Скучный декабрь — страница 20 из 71

Согласно кивнув собеседнику, он обернулся к ним.

— Во второй взвод сведи его, винтовку пусть выдадут. Тулуп ему дайте, не то ночью замерзнет к чертям.

— Слушаюсь, — откликнулся Никитенко и почесал папаху, отдав таким немудреным жестом честь. — Идем, пехота! Бо кушать уже сели, так то поедят все.

Опасения конного пекаря, совершенно не оправдались. В тот момент, когда он с паном Штычкой подошел к расположению второго взвода, ужинать, только собирались, и в ожидании. пока болтушка доспеет, развлекались разговорами за жизнь.

— А меня вот домой ну никак не тянет братцы, — вещал мужичок в темном железнодорожном тулупе, — Жены — то у меня нет, не обуспел перед войной. И невесты не приобрел за трудами. В деревне то шо? Летом не до девок, да и осенью тоже. А зимой, только на печку присел погреться, вот те и Крещенье, да и масленица рядушком.

— Ну а на масленицу шо? — поинтересовался помешивающий в варево в котле тощий пехотинец.

— Блины на масленицу едят, — невпопад ответил собеседник и, позевывая, поскреб голову. — А девки у нас загляденье одно.

— Ну и обженился бы.

— Времени, говорю, не хватило, а сейчас уже другого хочется. Про мир хочу посмотреть. Интересно как люди то живут- могут. Я вот за пять лет, почитай больше посмотрел, чем за тридцать. Даже паровоз видал, на конной тяге. А девки обождут, между прочим.

— А у нас, чтоб обжениться. Богородице молются, — встрял чистивший винтовку вихрастый паренек. — По три раза на Покрова помолишься, и считай как обженился уже. И жена у тебя красивая будет. Вот братец мой так обженился. Только чета не получилось там. Девка-то страшна досталася. До того страшна, доложу я вам, что в нужник отпускать боязно, не то мухи покрадут. Но уж хозяйка, так хозяйка. Тут тебе и пироги, тут тебе и капустник. В хате, опять же, и пылинка не упала. Вот и думай, что тебе Господь уготовал.

Над брательником паренька сочувственно посмеялись. Не свезло-то так не свезло. А и свезло. может? Плутая в поисках ответа, каждый подумал о своем — теплом и уютно пахнущем доме. Скрипящем половицами в сенцах, подслеповато взирающем на окружающее маленькими оконцами. С тишиной. шуршащей мышиной возней по ночам. Тоска, вселенская тоска и грусть повисла над ними, греющимися в лучах красного солнца. тонущего в белых декабрьских горизонтах.

— Желаю здравствовать, братцы! — прервал печальные размышления отставной флейтист и, подойдя к костру, помахал рукой. Сопровождающий его Никитенко, сочтя, распоряжения господина ротмистра выполненными, заторопился к близкому ужину, молча растворившись между возами.

— Здорово, коль не шутишь. — прогудел огромный пехотинец, освещающий окрестности грандиозной полированной лысиной. В попытке исправить это упущение, природа, недолго думая, наделила его большой и неопрятной бородой — Кто таков, земеля?

— Штычка. А звать Леонард, — представился музыкант, — призван на борьбу, промеж стенаний Отчизны под махновско-большевицкими бандами.

— А и на ять завернул, бгага, Стенания, говоришь. — посмеялся гигант, и отодвинул свой напоминающий раздавленную жабу треух валявшийся рядом — Сидай, земеля, сейчас вот вечерять будем. Сам, еврей что ли? Штычка?

— Не, — произнес отставной флейтист, присаживаясь, — Батюшка с Моравии сам, а матушка полька была, царствие им небесное.

— Жаль, — расстроился собеседник и пояснил — Лучше бы ты еврей был. Они умные. Соль у них по цене самая справедливая. Я по раннему времени соль им возил с Азова. Хорошая соль. В Киеве, да Полтаве у кого хочешь, спроси, все едят да еще просят.

— Тю, заладил, — вскинулся вихрастый с воза, — Ежели б не они, то каталися мы сейчас бы как коты в сметане. Ужо краснопузые с ними объединились, вот тебе и весь кавардак, почитай третий год. Веру, веру то позапрещали. Богородицу запретили. Позасели в Петербурге да Москве. Государя нашего Николая запретили. Нешто справедливо-то? За что государя-то?

— Покукарекай-то, дальше носу не видя, — ответил тот. — У меня Самуил по полтине соль брал, а остатние по четыре с полушкой гривенных, чуешь разницу? Про красных ничего не скажу. А то, что брат на брата резать лезет, вот это я тебе скажу, тут никакой справедливости. Своего ума ежели нету, то на чужой чой кивать?

— А шо воюешь тогда? На кой тебе война?

— А она мне и без надобности. Я за соль воюю, чтобы по полтине была. За справедливость, стало быть.

— Буде вам, — прервал перебранку кашевар, — котелки давайте, поспело уже. Заладили свое: соль, евреи, кто виноватый. По горлу уже разговоры эти, чтоб мне сдохнуть. Сами-то не разобрались.

Все зашевелились, звякая посудой, а бородач сунул пану Штычке крышку от котелка. Ложка у того была собственная, заткнутая по фронтовой привычке за обмотку ботинка. Парящее варево было снято с огня и разделено между солдатами. Солнце уже почти село и единственным неверным источником света оставался дымящий костерок.

— Картоху вынимайте, братцы, погорит же, — озаботился хлебающий болтушку тощий пехотинец, — с краюшку вона. Поспела вже.

