Скучный декабрь — страница 24 из 71

ь. Уж очень мне интересно, какая она? Может она совсем рядом, а и не видно ее?

— А зачем она тебе? — его святейшество прищурился на плывущий в воздухе дым и разогнал его, помахав светящейся дланью. — Живи как есть. Правду ту знать смертным не обязательно совсем.

— Ну, как же? Как же без нее-то совсем? Может, мне по другому жить надо, ваша святость? Бороться ревностно может нужно? В чем она, правда эта? Может в справедливости?

Отставной флейтист поерзал на табуретке, ожидая ответов. Но его собеседник окутанный дымом задумчиво молчал. Так, вероятно, задумываются над каким-то чепуховым, но совершенно неожиданным вопросом. Вроде тех, которые задают дети. Справедливо ли то, справедливо ли это, почему солнце, почему река — много разных: что, откуда и зачем.

А спрашивать об этом, все равно, что спрашивать о двух левых ботинках выданных пану Штычке в окопах. Чушь конечно и ерунда эти два левых ботинка вместо пары. И были они на размер меньше. Второй левый так и вовсе зиял дырой на носке. Но обидная эта мелочь так запала отставному флейтисту в душу, что каждый раз встречаясь с писарем Шуцкевским, он спрашивал, не болеет ли пан писарь и все ли у него хорошо.

Этими вопросами он все же добился, что уже в окопах, тот скрепя сердце, выдал ему другую пару, снятую с убитого накануне. Но был ли в том жесте отчаянно скаредного владельца грязелечебницы какой-то особый сорт правды и справедливости? Да и думал пан Шуцкевский об этих мелких нелепицах? Навряд ли. Потому что через пару дней выдал злосчастную левую пару другому пехотинцу. И уж тем более не думал об этом пан писарь, за мгновение до своей смерти, когда был остановлен в Почепине местной бандой. Воз различного военного имущества, сэкономленного рачительным Адамом Шуцкевским в ходе Первой мировой, был разграблен.

Вспоминая два левых ботинка, музыкант рассматривал посланца небес. Тот еще немного помедлил, а затем все-таки ответил, покачивая ногой удобно заложенной на другую.

— От этого знания печали твои умножатся. А правда… Что правда? Правда то, что тьму от света отделяет. Таинство это священное, между прочим. И настолько она тонка, та грань, что как бы ты к ней приблизиться не желаешь, все одно: или до или за ней, оставаться будешь. Истину вряд ли познать можно. А уж ото лжи никто не отличит. Тьма вокруг или свет благостный, все глаза застит, да разум твой обманывает. Так в уложении девятом соборном записано.

— Печально, пан святейший, — приуныл Леонард, моргая в тяжко лежащую предрассветную муть. — По такому случаю уж очень захотелось сикеру того попробовать. И поесть тоже. Вы знаете, у меня знакомый был, так он в печали завсегда выпить и поесть хотел. Тонкая у меня душа, говорил, ранимый я человек. Вот, предположим, ежели пойду погулять, да ступлю в коровью лепешку, мне на тот случай всегда выпить надо и закусить. А то и отлупить кого. Потому что я очень впечатлительный человек. Или, предположим, в участок заберут, тоже тосковал. Бывал он в этих околотках много. По два раза на дню бывало, забирали. Только одной зимой несвезло ему, коров гонять перестали и как-то морду никому чистить не случилось, так пришлось ему в кабак завернуть. Он им с порога и заявляет: “Я сейчас, панове, вам тут все колотить буду. Потому как я уже две недели бимберу не пил, а чувствительность моя без тоски — печали выпивать не позволяет. Переполнена душа моя нежная чувствами тонкими”.

— Ну и выпил тогда чего? — заинтересовался крылатый собеседник, устраивая из святой благодати заскорузлый стол и стеклянный кувшин, полный мутной жидкости. В довесок к образовавшемуся таинству шли пара стаканов и блюдо скворчащих жареных колбасок, распространяющих неземной аромат чеснока. — Угощайся смиренно, раб божий, дарую тебе на то мое благословление.

— Так сразу его в участок забрали, — сообщил Штычка, принимаясь за еду, — не свезло. Даже малюсенькой тарелочки поколотить не дали. Бардзо он потом страдал, огорчался по этому поводу. Душу мою, говорил, натуру тонкую таким оскорблениям-гонениям подвергли. Сатрапы, говорил. А за дары ваши святые благодарствую вам, пан архангел, сутки не ел, лопни мои глаза.

Исходящие паром колбаски таяли во рту, а таинственный мутный сикер оказался непередаваемой дрянью, оскорбляющей все чувства человеческие фактом своего существования. Солидно отхлебнув этой мерзости, Леонард поперхнулся, но боясь оскорбить собеседника, размеренно двигая кадыком, допил. А затем снова провалился в темноту, мучаясь вспыхнувшей головной болью. Была она настолько сильна, что музыкант, издав хриплый стон, попытался свернуться калачиком, от чего заново утонул в тошнотворной мути, вновь оказавшись на табуретке сотворенной святыми таинствами с забитым колбасой ртом. Головная боль мгновенно растаяла. Удивленный столь быстрыми изменениями, пан Штычка даже поколупал выцарапанную на столе хулиганскую надпись «Qui custodiet ipsos custodes?» на предмет реальности происходящего. Та показалась настоящей.

