— Охохой, касатик. Ну а ответы, ответы-то были?
— Не было, пани Яничекова. — горько сообщил музыкант. — До меня — то только сейчас доходит, что они то по-нашему писаны были, листки эти. Герман, чай по-нашему и не умеет. Вот такая оплошность и вина у меня на сердце. Все беды в этой жизни от непонимания людского образовались. Вот если бы было то понимание, прочитали бы те листки, да и твой Яничек уже давно бы домой вернулся.
Старушка сочувственно промолчала и угостила Леонарда перцовочкой. Ночь окончательно вступила в права, и даже собаки, побрехивающие на улице, к тому моменту окончательно стихли. Голова отставного флейтиста незаметно набралась зябкой декабрьской мути, и он уснул, с надкусанным блином в руке, тяжело положив голову на стол. Пани Яничекова вздохнув, укрыла его стареньким покрывалом, перекрестилась и полезла на теплую печку, где, повозившись с минуту, забылась в сновидениях. Желтый подрагивающий свет керосиновой лампы, освещал комнатку всю ночь.
— Яа! — заверил недоверчивого торговца оберфельдфебель Креймер, и заново покрутил супницей надетой на руку. Фарфор блестел бесстыдным белым глянцем, вызывая восхищение чистыми боками. — Цвай!
— Две, пан официр? — переспросил собеседник, — две, и халат еще дадите?
Торг велся давно. Почти полчаса. Проснувшись поутру от холода, господин оберфельдфебель здраво рассудил, что исчезнувший ночью спутник давно пойман и расстрелян большевиками. И, закурив трубочкой больную голову, вступил в права наследования, обменяв фамильную супницу шляхтичей Штычек на две бутыли первосортного бимбера. Наглый торговец, покушался еще и на посмердивающий вшиной смертью трофейный шлафрок помещика Александровича, но был остановлен твердым взглядом мутных глаз. Господин оберфельдфебель не любил, когда его обманывают. Зажав фарфор под мышкой, его собеседник расстроено поджал губы и удалился.
В природе царило равновесие, воробьи, разбиравшие коровью лепешку на дороге, суетливо вспархивали при виде спешивших по своим делам солдат. А в центре батальонного бивуака, разбитого ночью близ безымянного городка, полковник фон Фрич хватался за голову. Согласно доставленной ехидно улыбающимся командиром разъезда гайдамаков диспозиции выходило, что возглавляемый им батальон уже пару месяцев как должен был быть отведен на линию Тарногруд — Билгорай и ждать там особых распоряжений. Германия больше не участвовала в войне.
Прошлый приказ, полученный пятью неделями ранее, был благополучно потерян кем-то из штабных. И теперь, бесстрашные баварцы, вклинившись в непонятную борьбу между директорией, большевиками и белыми, были для всех сторон как бельмо на глазу. А сам полковник, щедро обмывая всякое маломальское событие, отважно дрался на войне, которая закончилась. Было от чего задуматься и почесать голову.
— Капитан Нойман! — растеряно воззвал Вальтер фон Фрич, — мгм, распорядитесь о выступлении. Двадцать минут на сборы. И давайте на дорожку с союзниками чего-нибудь…мгм..
Союзник, щеголявший в великолепных красных шароварах, кликнул кого-то из своих конников, тут же объявившегося с мутным штофом и пахучим свертком в темных пятнах.
— Мгм, — произнес полковник оценивая объем жидкости. На проводы должно было хватить. — Несите стаканы, капитан!
Сборы затянулись надолго, и сотник гайдамаков обнаружил себя только вечером, лежащим на полу подрагивающего экипажа полковника. На горизонте маячила незнакомая деревня, а спину командира разъезда попирали сапоги спящих немецких офицеров. Устало оглядев плясавшие от хода коляски белые горизонты, он попытался припомнить, сколько верст было пройдено и на этом моменте ощутимо загрустил. Выходило — много. Баварцы, свернувшие на северо-запад, бодро топали по дороге, горланя строевые песни. Впереди их ожидали свои беды и горести. Потому что не было просветов в затянувшей горизонты мутной пелене неопределенности. Была она повсюду равнодушная к горю человеческому и к радости.
Вот так и вышло, что догоняющий батальон пан Штычка и грандиозные идеи полковника об установлении всеобщего порядка и благоденствия с отдельными нужниками и бочкой пива для каждого, с каждым шагом Леонарда отдалялись друг от друга.
Глава 11. Шар на дыму великого размера
Была странная для декабря оттепель. Дорога, где из снега проступали следы бесчисленных ног, и, оттиск фантастического в этих местах лакового ботинка наслаивался на отпечаток сапога, была трудно проходима. Покрытые снежным салом неровности заставляли ноги скользить. Приходилось идти осторожно.
«Ну и ничего!» — бодро думал отставной флейтист, сворачивая не туда на очередном перекрестке, — «К вечеру нагоню, небось, братец Франц так зарадуется!»
Поводом для радости господина оберфельдфебеля должна была стать пляшка перцовочки пани Яничековой, бережно хранимая Леонардом на груди.
— Бери, касатик, на дорожку. От скуки печалей, пьекнее средство, — сказала тихая старушка. — А и весной захаживай, работы тут у нас много будет. Все ж не бестолку.
— Да я тебе сейчас, пани бабушка снегу поуберу во дворе. — от души предложил музыкант.
