои таблички! Возьми их все себе!.. Урежут хлеб, картошку. Пол-лагеря вымерзнет за будущую зиму!..» И тем не менее, послабления продолжаются, к «воле» продвигаются постепенно и зеки, и начальство; и вот уже охрана мягчеет, и если гибнут охранники и зеки, то позволительно хоронить их вместе; и за пределы лагеря выходить позволено…