Скучный декабрь — страница 2 из 71

— Скажете тоже, пан Штычка, — откликнулась экономка, пододвигая ему тарелку. — Невже как горобцы? За веревки-то кто тянул?

— А никто. Эта наука выше понимания человеческого, в Варшаве эту штуку придумали. У нас в полку один ученый служил, по ветеринарной части. Так рассказывал, что до того пока полетело, много народу побилось. Даже генерал один побился. А все почему? Потому, что толстый был, толстым летать нельзя никак, наука этот момент еще не предусмотрела, — основательно изложил полковой флейтист, на ходу сочинив про генерала и его толщину. То, что побился именно генерал и еще толстый, по его мнению, придавало вес сказанному. И про знакомца по ветеринарной части он тоже придумал. Аэропланы пан Штычка видел всего два раза, один раз в окопах, над ним пролетел немецкий бомбовоз, а второй раз — ему удалось полюбоваться обломками и обгорелым остовом, у которого бродила трофейная команда.

Метель за окном взвизгнула недовольно, словно кошка которой отдавили лапу. И вновь завыла тугим басовым голосом, мимо окон летела муть, светлеющая временами, когда ветер задыхался от усилий. Глянув в незрячее стекло, за которым бились тени, Леонард безмятежно произнес:

— Подайте соли, пани Анна.

— Кстати, соли тоже надо, пан Штычка. Ничего нет. Вы бы поискали что, на обмен. Вот супница вам без дела. С кастрюли налить можно. А на рынке — возьмут. На ночной горшок для детей, хотя бы, — предложила кухарка и вышла собираться. Путь ей в слепящей снегом вьюге предстоял неблизкий.

— чтобы в супницу шляхтичей Штычек клали мужицкие сопляки? Да ни в жизнь никогда, пани Смиловиц, — возмутился в ее спину флейтист и принялся есть. Предмет спора, украшенный синими цветочками, сиял чистыми боками на столе. И было в нем что-то такое основательное и теплое, такое мирное, от которого хотелось дома и покоя. Тишины и полного и безоговорочного счастья, среди всех этих несуразностей и нелепиц скучного декабря.

— Голодным буду, лопни мой глаз! — забитым ртом заявил полковой музыкант, — На такие предложения у меня гордость есть. Через нее все будет.

— Как знаете, пан. Времена в Городе поменялись, — донеслось из прихожей, — Свобода сейчас. Декреты разные. Чай не при Государе — императоре, который год живем.

Сказав это, экономка даже выглянула из-за двери, всем своим видом свидетельствуя происшедшие перемены, где старое обветшалое прошлое, сменилось сияющим настоящим — неопределенным и опасным. С метелями, морозом, мглой, туманом и прочими признаками неспокойных эпох. Без будущего и со временем, скоропостижно скончавшимся в Городе.

— А ежели свобода, так давайте любить. Я, может быть, об вас всю войну мечтал. Меж взрывов и криков раненых товарищей. В атаках мечтал, когда на проволочные лезли, — приплел Леонард. — Вы то, самое крепкое, что я хотел в жизни. А пан Смиловиц нас поймет, потому что он есть настоящий революционер и борец за свободу. Свобода это любовь, пани Анна. Это во всех книгах пишут. Пан учитель Осинский из реального мне говорил. А он то знает, ученый человек был, его потом заарестовали за непристойности. Долго мурыжили, а он возьми и помри от чахотки и знаний. Потому как не может интеллигентный человек в тюрьме жить. Душа у него не принимает. Дайте мне любви, пани Анна. Любви дайте мне!

— Да зачем вам та любовь, пан Леонард? Неправильно это все, как по старым временам, если взять, положим, то есть грех большой.

— А может в ней и есть та пламенная правда, что люди ищут? Бьются за ней, ходят за горизонты, а она, вот она, рядышком совсем. Может она мне пепел и страдания с души повытряхнет зараз? И станет у меня душа чистая да счастливая. Добром исполнится вся. Дайте любви, пани Анна!

Экономка что-то неопределенно хмыкнула и попрощалась. Хлопнула дверь, впустив морозный, разбавленный снежной крупой воздух, и установилась тишина, прерываемая шорохом метели.

Глава 2. Либерте, егалитэ, фратернитэ

Утро застало бывшего шляхтича на одной из улиц Города, ведущей к рынку. Под мышкой пан Штычка придерживал завернутую в полотенце супницу. Мейсен любопытно выглядывал из ткани, отсвечивая полированным снежным глянцем. Флейтисту почему-то казалось, что крестьянские дети уже наделали в фарфор, отчего он пару раз останавливался и подозрительно осматривал девственно чистую внутреннюю поверхность.

«Выменяю на картофелевку или зубровку». - твердо решил пан Штычка, в очередной раз инспектируя предмет рукой. Гладкие стенки того были холодны и непорочны. — «Без гороха человек месяц прожить может, а вот без жидкостей всяких неделю только. Общеизвестный факт. У любого спросите. Хоть у доктора Смелы, предположим».

День еще потягивался со сна меж деревьев, улицы, заметенные снегом, пустовали. И лишь у рынка шевелились темные фигуры, да трещали где-то винтовочные выстрелы. На вокзале изредка ворчал пулемет. Власть переходила к кому-то. Качели, на которых летал Город и его народонаселение, снова качнулись в неведомую сторону. Куда неслось все со свистом? В каком направлении?

