Скучный декабрь — страница 45 из 71

— Буду краток, товарищи! Время не ждет. Контру будем бить, бить и еще раз бить. Потому как нет у нас другого пути. Власть советам!

На этой фразе праздничный митинг, посвященный освобождению Города, неожиданно завершился. Потому что в толпе был арестован метавшийся до этого момента радостным весенним лосем философ Кропотня. Изможденный любовью, маленький учитель приставал к скучающим красноармейцам, дергая любого человека с ружьем за рукав:

— Не в Вильно, не? Куда идете, пан добродий? Передачку передадите? Не за так, я вам два рубля дам. Очень нужно, пан. Премного буду благодарен.

В руке пан Кропотня сжимал конверт, в котором хранился обстоятельный ответ табачной лавочнице и пятнадцать рублей, занятых у общества. Глаза его радостно сверкали, вызывая недоумение у окружающих, не догадывающихся о лихорадке, пожиравшей тщедушного просителя. В конце концов, один из бдительных бойцов схватил бедного учителя за каракулевый воротник.

— А ну стой! Стой, говорю!

Грозный оклик и последовавшее за ним обвинение в шпионаже магическим образом разметали собравшихся на митинг. Приняв отсутствующий вид, все тут же заспешили по делам. Ведь если мозоли и пылающие горизонты новой жизни еще как-то можно было пережить, то шпионов во все времена было принято вешать. А уж в этом деле все было как в рыбном ставке — поймали одного, поймают и другого. Для ровного счета и равновесия. Так уже было в Броварах, где каждый раз при смене властей вешали шпионов. Красные — деникинских, белые — петлюровских, синежупанные стрельцы — всех без разбору, питая особенное пристрастие к евреям. Так продолжалось на протяжении всего скучного декабря пока местное население не разбежалось. Все, без остатка. В эти пестрые больные времена был бы человек, а статья для него находилась всегда.

Продолжение выступления грозного Федора Ивановича вдруг сделалось невозможным. Слушатели торопливо разлетались: крестьяне Веселой Горы разворачивали возы, а обитатели Города растворились по улицам, шагая в свои убежища.

Оглушенный обвинением маленький философ слабо трепыхался между красноармейцами.

— Позвольте. Позвольте, пан солдат. Это какая-то ошибка, ошибка… Я коллежский асессор! У меня похвальный лист!

— Шпион тута, товарищ командир! — злорадно вопил проявивший бдительность боец.

— У меня похвальный лист! — пискнул в ответ отставной учитель. — Я знаком с господином начальником канцелярии лично!

— Вот то ты нам расскажешь… — пообещал его страж, крепче сжимая воротник пальто пана Кропотни, — я тебя уже давно заметил. Контра ты недобитая.

Толпа уже разошлась, и на площади остались только отряд Полутора большевиков и несколько любопытных храбрецов, в числе которых наблюдались пан Штычка и бабка Вахорова, восклицавшая:

— Вот и пана учителя заарестовали! Вот и заарестовали него!

Арестованный растерянно взирал на подошедшего товарища Тарханова. Тот в свою очередь тяжело глянул на съежившегося новобрачного:

— Контра, значит? — поинтересовался товарищ Федор, раздосадованный фактом, что речь его пламенная и возвышенная пропала попусту. А затем ткнул вялого учителя потертым маузером, недавно продемонстрированным местным обитателям. — Ходим кругом, выясняем? Для кого шпионим, курва?!

Потрясенный поворотом пан Кропотня молчал. Вид у него был жалкий. Лицо, глядевшее в прокуренные зубы мировой революции, посерело. А кожа под редкими волосами на макушке, несмотря на декабрь, покрылась потом.

— У меня похвальный лист, пан комиссар, — продолжил рыть себе могилу отставной философ.

— Деникин тебе дал? — мрачно пошутил Федор Иванович, высверливая глазами лунки на испуганном лице собеседника. — Може, Петлюра, подавиться мне веником?

Бывший преподаватель совсем пожух и ушел в себя. Сейчас ему хотелось только чуда. Вроде того, что происходит, когда ребенок укладывает первый выпавший молочный зуб под подушку в ожидании конфетки. Или, когда нищий находит на пороге утерянный кем-то кошелек, а потом, разглядывая целковые, желает этому неизвестному здоровья и всяческих удач.

— Сильно извиняюсь по этому поводу, пан товарищ. Но это наш пан учитель. У него женитьба на носу, — раздался голос из-за спин бойцов, обступивших бедного философа. — Уж никакой он не шпион, провалится мне на этом месте. Тут, осмелюсь доложить, был один шпион, но Вейку уже немцы забрали, пан товарищ.

— Кто сказал? — вскинулся красный командир, — кого забрали?

— Вейку, пан товарищ. Вы бы на месяцок раньше бы заходили. Вот бы и встретили его, — продолжил пан Штычка и протиснулся вперед. — Тот шпиг знатный был. Как что увидит, так сразу строчит. Только писать не умел, все крестиками ляпал. Вроде как шивр у него такой. Я вот вам расскажу, что у нас в жаштепе был один шивровальщик. Тот тоже писал. Ну, как курица лапой, лопни мой глаз. Настрочит, стало быть, настрочит и передает. А что там написано, непонятно вообще. Так и бегал по три раза, читал, это самое. Или еще чего позабудет, что писал. И приврет с три короба.

Глядя в честные глаза собеседника, Федор Иванович нахмурился.

— Ты сам то, кто такой, братец? — подозрительно спросил он.