— А чего его убирать — то? Снег я и сама могу, — ответила та, указав на огромный курган, возвышающийся за неопрятно выложенным муром, — Мне бы с огородом помог кто, то ноют кости мои уже на немощь и старость. Ну, никак не управиться.
— Ну тогда бери гитару, то в хозяйстве самая нужная вещь, пани Яничекова! — заверил ее пан Штычка, — В Замосце, до войны жил у управы один господин по бумажной части. Так тот вовсе не мог без гитары. Уж играл, так играл человек! На похороны приглашали, на тезоименитство один раз. Слезу прошибал своей игрою. «Коло мего огродешка» — как затянет, да жалостливо так. И хорошо зарабатывал на этом. А потом на Пасху ошалэл, набил морду городовому и сломал ту гитару. Его, конечно, повязали, да в шпитал закрыли. Так он оттуда сбежал и стал матросом, пани бабушка. И в десятом году вернулся в Замосец с обезьянкой. А обезьянка та всяким трюкам обученная, попроси ее так может министра изобразить, а дальше хуже: голову городского могла. А еще к тому привез шар на дыму великого размера! — тут рассказчик поднял палец, указывая на грандиозность происходившего, — Пожил, пожил помаленьку, да на трехсотлетие, как начал на нем летать по городу. Тут тебе торжества разные, хоругви носят. Так еще подучил обезьянку свою на власть то гадить. И метко так получалось: двенадцать жандармских уделала, а все в белом, не хухры-мухры то! Долго потом голову с канцелярией выслеживал. Вроде как хотел терроризм какой над ним учредить. Я, говорит, пламенею вашей бесконечной глупостью. Устал я казнокрадство ваше наблюдать вовсе. Мне ржеволюция потребна. Весь я как есть, первый в городе ржеволюционер. Те ему с земли, стало быть, кричат: “Вы, дескать, батюшка моменту нашего не воспринимаете по недугу душевному, вам лекарства надобны. А жизнь у народа вот-вот начнет налаживаться! Уже указы разные выписаны, дескать, хорошо народу жить надо!” А он ни в какую, дайте мне правды прямо сюда на шар мой дымовой, иначе, говорит, голову споймаю и обезьянкой своей терроризм ему наделаю. Мне без этой правды, какой, жизнь не мила. Полетал еще маленько, а шар тот и сдулся совсем. Опять его поймали, да в кутузку закатали на десять лет. А ты не летай и правды то не ищи, сказали. Правду то одни хворые и ищут.
Выслушав невероятные приключения сумасшедшего пана с Замосца, бабушка скорбно покивала головой: такось бывает, касатик. А Леонард, вручив ей гитару, зашагал по раскисающей на глазах дороге, осененный в спину охраняющим от всех бед и напастей материнским крестным знамением. Солнце, находясь в прекрасном расположении духа, грело его, за пазухой плескался огонь. И все ему казалось в этом мире настолько хорошо и справедливо, что ближе к обеду, разморенный теплом, он перекусил парой блинов, щедро запив их несущей пламя перцовочкой. А затем еще и выкурил остатки табака господина оберфельдфебеля.
— Я был когда-то паном,
Паном, жиганом,
И я не ходил босой.
Ел деликатесы,
Славил всю Пересыпь,
Славился своей красой.
Ой, болит сердце, болят почки,
А чтой-то давит мне на грудь.
А золотые вы мои денёчки,
Мне вас не вернуть!
А золотые вы мои денёчки,
Мне вас не вернуть!
Девушки- красотки,
Девушки-кокотки,
Вспомню я о вас — молчу.
Вспомню эти ночи,
Что смотрел вам в очи,
А теперь я не хочу!
— пел отставной флейтист, бодро топая вперед. И получилось, что, поворачивая, на всех этих развилках и перекрестках он, в конце концов, настолько отклонился от цели своего путешествия, что завернул в противоположную сторону, возвращаясь в Город, но уже другой дорогой.
Сколько еще таких, скользящих по неуклюжему льду дорог, оборванных да грязных бродило сейчас, догоняя, возвращаясь, просто глупо пытаясь куда-то добраться? Много. И не понять было никому, зачем и куда шли все, потому что не было цели, а все окружающее тонуло в вязкой неопределенности. Каждый искал только своей, такой справедливой правды. Но не было ее, ни для кого, потому как усталый людской глупостью мир давно сошел с ума.
«Как бы к ужину поспеть». - озабочено размышлял музыкант, ускоряя шаг. — «Небось заругают, уж заругают за отсутствие. А вдруг бой какой? Да без гитариста-то?»
То, что гитара сейчас мирно лежала на лавке в доме пани Яничековой, играло ровно никакой роли, пану Штычке было плевать на условности.
«Хорошо бы еще этот декабрь заканчивался скорее. А там январь с февралем, да и открывай карманы, весна придет. Может, еще к пани бабушке успею, как победим кого. А если не победим, так могу и не успеть»…
На этом моменте его раздумий отставного флейтиста прервали лихим свистом и топотом, раздавшимся за спиной.
— Эгей, пехота!! — проорали сзади. — Ну-ка, осади малясь!
У одиноко стоящей ели, остановившегося пана Штычку нагнали всадники. Кони их всхрапывали и плясали, не остывши от стремительного бега. Сидевшие на них, тянули поводья, силясь успокоить. Вокруг стоявшего Леонарда образовалась суета.