— А вот не знаю, на вечер может, что выдают тут? Водки может? — поинтересовался Леонард, отставив обжигающую ладони посудину в сторону. — Или самим что сообразить?

— Да сообразишь тут, — посетовал тощий, — третий день в полях плутаем. В деревнях то красные, то Петлюра, синежупанники эти.

В ответ на это, пан Штычка извлек пляшку пани Яничековой, здраво рассудив, что судьба его повернула в новом направлении и должность гитариста Рейхсвера с этого мгновения вакантна. Злые красные перчики доброй бабушки оживили общество. У костерка тут же возникла суета. Вихрастый извлек из сена грязный стакашек, и обстоятельно подул в него, совершив таким образом дезинфекцию. А кухарь, приняв у музыканта пляшку, аккуратно выдоил остатки. Получилось чуть больше половины.

— Леньке два, — перекрестив пана Штычку по-своему, поделил долю оберфельдфебеля Креймера лысый пехотинец. Поглощавшие горячую картошку с болтушкой солдаты не возражали. Да и как возразить? Сидя на мерзлой земле в овражке, где-то в центре земли, возражать, было нечего. Черт с ним с этим вторым глотком, когда делишь последнее с товарищем в таком же рванье. У него такие же стертые от переходов ноги и безумные тоскующие глаза, в которых тает надежда. Надежда на то, что когда-нибудь все это закончится, сгинет в свой ад, а ты вернешься, усталый, но радостный от осознания того, что все. Все! Нет больше ветра, обжигающего кожу, бросающего в глаза снег и пыль, нет солнца, нет мутных фигур встающих в прицеле. Ничего этого нет! И страха тоже нет, закончился он, весь вышел и остался там, в снегах и сухом бурьяне, над которым нежно поют пули с осколками.

Отставному флейтисту, как владельцу водки, досталось два глотка, а не один, как всем. Темнота зябко кутала их, отступая лишь там, где костерок бросал свои яркие всполохи. За возами бродили тени, неразборчиво переговариваясь, а чистое небо проткнули ранние звезды.

— А и хорошо, братцы, как! — обрадовался молчавший до этого момента солдат в драном тулупе. — Жить то хочется!

— Жить завсегда хочется, — протянул кашевар, сплевывая пачкавшую губы черным картофельную шелуху, — и есть також. Вот я до передряг всех этих на Субботинской в ресторации прислуживал. Было дело! Чего только не готовили там. Каких только яств не было. Хорошее это дело, доложу я вам, подавать. Возьмем, к примеру, шницель, тут что повара отрежут, то само — собой получается. А ежели еще клиент не доест, то завсегда можно попробовать. Повар у нас был, Максим Никитич, так тот разным фокусам научным выучен, берет, стало быть, фунт телятины, и так бывало, его порежет, что получается у него три фунта. А хересу, того, что для готовки, так вообще на каждый день прибавление. Искусный был повар!

— А воду в вино обращал? — поинтересовался пан Штычка. — У нас в полку, как писарь Шуцкевский водки на вечер наливал, так чисто вода ключевая, хоть сейчас умыться. Вы, говорит, братцы, не сумлевайтесь, я, говорит, такой глаз имею, никакой меры не надо.

— Може и обращал, я-то на кухню редко заходил, больше на раздаче бывал, — ответил тот, вытряхивая из пляшки на ладонь сиротливые красные перчики пани Яничековой. Коварный напиток давно испарился в желудках, сидящих у костра, и, за неимением лучшего, кашевар попытался жевать их. Предательские сироты, повременив пару мгновений, дружно взорвались во рту жующего, отчего тот мгновенно сделался красен.

— Тьху! Бле! — принялся отплевываться он, из носа и глаз его потекло, а окружающие заржали.

— Воды! Братцы, воды дайте! — просипела жертва, а лысый гигант извлек фляжку и протянул ее страждущему.

— Держи, Степа.

— Благодарствую, — хрипло произнес Степа и принялся топить жар во рту.

— Я вот припоминаю, один случай был. — глядя на него сообщил Леонард, — ехал как-то знакомец мой, управляющий поместьем Пивко по собственным делам в поезде. Лето было, а по жаре да скуке, выпить сам Господь бог велел. И входит, стало быть, в Седльце господин один с бабушкой, а ехали они в Слоним, с пересадками. Ну, разговорились, про жизнь говорили, про цены на горох. А тот ему, конечно, предлагает, может пан добродий, промочим горло, вроде как за знакомство? Выпили они из запасов пана Пивко. Все, стало быть, попили. А тут тот господин вспоминает, что за здоровье Государя-то и не выпили. Непорядок, говорит, не выпили за августейшую особу. Выпили, конечно, за Императора, что у господина того нашлось, стало быть. Потом за государыню Алису и деток ихних, генерал-губернатора Енгалычева не позабыли. Потом за Плеве выпивали, министра жандармского за упокой души, потом еще за министров всяких, а на Шварце у них все и закончилось. И тут господин вспоминает, что у его бабушки бутылочка такая была, вроде как ноги растирать. Распили они ту бутылочку, да и сняли их в Бресте по докладу. Те возмутились, по такому случаю за морского министра не допили совершено, подайте нам водки, говорят. То чувства у нас подданические играть изволят. Жгут наши мысли. Упекли их на раза, а бабушку того господина утеряли за суетой. Потом искали, да не нашли совершено. А бутылочка та, для ног которая, потом нашлась, только пить из нее, нельзя никак, бо то снадобье может даже штык растворить, такую силу имеет!