— Это наш. Комиссар музея мирового капитала, товарищ Федя, — влез в разговор Зиновий Семенович, — пламенный боец и сочувствующий. Сегодня назначили.

— Кто назначил? — поинтересовался железный командир, мысленно умножая свой список обид. Тот состоял уже из сорока семи пунктов. Первым шел портсигар, а где-то за ним простиралась длинная череда принятых товарищем Певзнером решений, в числе которых наблюдалась национализация декораций какого-то театра, брошенных по дороге в Млинове. Из каких-то туманных соображений товарищ Зиновий долго возил их, мешавших как боевым действиям, так и маршевой жизни отряда, за собой. Особенные неудобства доставляла царь-пушка, сколоченная из дерева. Эту уродливую и смешную конструкцию, не влезавшую ни на один воз, комиссар наотрез отказывался бросить, аргументируя свою упертость таинственным словом пропаганда. И, в конце концов, несмотря на его упорное сопротивление, вышедший из себя командир обложил бутафорскую технику соломой и сжег, пообещав позже отчитаться перед товарищем Троцким лично.

— Давай, давай Федя, — наблюдая пламя, с досадой сказал его низкорослый собрат, — и про то, что мешал мировой революции, тоже расскажи. Товарищи тебя не одобрят, как пить дать. Про то у каждого свое мнение имеется.

В ответ товарищ Тарханов плюнул, жестом указывая, где он видел это свое мнение. И приказал вывалить остальной скарб бережливого Зиновия Семеновича в снег. Двоевластие в отряде было тяжелым делом.

Глава 27. Первая красавица Волчанского уезда Изабелла Погосян

Из всего реквизита неизвестного театра остались только три штуки сукна, отрезы которого и шли борцам советов на обмотки.

— Ты так не волнуйся. Я назначил. Лучше погладь котика, товарищ Федя, — предложил лечебного котенка Зиновий Семенович. — Знаешь, как успокаивает?

Гладить мяукавшее счастье собеседник не стал. Тем более что кошек он не переваривал, а в сомнительное наслаждение от поглаживания не верил. Он огляделся вокруг, размышляя как быть дальше.

По площади сновали бойцы отряда. Трещала мебель, разбираемая на костры. Кашевары набирали снег в котлы, кто-то чистил оружие. В окнах разоренной Городской управы мелькали тени. Скучный декабрь, прищурившись, рассматривал тараканьи бега под ногами. Мысли его были тяжелы и непонятны.

— Не сомневайся, командир, — продолжал убеждать комиссар, — глянь какие глаза у товарища. Такие глаза не у каждого имеются. Тут тонкость момента понимать надо. Когда товарищ враг, а когда сочувствующий.

И действительно, в прозрачных глазах отставного флейтиста светилось спокойствие. Именно то спокойствие, каковое бывает у человека голодного, но благонадежного. Такого человека, с которым и в кабаке можно было поговорить о смысле всего. Пан Штычка стоял во фрунт, веник был взят на караул. Длинный командир немного смягчился:

— Как зовут хоть, товарищ?

— Осмелюсь доложить, Леонард Штычка, пан товарищ. Флейтист музыкантской команды седьмого стрелкового полка первой бригады четырнадцатого корпуса. Емеритований, лопни мой глаз.

— Пехота, значит? — уточнил собеседник. — Грязи в поле принимал?

— Так точно, пан товарищ командир.

— А я Федор Иванович, — представился собеседник — Давно с фронта?

— Да уже недели три как, — оповестил отставной пехотинец, и, не задумываясь, предложил, — так может за знакомство, а? Как, пан товарищ? За борьбу может? Тут у товарища Шмули такой ром имелся. Чисто нектар, пекни ми око! Такой ром и товарищу Троцкому не стыдно подать. А может еще и выше!

Может, и выше. Ром товарища Шмули пить было не стыдно никому. Двери чайной открывались при любой власти. Потому что, какая бы она ни была, есть и пить борцам за различные виды народного счастья хотелось всегда. И даже во время кратковременного пришествия поляков, возивших с собой веселых девиц. Даже в это время гостеприимный Мордыхай Шмуля не запирал заведения. Несмотря на то, что польские кавалеристы разнесли зал подчистую, выкинули на улицу лавки и изрубили саблями самовар. А усатый ротмистр великовельможный Тур-Ходецкий, извиняясь за веселье подчиненных, в котором сам принял деятельное участие, одарил терпеливого владельца чайной новенькими хрустящими польскими марками.

— А ну кричи теперь: нех жие Речь Посполитова!! Забий! — потребовал блистательный конник и упал в беспамятстве. На что пан Шмуля послушно изобразил сказанное, склонившись к уху сопящего собеседника.

— Нех жие, пан ротмистр!

— Громче! — закапризничал тот, не открывая глаз. — Волач шибчей!

— НЕХ ЖИЕ, ПАН РОТМИСТР!! — гаркнул Мордыхай Шмуля.

— Уже лучше, кабатчик. Спой мне: «Вспомни мамины колени». Не знаешь, нет? … ну и поди в дупу тогда, — предложил сиятельный поляк и завозился в грязных опилках пола, поворачиваясь на другой бок.

Утром эскадрон покинул Город. Ротмистр Тур-Ходецкий ехал на своем гнедом лежа. До самого Шляхово его не покидало чувство тревоги и недоумения от пустой казны подразделения. Доехав до тихого сельца, он потребовал, чтобы девки, путешествующие на возах в арьергарде, исполнили ему «Вспомни мамины колени». Не преуспев в этом деле, он выпил шкалик сладкой водки. Та совершенно не шла в горло.