— Поль! Поль! Стукани им в ворота!
Пока тот барабанил в тяжелые створки, а старуха о чем-то разговаривала с выглянувшим усатым поляком вооруженным обрезом, девицы, скучавшие в карете, высыпали из нее на свежий воздух.
— Хорошо играешь, солдатик, — рыжая потаскушка, сгорая в пламени своих волос, безудержно улыбалась, расстреливала флейтиста карими глазами. — Где так выучился?
— Повьем ци, пани красавица, в Варшаве учился, — честно ответил тот, оглядывая ее. Зрачки собеседницы были затянуты тоской, а улыбка — тонка как пыльца на крыльях бабочки.
«Файная!» — одобрительно подумал флейтист, поправляя фуражку, — «на такую пани по старому времени ничего не жалко. Может и даже на правду и на покой этот плюнуть и растереть. Зачем они, если такая красота рядом?»
— Никогда не была в Варшаве, — сказала рыжая, склонив голову набок, — как там?
Пока Леонард отвечал, что там неплохо, а на Мокотово есть очень даже приличные заведения, откуда даже пьяных не везут в участок, ну разве что, карманы почистят, другие девицы, неловко ступая по грязи, постепенно обступили их, предложив Штычке сыграть что-нибудь еще.
— Сыграй, солдатик? За это я тебя поцелую, — смеясь, предложила одна из них, дебелая усыпанная золотыми веснушками. — Полюблю тебя сильно. Если тоску мою печаль разгонишь. Настоящая то любовь, не купленная, ты не думай. Такую любовь ни за какие деньги не получишь!
Штычка взобрался на воз к грустному Никодимычу осторожно покуривающему папироску и заиграл. Музыка, фальшивая и неладная из-за побитого временем и дорогой инструмента, припадая на обе ноги, опять поплыла над дорогой и головами притихших слушателей. Поплыла, вырываемая отвыкшими от тонкого пальцами.
— Варь! Дай конфеток пану музыканту. У тебя же остались? — спросила рыжая, глаза которой леденели, словно это была не музыка, а холод. И помолчав, добавила, — хорошо играет!
— Лучше любви, пани — оглянувшись, предложил Леонард, перебирая глухие клавиши, — Я может за любовь, какой подвиг совершить могу. Геройство какое-нибудь учиню. Человеку за конфетки высокое никогда не поделать.
— Подвиг? — потаскушка усмехнулась и откинула мешавшие волосы, — а на что мне подвиг? Неет, господин хороший, кончились эти подвиги. Совсем вышли. И там, — она махнула рукой в ту сторону, откуда они приехали, — и здесь тоже, все вышли. Все вышло. Только конфетки остались. А поцеловать могу. За так. Душу твоя музыка греет, вот за это.
— И я могу, — встряла девица в желтой шляпке.
— И я!
— Буде! — недовольно оборвала их возникшая за спинами мадам Фрося, — Успел масла налить, шаферка? Никодимыч! Возы в фольварк заводите. Тут ночевать будем. У пана Хворовского.
Сообщив это, она при помощи нервного Поля полезла на козлы тяжелой кареты, а Никодимыч с Тимофеем принялись разворачивать подводы, направляясь к гостеприимно распахнутым воротам. За ними все еще смеясь чему-то, двинулись девицы.
Вечер наливался вокруг отставшего Леонарда, и эта четверть часа, в которой не было скучного декабря, сама собой рассыпалась и исчезла в мелких осколках. Вытянув из-за уха папироску, он закурил и направился за ними, думая о том, что нет в наступившей жизни ничего постоянного, а есть только большие печали и пепел в душах.
И уже тянулись с подворотней группы — может, к подворотне? или в подворотню?
Глава 18. Боевой парасоль пана Хворовского
Хозяйство пана Хворовского было большим. Чудным образом уцелевшим в ходе войн и революций. И состояло из пятнадцати коров, пары лошадей и неисчислимого стада уток, кряканье которых доносилось от одного из сараев. Сам хозяин, одетый в добротную офицерскую шинель с обрезанными полами и лохматую шапку, топорщил пышные усы, наблюдая выводок девиц мадам Фраск с веселым гомоном втекающий в его двор.
— Здоровы будьте, дядька! — пожелал ему входивший последним пан Штычка.
— И тебе того же, хлопец, — ответил радушный пан Хворовский, — поляк?
— По матушке, — уточнил Леонард, — с Гедройцев была, царствие ей небесное.
— Хорошее дело, — одобрил хозяин и перешел на польский, — Сам откуда?
— Сам с Города буду, домой иду, — сказал пан Штычка и махнул рукой в том направлении, где, по его мнению, должен был быть Город, его дом и чайная «У Шмули». — С войны.
— Ну заходи, джешли ни жартуешь, — предложил собеседник и, впустив во двор, завозился с монументальным засовом ворот, ошкуренным здоровенным стволом дерева. Пришедший на помощь отставной флейтист, помог установить запоры, на что благодарный хозяин немедленно осведомился:
— А что там от пана Юзефа слышно? Говорят, воевать пойдут скоро. Петлюру того погонят. Москалям тоже дадут.
— Врать не буду, но одних аэропланов собрали двести штук, — припомнив сведения путейца Коломыйца, осчастливил собеседника Леонард, — Скоро двинут, стало быть. Только сена заготовят. И ботинок побольше. Без сена и ботинок никак воевать нельзя.
— Без сена может и нельзя, а на то еще много хитростей есть, — загадочно ответил пан Хворовский и гостеприимно предложил. — Может стаканчик, желаете, пан?
