Скучный декабрь — страница 28 из 71

— Уж очень наша Манька ему нравилась, — проинформировал борода, — Я, говорит, как рыжую увижу, так очень хорошо себя чувствовать изволю. И полушку мне завсегда давал, дескать, спасибо тебе, Василий Никодимыч. Жмот был первостатейный, целковый завсегда жалел.

— Брешешь же, Никодимыч! — опроверг того недоверчивый извозчик. — Нешто, профессор вошек тех учил? Тьху это, студентикам каким надо. Профессора те, что покрупнее должны знать, да непростое. Жирафу, може, слонов каких. Не может профессор ту тварюшку знать. Откуда ему?

Между ними вспыхнул спор, который Леонард слушал вполуха, потому что был несколько разморен и погружен в собственные мысли. Все ему казалось простым и добрым, и возы эти, застрявшие здесь, меж бескрайнего белого пространства, и спорщики, трясущие бородами и руками. Хорошо было и уютно. А те неудобства и печали, кружившие вокруг, такими призрачными и далекими от него. Уставший от неустроенности и походов, костров, голода и тщетных поисков чего-то, чего сам не понимал, подумывал он даже о том, чтобы пойти с мадам на Варшаву. Ему представлялись тихие улицы с бродившими прохожими. Чистые простыни, теплая вода, бритье по утрам, Свежие газеты и кофе. Огни, огни в жарко натопленных домах, фонари на улицах, солидные полицейские берегущие порядок.

«А что? Музыканты всегда нужны. Флейту куплю себе, да играть буду. Устроюсь куда-нибудь». - сонно размышлял он, — «Может, и прав возчик? От войны и горестей бежать надо? Пока печалей заново не навалило за воротник. В Варшаве, небось, трамваи всякие. Да ресторации работают. А что в Городе? Мрак, толстый десятник Вуху, упокой Господи его душу. Пан Шмуля и пани Анна, вот что».

При мысли о пани Смиловиц, он, повернув голову, посмотрел на веселых потаскушек, сворачивающих ковер и убирающих остатки пикника под строгим надзором мадам Фроси. Они суетились вокруг него, напоминая стайку цветных птичек. Звякали бутылки, шуршала бумага.

Может и неправильно все как-то с пани Анной, пришло ему в голову. Может, действительно: ну его? А бросить все и пойти, куда глаза глядят, не возвращаясь в Город. И быть тем безвестным, то ли пропавшим навсегда в этой человеческой буре, где каждый как гвоздичина в кипящем томатном супе — кружится, тонет, без судьбы и радости, то ли кем-то обретшим сытное счастье свое, с тихой радостью и домом, в котором тишина? Полный покой и все.

Тряхнув головой, Леонард, наконец, обнаружил, что печальный Никодимыч, исчерпав все доказательства, обращается к нему в попытке обрести союзника в том чрезвычайно важном сейчас споре о вшах.

— Хоть ты скажи ему, мил человек! — слезливо пытал пана Штычку бородач, — наукой-то предусмотрено, что любую гадину на свете надо изучению подвергнуть. И змеев смотрют, и червей разных. И микробов. Все по рангу профессорскому. Сколько у слонов навозу за один присест накладывается. Как вошь заводится. Покамест наблюдают, а потом в книжки записывают и пропечатывают. У самого профессора Витгофе тех книжек было ой-ой сколько. И все с золотым обрезом, потому как ученые. Вот вам истинный крест, что не вру.

— Ну, брешешь же? Брешешь как сивый мерин. Побожись, Никодимыч! На кой те звери профессору? К чему они ему полезны? Жрать их не будешь… — упорствовал его собеседник в очередной раз, отмахнувшись от любопытной лошади. Обиженное животное фыркнуло и заржало, чуть двинув телегу. — Тпруу! Трпуу, зараза! Сейчас дам раза!

— Базиль! — заскрипела старуха от ковра, уловив шум и движение, — Собираемся! Рапид!

— Уже, мадам! — заорал в ответ швейцар, — зараз уже!

И голосом потише, попенял Тимофею:

— Тля ты неумытая, Тимоха. Завсегда у тебя брюхо твое на первом месте. Лишь бы что сожрать и выпить. А что не знаешь, споришь промежду прочим. Вша ему не нравиться. Тут поумнее головы думают, не чета нашим бестолковым. Мне тот профессор сказывал, что не только он, а еще тыщу человек ту вшу в стеклышко смотрят, да записывают.

— А что мне та вша? Своих, что ли, нема? У меня и блох поболее чем на профессоре твоем. Пристал, ей-бо!

— Меж двух остался, так и не егози, — наставил родственника тот, — я, може, правду тебе сказать хочу.

— Нет той правды, добродии, — откликнулся пан Штычка, приподнимаясь со снега, — истинная правда что есть, разумению человеческому недоступна. Потому как человеку свет ото тьмы отделить не получится. Мозгу не хватит. А остальное — мимо. Мне так сказали. Между нами — сам пан архангел так сказал.

— Тю! И ты тудаж! А еще музыкант! — обиженно заявил бородач, суетливо прибираясь на поломанной крышке.

