— И колбаску бери, — озаботился швейцар, наблюдая морщившегося Леонарда. Выпив, тот по голодной солдатской привычке занюхивал спиртное рукавом шинели.
— Бери, бери. То пропадет колбаска то, — продолжил он, — теплынь стоит. А хранить ее все равно негде, ни ледника тебе тут, ничего. Только в снег закопать, — и подозрительно оглянувшись, собеседник музыканта шепотом закончил, — Только Фроське про ту колбаску не сказывай, ежели спросит, скажи: не видел, не ел. Пропала без отношения всякого. Собака унесла.
— Не скажу, пан добродий, — честно заверил е отставной флейтист, мысли о добрых делах отписанных архангелом не оставляли его. В этом случае ему казалось, что молчание о судьбе колбасы, доставит печальному собеседнику какую-никакую радость. Ну, хоть такую маленькую и чепуховую, какую испытываешь, когда хоть что-нибудь удается. Тимоха, разрывая волшебный тихий момент, показался от угла дома, пугая ночные тени воплями и суетливыми движениями, по его мнению, обозначавшими камаринского.
— Ох, ты, сукин сын, камаринский мужик! — завопил блудный возчик и совершенно удовлетворенный эффектом упал в густо замешенную ходившими грязь двора.
— Тля, — поморщился Никодимыч, оглядывая коварного родственничка. — Ну что за радости то, бежать, куда глаза глядят? Одно — глаза залить и вот оно счастье. Сам от себя, да наперегонки. В былое время, так не потребляли, неет! В былое, ежели пьяный, то завсегда в околоток сведут. А сейчас?
В ответ, от лежащего в грязи донеслись утробные звуки, свидетельствующие, что тому прямо сейчас сделалось плохо. И несло его при этом отнюдь не из одного отверстия данного природой. На околотки и прочие хитрости мятежному родственнику Никодимыча было глубоко наплевать, потому что, поделав все дела, неугомонный Тимофей, тут же затянул какую-то невероятно длинную и невероятно тоскливую песню. Для удобства исполнения он уперся в щеки руками и, замерев на этих неверных подпорках, пытался дирижировать ногами, ударяя сапожищами в такт.
— Голова моя, головушка,
Нету тебе спокоююю, — неслось из декабрьской тьмы.
— Так другие времена, пан швейцар, — просто продолжил разговор Леонард, — я тебе скажу, в былые времена всегда все по-другому. Опять же судьбы да боли человеческие, уже на небесах по порядку прописаны. Вот, предположим, чихнешь ты или целковый потеряешь, а там, — здесь говоривший ткнул пальцем в черное небо с невинно моргающими, не по зимнему яркими звездами, — уже тебе параграф! И на все про все есть бумага! Да за подписью и печатью.
Вслушивающийся в слова пана Штычки, швейцар веселого Фундуклеевского дома недоверчиво потряс бородой.
— Это ж тыщи бумажек этих на каждого! — объявил он, — Нее, мил человек, не може этого быть! Где ж такую канцелярию разместишь? А искать-то как бумажку? Я тебе скажу, что был у нас еврейчик один, так он как-то раз паспорт себе выправлял. Вот где купорос, рази меня в нос! Приходит, это самое, к жандармским, так, мол, и так, паспорт желаю. А те ему, дескать, по циркуляру, вам следует справочку сначала взять на все это. Он их, стало быть, спрашивает, где ему ту справочку обрести. А те говорят, у нас. Только мы вам справочку ту не дадим, что у вас паспорт отсутствует совершенно! Вот и сам посуди…
Здесь, прерывая их тихую беседу, энергичный возчик, оставивший на время песенные упражнения, прибрел к ним и грохнулся рядом, чуть не задев при этом печального родственника. В ответ на недовольное шипение Никодимыча, Тимоха, приоткрыл блуждающий под веком налитый кровью глаз и чему-то бессмысленно заржал. И смех его, словно прорвавневидимые шлюзы, вызвал плывущие в янтарном воздухе сложные для понимания ароматы. Те, про которые в приличном обществе стараются не упоминать.
— Сам не видел, врать не буду, но только мне так сказано было, — торжественно парировал сомнения Леонард, — вот, говорят, блоха тебя укусила, предположим, получи, распишись. Я вот случай один знаю, пан хороший.
— Какой? — спросил собеседник и почесал за воротом.
— До войны в Лукове на Архиерейской был такой Савицкий. Не знакомы с ним, случаем, пан добродий? Да не тот, что сапожник был, а тот, что в присутствии зерцало протирал.
После того как швейцар поклялся, что с Савицким не знаком, а в Лукове не бывал ни до войны, ни во время, и вообще никогда, Леонард продолжил.
— Так вот, происходит с ним один занятный случай. Вроде как сидит он в присутствии, это самое, и тут ему голос: Встань и иди, Лазарь! Он говорит, позвольте, я не Лазарь. А ему в ответ: У нас тут написано, да печать поставлена на документе: Встань, Лазарь и иди! Во как все закрутилось! Встал он, стало быть, и пошел. А нашли его потом в шинке, да за тринадцать верст от Лукова! И пил он там, оказывается, неделю. А присутствие то, где служил, погорело, оказывается, священным образом. Вот послушал, сделал все как предписано и сам жив остался, а то бы еще запропал бы, как деньги земские, что у него для учету были. На любой циркуляр выполнение требуется, а то один беспорядок твориться будет, — назидательно заключил отставной флейтист и выпил рюмочку.