Никогда не отказывающийся от хорошего дела отставной флейтист немедленно согласился. Пройдя мимо распрягающих коней Никодимыча и Тимохи, они направились к большому дому. На крыльце толпились, принимаемые женой хозяина, потаскушки мадам Фроси. Рыжая Манька, стоя чуть поодаль, покуривала тонкую сигаретку, с непонятной грустью глядя поверх крыш.
— Хороша, дзивка! — одобрительно произнес хозяин и крикнул жене принимающей гостей, — Марыся! Кликни Златку, та еще кого, пусть в покой бимберу несут. Коровам дали уже?
Та, глянув на мужа, что-то ответила, и исчезла в доме вместе с мадам Фросей и ее девицами, рыжая, бросив недокуренную дымящую сигаретку, отвернулась, ковыряя грязь носком туфли. Ветер, сновавший меж строений фольварка, легко гладил ее по волосам, словно она была его скорбящей по кому-то дочерью.
Почистив обувь на косовище, укрепленном у крыльца, пан Штычка с хозяином вошли в дом и устроились за огромным столом в чистенькой комнате с полом, устеленным паласами. Справа от них возвышался буфет, из которого довольный пан Хворовский извлек пару граненых рюмочек на кокетливых ножках.
— Десять их у меня, — доложил сияющий усач, кивнув на тоненькую девочку, внесшую в комнату, заткнутую кукурузным початком бутыль.
— Все девчинки? — осведомился Леонард, пока бимбер водружался на стол, а другая девчонка постарше расставляла тарелки с закуской и хлебом.
— Не, — протянул собеседник и пошевелил усами, — девок двое, остальные мужики.
На этом моменте он поднял указательный палец, показывая, что к любому делу всегда подходит серьезно и основательно. Пусть даже это и дети.
— Ну, а ты где трудишься, пан добродий?
— Музыкант, — коротко просветил пан Штычка, — до войны в Городском оркестре играл.
— Добже, — кивнул пан Хворовский, и, вытащив зубами початок, налил гостю, — а по солдатскому делу, откуда?
— Да, как в четырнадцатом призвали, так все успокоиться не могу. Воюю, что есть сил за правду. То в одну армию призовут, то в другую. Суета одна, пан добродий, устал, сил нет уже. Сейчас вот, в Город пойду, до дому. Так мне архангел Господень указал. Покой, сказал, ищи, там найдешь правду и счастье свое.
— Угодников святых завже слушать надо, — проговорил усатый крестьянин и выдул рюмочку, затем откашлялся и, хватанув с тарелки хлеба с салом, занюхал.
— Вот, я тебе скажу пан, что мне, если угодник что скажет, — продолжил он, все еще морщась от крепкого напитка, — так я всегда исполняю.
— Так, Марыся? — обратился он к вошедшей в сумеречную комнату с зажжённой керосинкой жене.
— Истинная правда, Лех, — кротко подтвердила та, и, стесняясь прерывать мужские разговоры, покинула их в сторону, с которой раздавался скрипучий голос мадам Француазы, отчитывающей кого-то из девиц.
— Вот в Рожище на ярмарке, купил я однажды жатку. А перед тем выпивали что-то с земским начальством. И так понапились, что приходит ко мне ночью великомученик Евстафий. Руками вот так возложил на меня: пан Лех, говорит, будешь жатку покупать, посмотри на косцы! Бо так обманет тебя фабрикант, в оба гляди, говорит! Я, стало быть, покупаю, а сам на косцы глянул. Матка боска! Косцы то все гнутые! А тут же смекаю, что поправить их, раз плюнуть. Кузня-то своя имеется. Так, мол, и так, говорю, жатка твоя к полю непригодная, пан фабрикант. А сам про то, что поправить можно, молчу как есть. Тридцать пять целковых скинули мне тогда! — расплылся хозяин, вспоминая былые времена, — Только потом оказалось, там еще шестерня потерялась, но про то мне Евстафий не сказал. Может, забыл?
— Это еще понимание надо иметь, чтобы с их святейшествами разговаривать! — важно объявил Леонард, выпивая рюмочку, которую радушный владелец фольварка тут же наполнил вновь, — Даже не стесняться с уточнениями документы просить. Я вам скажу, пан добродий, что был у меня знакомец по пальтовой части, пан Егоров. Так он увел как-то раз у господина одного пальто в театре. Хорошее такое было, воротник у его бобровый. У Ситкина пятнадцать рублей такое стоило. Сидит, стало быть, дома, любуется всем этим, а тут ему голос приключился. Як на пржиклад, а не посмотреть ли тебе светлый пан, что там в карманах? Тот шасть! В одном пусто! А голос ему: ты в другом посмотри! А в другом тоже пусто, это самое! Ну, никак не понять этих таинств всех! А голос ему: жертвуй раб божий Егоров, то пальто, как есть с пустыми карманами и воротником жертвуй! Он и снес то пальто в церкву пожертвовал, стало быть, а поп, взял, да на Вонифатия в нем на рынок пошел, так приняли его сыскные. Скандал был, ой-ой какой!
Сказав это, он покачал головой, подтверждая масштабы катастрофы. Сумерки глядели в окна, расплываясь под слабым светом керосиновой лампы. Выпив очередной раз, они принялись обсуждать таинственные знаки, положенные каждому человеку по его судьбе. Хмельной хозяин начал было утверждать, что бородавки, если их сводить в Павлов день, приносят счастье в карты. На что Леонард, в присущей ему манере заявил, что у начетчика в костеле видел однажды бородавку, да такую, что никакого дня не хватит свести. А в карты тот начетчик не играл, ну разве что в кабаке, и то когда выпьет. И однажды проиграл дароносицу и пасхальное облачение ксендза.