— Да вы не обижайтесь, пан, — примирительно ответил Леонард, помогая убрать стол, — на то разные мнения могут быть. Я ж и говорю, истину человеку вовек не познать. А вот про профессора твоего скажу: знавал я одного профессора до войны. Так он десять водок разных на глаз определить мог! Вот какой учености был! В «Васильках» с ним сиживали, так ни разу не ошибся. Мне, говорит, ничего другого не надобно, только на бутыль глянуть. На тонких материях человек обучен был. Куда там вшам этим! А уж выпивал как! Палец отставит по-благородному, да залпом! Потом, правда, перед самой войной помер как есть. Опыт ставил, поговаривали, и колбасой затравился насмерть.

— Ученый! — уважительно протянул собеседник, — этому обучаться долго нужно, чтоб так-то икскерименты ставить. И себя не пожалел заради науки такой.

— Разумение иметь надо, то да, — согласился флейтист. — без него никак не понять, что в мире происходит.

Сборы их были недолгими, девицы, смеясь чему-то, потащили свернутый ковер к карете, а нервный господин неумело взобрался на белую, криво седланную кобылку. Он неуверенно замер в седле, являя собой импровизированный дозор маленькой армии мадам Француазы. Волокущая потрескивающую под тяжестью бутылок плетеную корзину рыжая Манька подмигнула пану Штычке, скосив карие глаза. Зубы ее, крупным жемчугом бились среди карминных губ, и улыбка эта, почему — то упала в душу отставного флейтиста, каким-то совершенно приятным холодом. Огненные волосы полоснули воздух, когда она обернулась, чтобы послать Леонарду воздушный поцелуй.

— А и хороша у вас, пани эта, — сообщил он скрипучей мадам, проходящей мимо, с видом с каким щеголь на танцульках обнаруживает, что брюки на заду у него лопнули, а спину уделал коварный голубь. — Файная, что ни скажи!

— Слюни подбери, иерусалимец, — миролюбиво ответила мадам Фраск, — маслом льешь, шаферка худосочная?

— И то, правда, — согласился пан Штычка, смысл слов для которого остался темным. — Маслица я бы тоже сейчас поел, да с хлебушком каким.

Не удостоив его ответом, любезная хозяйка полезла на облучок высокой кареты, коей твердо правила весь этот веселый поход. Леонарду досталось место на возу с пианино, рядом с понурым швейцаром.

И уже через пару минут покинутый всеми бивуак, украшенный истоптанным снегом и печальными останками передней крышки фортепьяно, освещенный сияющим и совсем не декабрьским полуденным солнцем, принял простой и безмятежный вид. Как будто посетившие его, оставив следы своего пребывания и сочившийся последними нитями дыма костерок, навсегда исчезли из этого полоумного мира.

Глава 17. Две подводы с исподним

— Куда править, шаферка? — задребезжалапани Фрося, обращаясь к почесывающему затылок отставному флейтисту. Маленький обоз, проделавший полтора десятка верст, застрял на перекрестке где-то в степи. И неумолимая как ток времени старуха, оторвала пана Штычку, увлеченно рассказывающего Никодимычу о том, как правильно мотать обмотки, если ты босой, а герман уже перелез проволочные, от разговора.

— Куда править? — она тянула поводья так, что конная пара, запряженная в карету, недовольно фыркала и задирала морды.

Ее собеседник растеряно оглядывался. Обе дороги, убегающие из-под ног, были убоги и наводили некоторую долю уныния. Левая, нехоженая пару недель, так вообще щеголяла ямами и неопрятной жирной землей, выглядывающей из под талого снега. А правая, несмотря на то, что внушала больше доверия, начиналась с большой темной лужи, покрытой битым стеклом льда.

— Ехать-то куда? — старуха глядела недовольно. Из кареты, как ласточки из гнезда, выглядывали смешливые девицы.

— Направо, пани, — решил Леонард, здраво рассудив, что созданные богом дороги, все равно куда-нибудь ведут. А если бы они никуда не вели, то были более бессмысленны и беспросветны, чем человеческая жизнь.

С подозрением глянув на него, собеседница, тем не менее, хлестнула вожжами и повернула тяжелый возок направо, смело переехав через раскинувшуюся там бескрайнюю лужу. А флейтист уселся на свое место, рядом со швейцаром причмокиванием и ударами ветки погоняющим еле переставляющую копыта лошадь,

— Лужа-то большая, — уважительно констатировал Никодимыч, оглядывая мутную воду, расходящуюся мелкими волнами. — В такой яме можно пропасть навсегда. Есть человек, а ну.. И все, пропал.

— Эта лужа, пан хороший, самая что ни на есть военная хитрость, — откликнулся Леонард, облокотившись спиной на подпрыгивающее на неровностях пианино, — секретнейшая! У нас в полку жавжи про такую важность солдатам разъясняли. Эта лужа, первейшая оборонная хитрость, никому еще не известная.

— Да ну? — засомневался грустный бородач, — нешто такая штука, секретность оборонная?

— Да лопни мои глаза, — авторитетно заверил пан Штычка, — вот, предположим, если за границей дороги строят, да щебенку кладут, то у нас по высочайшему распоряжению лужи обустраивают. Тут хитрость в чем? Хитрость та, чтобы наш воз лужу переехал, а противника застрял намертво. Большие деньги на это потрачены. Еще перед войной занимались, в мирные времена. Голове нашему, пану Кулонскому, десять тысяч рублей выделили. Так они с казначеем паном Дуниковским лужей понаустраивали, в жижни лисечь не счесть, жеголово! А делал их Вейка-дурачок, а он у нас вроде как подполковник секретный, иу германа зараз служит. Такую обструкцию противникам учинили!

— Так помогло?