Временами ветер доносил нечто высокое, вроде вздоха громадной толпы — «аааахрг». Звук метался между домами, прежде чем окончательно застрять в какой-нибудь подворотне, где тишина в ветхих одеждах теней поглощала его.

На перекрестке из-за домов вылетели всадники и, обогнав озябшего музыканта, кутавшегося в прорванную на рукаве, обожженную ночевками у костров шинель, пронеслись вверх по улице.

— Эй, служивый! Где тут у вас управа? — окликнули пана Штычку из телеги, остановившейся под покосившейся вывеской: «Парижский доктор дантист Шмульзон, европейская метода, также торговля щепетильным и мелочным товаром». Щербатый мужик с грязным и потным лицом, таращился на него. — Управа где тут, спрашиваю. Уже полчаса плутаем, пся крев.

— Напротив рынка, выше по улице. — махнул рукой тот и поправил выпадающую любопытную супницу. Следуя его указаниям, повозка, с тупым рыльцем «Максима» и лозунгом «Х. й догонишь!», намалеванным на черной ткани, заскрипела вверх. А за ней пронеслось еще несколько верховых, один из которых обернулся на Леонарда и весело свистнул. Свобода! Конь его всхрапнул и, выбивая комья снега, понес седока дальше.

«Либерте, егалитэ, фратернитэ», — озабочено подумал флейтист, — «Супник на штоф поменяю, а то и на два, не меньше».

Так повернулось в этом цветном калейдоскопе, стекляшки сложились в очередной прихотливый узор. Вышло, что вопреки ожиданиям пани Анны, в Городе заново появились зеленые. Французы с поляками, намеревавшиеся выйти через него на Волынь, завязли в позиционных боях с красными. И мечущаяся между ними легкая конница Махно пользовалась моментом. Конские лавы возникали ниоткуда и исчезали в никуда. Шагали пестрые ряды пехоты, меж которыми тянулись шумные обозы. Х.й догонишь! Х. й уйдешь! Как аверс и реверс разменной медяшки, гуляли по разбитым дорогам, сыпля холодными телами. Редко кому удавалось упокоиться под небольшим оплывшим холмиком с простым неструганым крестом. Обычно оставались там, в балках, на обочинах, частью на покореженных артиллерийским огнем деревьях. Х.й догонишь! — и огромная масса растворялась в стылых просторах. Сейчас, вся эта пена втягивалась в город, растекаясь в гиканье по тихим улицам.

Когда полковой музыкант добрел, наконец, до рынка, главу управы пана Кулонского уже начали бить. Вошедший в традицию обряд смены власти повторялся раз за разом, ввергая того в уныние и печаль. Причем печаль настолько темную и беспросветную, что сам толстый голова, поначалу пытавшийся соответствовать меняющимся политическим доктринам, прячась у себя дома, в конце концов, бросил эту нелепую затею, ввиду того, что грабившие городское имущество разнообразные власти были не против, присвоить что-нибудь из его собственного скарба. А было этого имущества немало, о чем боязливый пан Кулонский особенно переживал. И каждый раз храбро выходил навстречу неизвестности. На этом деле бог его пока миловал, сильные беды обходили стороной, и если бы не побои, то все было бы еще более замечательно.

— А ты не замай! Не замай, говорю тебе. — поучал его махновский пулеметчик. — Ты кому служишь, падла? Кому служишь? Ты труженику служишь, понимаешь? Не паньству своему, мироедам — эксплуататорам. По справедливости! Правильно я говорю, мужики?

Спешившиеся конники одобрительно ржали, выпуская облачка пара в чистый студеный воздух. Отряд их был большим и каждый старался вставить собственную идею в наставлении непутевого градоначальника на путь истинный. Благо еще, что предложений по-быстрому расстрелять толстяка у пресыщенных недавним боем не пойми с кем бойцов не возникало. Все мысли рвущиеся из толпы сводились к одному — намять бока и отпустить. Пан Кулонский тряс головой, разбрызгивая кровавую юшку, и всхлипывал, поправляя мятые очки.

— Через то, кто мироедам этим служит и сам есть мироед! — неумолимо определил мучитель. — А с мироедами у нас разговор короткий!

— Я оправдаю… — ныл побитый, — У меня трое детей. Заблуждаюсь я. Нестойкий элемент. У меня подагра…

— Я тебя излечу, пан. — посочувствовал оппонент и наподдал бедному Кулонскому под дых.

— Сейчас все лечится! Такое время лечит, как сам Господь — наложением рук! Слепые прозревают, а глухие петь могут. У нас одноногие быстрей коней бегают. Дурачки — армиями правят. Отвечай — будешь служить трудовому крестьянину, или нет?

— Буду, пан военный. Буду, вот те крест. Как есть буду… — честно ответил собеседник. Так же честно, как отвечал до этого раз семь, а может быть десять. Счет мировых порядков был уже давно потерян и оценивался так, на глазок. Было тех великое множество. Да такое, что даже у сидевших в одном окопе и спавших на привале спина к спине было до того разное видение счастья и правды человеческой, что если один видел черное, то другому это черное непременно казалось чем-то таким, другим и неопределенным. Серым, белым, — любого оттенка, но другим. Это не было особенно уж важным, потому как у каждого была винтовка, а душе была пустота.

— Божись, пан! — потребовал у городского головы пулеметчик, — иначе, я тебе ни в жисть не поверю!