Выслушавший историю грустный Никодимыч, вздохнул и погладил кудлатого родственничка, храпящего в грязной соломе рядом так, как гладят больную собаку. На что Тимофей, вырвавшись на мгновение из хмельных снов, приоткрыл глаз и тоскливо затянул:
— Заааморили гады, заааморили!
Зааморили душеньку мою…
Развлекши таким образом себя и присутствующих, певец приподнялся от земли и потребовал водки или хотя бы что-нибудь.
— Спи уже, тля неумытая, — грустно прогудел швейцар и выдал возчику подзатыльник. И тот послушно перевернулся на другой бок и заново убрел в страну снов.
На этом шум и разговоры во дворе фольварка стихли, поддавшись навалившейся на них вялой безмятежности. Костер догорал, скудно освещая дремлющих. Прерванные разговоры и незаданные вопросы остыли и, в конце концов, растворились в поздней ночи. Лишь утки, копошившиеся в своих утиных ночных делах, да коровы пана Хворовского, шумно вздыхавшие чему-то, нарушали установившуюся тишину.
Глава 20. Рецепты фронтового героизма. Капуста, лопата и котел
Веселая армия покинула фольварк пана Леха рано утром. Изрядно потерявшее тепло и свет солнце безного хромало над горизонтом, ветер гудел, срывая с пасмурного неба первые снежные хлопья.
Провожать гостей в дальний путь явилось все население большого дома, за исключением раненого Хворовского. Тот, одаренный двумя золотыми десятками пани Француазы, махнул из окна, обращаясь по большей части к Леонарду, которого считал провозвестником новой эпохи. В которой власть Речи Посполитовой благодатно осеняла его скромный хутор, а по полям бродили тысячи зброевых парасолей, в каждом из которых сидел вооруженный винтовкой польский солдат.
— Нех жие пан Юзеф! — надтреснутым голосом крикнул хозяин фольварка, вздымая немощную руку. — Далей!
Его клич так никто и не услышал. Возы, возглавляемые нервным господином Полем, вывернули со двора и скрылись в сыплющем снеге. Морковный капор мадам Фроси гордо реял над тяжелым дорожным возком. А пан Штычка, временами протирающий глаза, спокойно покуривал табачок печального Василия Никодимыча, хмурившегося от молодой метели.
Все у отставного флейтиста было замечательно: Город приближался с каждым шагом неторопливого обоза, а в сене были припрятаны скромные подарки, которыми Леонард недолго думая, одарил сам себя. Первым был замечательный веник, оприходованный флейтистом в сенцах большого дома. Он, нисколько не отличался от тех, что делают в Ляшках, и в любом случае мог порадовать хозяйственную пани Анну. Вторым, секретным подарком, был великолепный обрез, заботливо опиленный из обычной мосинской винтовки.
«Ну, зачем он пану Леху»? — думал отставной флейтист, — «Еще отстрелит себе что-нибудь. А невже в голову попадет? Это же всегда неприятность, правильно?».
Получалось, что правильно. Леонард, радовавшийся совершению хорошего поступка, беззаботно пускал дым. Добрые дела, что завещал ему ангел господень, оказывались почти необременительными, и то, что он их совершал, наполняло душу тихим удовлетворением.
— А свежо тут стало, пан Василий, — завязал разговор он.
— Заметет, — угрюмо пообещал страж дверей веселого дома. — На ту погоду, не то что пару человек, полки плутать будут. В Боярке говорили, один грузчик в такую погоду все до дому добраться хотел. Ан нет, постоянно в шинок заносило. Три раза заходил, уже и деньги у него позаканчивались, и выгоняли его в шею. А все одно, как выйдет, потопает где. И опять заворачивает. Не видно, говорит не зги, забодай меня комар, подайте мне водки, говорит, я тут у вас пережду. Вот такая погода эта.
Высказав мнение, Никодимыч презрительно сплюнул, попав на собственную окладистую бороду.
— Холера, — пожаловался он с омерзением наводя чистоту.
— А что, добрался тот грузчик до дому? — поинтересовался Леонард. И, отправив тлеющий окурок в сторону, потянулся, устраиваясь удобнее. Гудевший ветер развлекался с потертым инструментом мадам Фроси, извлекая из внутренностей тихие звуки.
— То неизвестно, мил человек, — скупо обозначил Никодимыч, — А ежели добрался, его счастье. А, може, и запропал навсегда.
На этом разговоры прекратились, так как оба собеседника принялись за свое. Грустный швейцар размышлял о зброевом парасоле, в котором так хорошо и безопасно, что на любые опасности скучного декабря было плюнуть и растереть. А на всякую пакость можно беззаботно глядеть из смотровых щелей. Леонард развлекался разговорами с призрачным паном Вуху, вынырнувшим из снежных хлопьев.
«Покрал веник-то?» — злорадствовал десятник, оседлав супницу шляхтичей Штычек.
«Судьба, пан добродий», — отозвался музыкант. — «Одни страдания за нее принимаю. Вот если напишут: веников не красть, а другие дела делать. Так всегда вам, пожалуйста. Мне может больше не веники нужны, а, правда, за которую и жить не жалко».
«А веник я тебе тот запишу», — пообещал пан Вуху, выделывая иммельманы между хаотично порхающих снежинок. — «Мне все одно писать для порядку».