Скучный декабрь — страница 27 из 71

— По уголку его возьми, по уголку, — кряхтел швейцар. Инструмент негодующе гудел задетыми струнами. — Холера ясная, песи ее совсем!

— Поддай! Поддай, Василь, — молил того второй возница. — И ты тяни, солдат!

— Да тяну, тяну.

— Тянет он… ты тяни и как бы толкай, — не соглашался собеседник и крякал от несознательности помощника.

С грохотом, сотрясаясь всеми потрохами, инструмент, наконец, встал на место. С боку что-то отлетело, колки скрипнули предсмертно, и на том установилась тишина, какая бывает в то короткое мгновение, когда молоток попадает по пальцу. Потные грузчики, согреваемые солнцем, встали, осматривая дело своих рук. Поставлено было плохо, и край фортепьяно нависал над дорогой, но поправлять, что-либо уже не было сил.

— Пущай так будет, — со светившимся в глазах фатализмом предложил Никодимыч, — Пущай! Може еще повыпадет где, да насовсем разбьется проклятье это роду человеческого. На мелкие кусочки, чтоб не собрать вовсе было. Чтобы пыль от него осталась. Тьфу!

— И то дело, — согласился с ним Леонард. Третий грузчик, который как выяснилось, былкаким-то отдаленным родственником печальной бороды, кивнул головой.

Пнув в сердцах починенный воз, взъерошенный швейцар завозился с вожжами, которыми он планировал укрепить наглый инструмент. Прокинув их над верхней крышкой, они привязали пианино к телеге. И, завершив на этом все дела, приступили, наконец, к тому, что пан Штычка, хотел более всего: еде и питью.

Глава 16. Советник Песенко — спаситель уточек

— Так ить природа вокруг, — просто завязал разговор возница, присаживаясь к импровизированному столу из отколовшейся от пианино крышки. На ней бородатый Никодимыч расставлял нехитрую закуску и водку, — Снега, господа хорошие!

— Чесотка это, Тимофей, парша и чесотка, — грустно откликнулся бородач, — Чему тут радоваться? Вертаться надоть! Пропадем насовсем.

— Да кудыж вертаться-то, Василь? Все уже. Уходили, по закраинам уже разъезды ходят. Возьмут красные Киев, как пить дать.

— Да может и при них жизнь будет? Я-то ладно, почитай десять лет при Фроське, но ты, Тимоха, возчик же? Куда новая власть без возчиков? Боязно, что ль?

— Да я их не боюсь. Только офицеров отменили, господ отменили насовсем. Куда я без купцов, куда без советников разных? Кого возить? — ответил тот, жуя хлеб с бурым пластом солонины, — вот раньше, поприедут в город развлекаться. С вокзалу уже за целковый возишь, опять же к Фросе поедут. А что ежели наблюют в пролетке, и то дело, честно позаплатят. По рублю, а то по два давали, бывало. А красные куда поедут? Шлепнуть, вот это они могут. Наблюют и шлепнут в придачу. Нет радости в такой жизни. Голытьба.

— А какая она, радость? Все лучше, чем по снегам этим пехать. Тут тоже, наскочишь на кого, тоже шлепнут и имени не спросят. — растерянно заключил бородатый швейцар и обратился к закусывающему Леонарду: — Вот ты как считаешь, мил человек?

— Совершено, верно, — подтвердил пан Штычка и почесал нос, — провалится мне на этом месте, если не так. Нет правды в этом, имени не спрашивать. Ты имя спроси, а потом шлепай.

— Да ты сам подумай, Никодимыч, — сказал возчик, ткнув кулаком любопытную лошадиную морду. Животное обиженно всхрапнуло и попыталось ухватить его зубами за рукав. — Сам подумай. В Варшаве хоть спокойно. Пшеки власть держат, безобразий этих нет совсем. Поставит где нить Фрося веселый свой дом, по-прежнему все обернется. Счастья тебе привалит, покой будет. Пойдут паны развлекаться, по целковому опять получать будешь.

— Не знаю, — с отчаянием произнес собеседник и налил всем по кругу, — по сегодняшнему дню уже ничего не понятно.

— А что понимать? От войны да прочего бежать надо, во всяком случае, — ответил Тимоха, и поморщившись выпил. — Поуезжало знаешь, сколько? Профессор Витгофе, помнишь? Или вот взять инспектора Песенко, что с Вышгорода был. Уехал! А и умнейшей души человек, согласен?

— Тот, что по спасению уток был?

— Ага, — подтвердил возчик и пояснил флейтисту: Инспектор Вышгородской управы Песенко был на Фундуклеевке личностью легендарной. Да такой, что спроси у любого жандармского, кто такой Федор Емельянович? И тот бы вытянулся в струнку и отдал честь. Ибо Федор Емельянович, в неизменной бобровой шубе, являвшийся в абсолютно пьяном состоянии в любой момент, где бы ты его не застал, был — человек- праздник. Да такой праздник, чтобы до рвоты и чтобы девять пролеток с цыганами, а шампанским поили лошадей. А любая девка, обретавшаяся в «Круге» или «Бурхарте» на Подоле, при воспоминании о нем подкатывала глаза как монашка. Вот какой это был человек!

Это тот скромный инспектор Вышгородской управы, что добился в тринадцатом году откупа на спасение уток. Потому что не было ничего более важного для Отечества в то время, как спасение диких уточек. Мироспасительное начинание предприимчивого советника Песенко было поддержано циркуляром. И пользовалось при этом такой популярностью, что алчные окружные из Вильно, выдвинули было идею спасения лягушек и сбора шишек в окрестных лесах. К их общему несчастью позабытую, за начавшейся войной и революцией.