«Ну, дела!» — удивился он, но вслух похвалил святой напиток:

— А ведь запах какой, ваше святейшество! Чисто портянки недельные в нем вымачивали. Суровые люди ту святость изобрели. Може схимники какие? Для умерщвления плоти?

— Истинно говоришь, — равнодушно ответил архангел Гавриил и махом осушил стакан. Стекло мгновенно наполнилось заново.

— Интересно вы вот это делаете, ваша высокосвятость. — пан Штычка помахал руками в светлеющем воздухе. — Как-то вот… Раз … и готово… Очень удобно между прочим.

— А… Это? Так, пустяки, — откликнулся его святейшество и подмигнул Леонарду, — фокусы, как говорится. Ежели бы ты видал настоящие чудеса, то сильнее удивился. О чем только люди не молят. Все больше денег молят, хотя и оригиналы встречаются. Хочешь я тебе сделаю, что у тебя из заду фиалками пахнуть будет?

— А зачем это?

— Вот спроси — а зачем? — ухмыльнулся собеседник. — А нам одни заботы, шествуй потом незримо, наводи ему запаху того. То — «Лазарь встань!», то еще чего. А не дай Всевышний ошибиться. По третьему параграфу уложения попадешь. Почешешься в канцелярии аки Люцифер святой водой умывающийся, благости могут лишить на пару столетий. А то и нож иззубренный выдадут, и существуй, как хочешь.

— Строго у вас с этим, — посочувствовал ему пан Штычка и нацедил себе из кувшина. Вторая порция мерзейшего сикера пошла на порядок легче. — Неужто благости лишают?

— Вот те крест святой ежели вру. — заверил архангел, основательно потрубив носом в сторону, — Темный народ люди эти, пишут им, пишут: молись, душу спасай, благодать ищи между страданий. А кто куда хочет. Милый боженька, дай мне сапог новых хромовых, что офицеры носют, две пары — тоненьким издевательским голосом произнес его святость, — а то старые уже совсем поизносились. Сам-то никогда сапоги те и не видел даже, все в лаптях ходил. Ну, на что вам сапоги? Кому они счастье радость понесут? Свет у кого в душе от них?

Вопросы архангела остались без ответа, потому что в тот момент пан Штычка неожиданно понял, что и в высних сферах на то ответы не предусмотрены. И всем существованием, что на земле, что на небесах правит совершенно невозможное хитросплетение каких-то беспросветных обстоятельств. В голове его сделалось тяжело, и он налил себе из неубывающего кувшина, что бы запить новую печаль.

Рассвет, подрагивая, вставал над ними, приглушая искры и отблески божественного света его святейшества. А скучный декабрь, проснувшись от слабого мерцания, удивленно рассматривал их, мирно беседующих за столом.

— Что приуныл, раб божий Штычка? — хитро прищурившись, поинтересовался крылатый собеседник.

— Я вот, знаете, ваше высокопреосвященство, подумал тут. На то, чтобы ответов спрашивать, на то еще нужно вопросы уметь задавать. Да те, которые понимать будут, — ответил музыкант. — А то получится, как у того дворника с Гройцов. Повадился один у него во дворе гадить. Как ни утро, так нагажено. И главное, хитрый был такой, из студентов этих, наверное. Нагадит, это самое, газеткой прикроет, а газетка то каждый раз разная и на разных языках. Ну, никакой жизни тому дворнику не давал. Тот уже и в околоток бегал. Ему говорят, вроде как, предъявите газетку ту, может в ней и понаписано что, для вещественного доказательства. Ну, предъявил он, стало быть, да кто там разберется! Языков то не знает никто. Терроризм такой, что в приличном доме не скажешь, чтоб мне провалиться. Ну и поперли того дворника с участка, вроде, времени нет до твоих пустяков. Так он нашел одного моряка, что на отдых приехал, да выучил у него один язык какой-то за два целковых. Прочел одну газетку. Потом еще к учителю с гимназии сбегал, тоже повыучил другой язык. Да такое увлечение у него произошло в организме, что стал он языки эти учить и газетки читать. Убирать, да вечером калитку отпирать жильцам, забросил зовсим. Его потом со службы погнали. Он к тому времени уже тридцать языков выучил, и на том сошел с розуму жупельни. На нашем языке вообще перестал говорить, а все старался на разных. Его в желтый дом и отвезли. А если бы плюнул бы на то дело, так и остался бы здоровым, да при должности.

— Путано как-то излагаешь, но верно. — сказал святой странник и потянулся на негодующе заскрипевшей табуретке, махнув крылами в воздухе. — Чтобы ответы искать, что ищешь, знать надобно. Иначе — не поймешь, чего думал, о чем спрашивал. И больше вопросов породишь, чем хотел.

— И то правда, — согласился отставной флейтист. — Только нет в душе человеческой понимания такого, лопни мой глаз, нам все больше надобно, чем нужно.

— Смиренно! Смиренно жить надо, — посоветовал его святейшество, — декреталии шестые пункт семнадцать. Все уже придумано во веки веков, чего изобретать?

Говоря это, он махнул рукой, изобразив в воздухе горящие буквы «Дек. 6, п.17». Покосившись на них источавших небесный огонь, музыкант развел руками:

— Нутро такое, ваше великородие. Всегда за натуру страдания принимаешь. То вопросов нету никаких, то ответы заканчиваются. Печаль одна и горе. Горе и печаль.