— Ось, как соберет народу. Приказных, да мелкоты, оребурков, каких, — вещал собеседник, отчего-то радостно жестикулируя, — да на лед и ну его долбить. Ей-ей по Днепру как стадо коров ходили. Там полыньей наделают, там наделают. Ути, дескать, голодать изволют. По полста тыщь на это дело тратили.

— Так они ж улетают в зиму? — недоуменно спросил отставной флейтист. — Ни одной утки зимой.

— Я же тебе и говорю, умнейший был человек. Все предусмотрел.

— И много спас? — поинтересовался Леонард, рассказанная история для которого оставалась загадочной.

— А черт его знает, — ответил собеседник, — тут не в этом дело.

— А в чем тогда?

— Ну, ты серость, братец, — с жалостью диагностировал Тимофей, — где теперь такие живут?

— В Городе, — честно ответил Штычка и предложил по случаю знакомства налить.

Солнце светило на белый снег в темных пятнах и синих тенях. Водка лилась, а бурая солонина была вкусной. И казалось, что каменные жернова скучного декабря, до этого крушившие все подряд, именно в этот день заскользили как колеса на льду. Тишина была такова, что каждое произнесенное слово повисало в воздухе, не растворяясь, по причине отсутствия любого шума. Было так, что прямо сейчас хотелось чего-то, такого, чего никогда не желалось. Беды человеческие выцветали, парили в голове как туман над чайной кружкой.

— Я вот вам, братцы другое расскажу, — сказал разомлевший от этого покоя и разговоров Леонард, — у нас в полку тоже за Отечество только и думали. Ну, в войну, ясно дело, еще больше. А до войны в Ченстохове только этим и жили. Уток, конечно, не спасали, на то понимания не хватало, а вот другие дела творили за честные очи, лопни мой глаз. Все о солдате заботились. О здоровье-то нашем, знаете, как думали? Ой-ой, как! Чтоб по наставлениям все уставным: нижний чин, в котором разе весел и здоров обязан быть. Тут тебе и зарядка и питание. И одежка. И ботинки с обмотками. Все на пользу, чтобы не болели, да посильнее дух был солдатский. И кирпич грузили, и меблю какую за просто так.

При упоминании о мебели, с интересом слушавший его Никодимыч, как-то пожух, и, кинув взгляд на музыку, высокомерно кособочившуюся на телеге, выпил, занюхав рукавом.

— А совестливые какие люди были! — продолжил пан Штычка. — Бывало, придешь за одежкой на склады. А писарь Шуцкевский: нету говорит, новой. Но я тебя, братец солдат, все одно облагодарствую, на тебе, дескать, ношеную. Почти новую. Уж совершенно стеснялся, если не угодит чем. Как выдаст, а пишет — два комплекта. Мне, говорит, всем помочь надобно, только не хватает на всех. Я, говорит, как Господь Бог, беру два хлеба и в шесть превращаю. Такое у меня скромное умение в голове.

— А что, прямо так и выдавал?

— Ну, да. Подошьешь где, то пуговичку, то дырку позаделаешь. Постираешь на камешках. Совсем как новая. Уж ходили, сносу тому нет. А еще с кухни ежели мясца там….

— Домой хочу! — печально прервал беседу бородатый швейцар, — старый я на эти походы.

— Дитя ты малое, — укорил его Тимофей, — вона, глянь на солдатика. От Ченстохова, поди тыщу верст отмахал.

— На то ему судьба такая выписана. Чай, судьбы не выбирают, — откликнулся тот. — Судьбы на небе уже все прописаны. Никому покоя нету.

— На это скажу вам, паны добродии, есть совершенно святое мнение по такому вопросу, — заявил Леонард, проглотив кусок хлеба и запив его водкой, отчего в голове его запело, а мучившая боль отступила и растворилась. — Про судьбу да счастье человеческое.

Краткий пересказ ночной беседы его с архангелом вызвал легкое недоверие у собеседников. Тимоха даже покачал головой, отрицая возможность обрести покой дома и само существование человеческих сношений с высшими сферами. В лохматой голове бывшего извозчика подобные вещи укладываться отказывались.

— Ну, ты сам посуди, — авторитетно сообщил он, — какой может быть покой, ежели вокруг война? Ежели у человека счастья нету, а одни поиски? Там шлепнут, там обобрать хотят. Враки все это.

— Так сказано! — важно заверил отставной флейтист, и, подражая Божьему вестнику, воспроизвел жутким голосом, — Иди домой, раб божий, Штычка! Там будет тебе покой и счастье! Огогой, раб божий, Штычка! И глазами эдак вращает! Крылами машет! Вот, как было!

— И про правду еще сказал, дескать, полно ее в мире, только махонькая она, навроде микробов тех, — добавил он обычным своим манером. — Видеть ее обычному человеку невозможно. Даже в микроскоп.

— А что-то за микроба такая? — спросил Тимофей, ткнув кулаком в бесцеремонную лошадь, подбирающуюся к его шапке. Та недовольно всхрапнула.

Вопрос вернул из печальных мыслей отчаявшегося бородача, сообщившего, что микроба махонькая, навроде вошки какой. Об этом ему говорил профессор Витгофе, посещавший заведение мадам Фраск. А ходил тот ученый к Эманнуэльке, той губастенькой, что весело хохотала сейчас, отбрасывая лезшие в глаза шикарные рыжие волосы. Солнце вспыхивало в ее шевелюре так, что казалось, она горит каким-то живым и беспокойным пламенем.