Сейчас заведение пана Шмули приветливо дымило покосившейся трубой за рыночными рядами.
— А что там говорит товарищ Троцкий против рома, Зиновий? — произнес Федор Иванович, бывший человеком дела и всегда осторожно относившийся к теории.
— А ничего не говорит, — беспечно объявил тот. — Стало быть, можно. Погладишь котика, товарищ Федя?
— Ну тебя, — отмахнулся собеседник. — Пойдем, что ли, познакомимся с товарищем комиссаром поближе. И ты, товарищ Кулонский, тоже пойдем. План может, какой мозговать будем.
Не знавший как отделаться от собеседника безмолвный городской голова понуро поплелся со всеми.
— А с этим что делать, товарищ командир? — обратился к Тарханову все еще удерживающий полумертвого Кропотню красноармеец. В ответ, тот махнул рукой, отпустите мол, черт с ним, с этим шпионом.
— Ну, ты, мухомор! Что там тебе передать надо? Давай сюды передачку твою. А два рубля? Два рубля тоже давай. Может, заверну в Вильно. Так отнесу, — глянув в сторону удалявшегося начальства, боец сноровисто пошарил в карманах у отставного учителя. — Что там у тебя? Махорка, не?
— Осмелюсь доложить, спитой чай, пан товарищ солдат.
Удивившись спитому чаю в карманах, бдительный боец дал тщедушному шпиону тумака и отпустил, наконец, пана Кропотню снабдив полезным наставлением:
— Ну, ты… аксесор… не шпионь больше. Не то плохо будет.
Пообещав больше не шпионить, да и вообще не мешать мировой революции своим присутствием маленький философ шмыгнул в проулок.
— Смотри у меня, шпион, — буркнул вслед боец и выбросил письмо. Два рубля изъятых у пана Кропотни, он положил в карман.
«Когда еще в это Вильно пойдем». - подумал он, — «а после, може, и сам съездит. Так-то сподручней будет». На этом огорчения отставного учителя и завершились.
Усевшись на лавку в теплой чайной, товарищ Тарханов хмыкнул и повернул к градоначальнику узкое лицо, облитое жидким золотом заходящего солнца.
— Стало быть, к послезавтра припасы нам доставишь, так, товарищ?
— Как не доставить, доставлю, — твердо пообещал тот и еще раз припомнил обитателей Веселой Горы. Ему казалось, что все они как один ухмыльнулись. А пара самых отчаянных обернулась и, задрав полы тулупов, изобразила неприличный жест.
— Налей-ка нам, пан Шмуля, на мой счет, — попросил отставной флейтист, чувствующий себя хозяином с гостями. Радушный Мордыхай Шмуля тут же показался из полутемной стойки с бутылкой рома и стаканами, которые он держал щепотью, вдев в каждый грязный палец. Вид у владельца заведения был парадный: на короткой жилетке топорщился за неимением красного оранжевый бантик, сапоги были начищены сажей. Темные глаза кабатчика рассматривали страшных пришельцев. Те в ответ не проявили никакого интереса: Зиновий Семенович, которому национализированный котик навалил за пазухой, смутно возмущался этому обстоятельству, а товарищ Тарханов тихо давал указания пану Кулонскому.
— Муки бы еще пару пудов, товарищ комбед. Да пусть не жмотятся с ржаной, чай не за себя воюем, подавиться мне веником, пшеничной пусть дадут.
На все это почетный бедняк печально кивал, с тоской ожидая того момента, когда ром, наконец, разольют. Пан Шмуля занимался этим, появляясь за плечом каждого. Под солнечными лучами, проникавшими сквозь мутные стекла, жидкость загадочно блестела.
— За власть Советов! За здоровье дорогого товарища Ленина! — торжественно объявил командир отряда и выдул полный стакан. Выпив, он поморщился и закусил хлебом с салом.
— Что ты там возишься, Зиновий? — спросил он собрата. Комиссар что-то недовольно буркнул, вытирая пальцы об стол.
— Ему котик ваш за воротник наделал, пан товарищ, — объявил отставной музыкант с набитым ртом, — я вам скажу, такие истории сплошь и рядом сейчас. С теми кошками надо быть осторожней. Такая скотинка если навалит, так ни в жизнь запаха не перебить. Был у меня один знакомый с Слонима, так он с тех кошек польты шил, а продавал как бобровые. Досконале не отличишь было. Вот только его со всех кабаков пржепеджали, потому что запах выдержать никакой возможности, лопни мой глаз. И в трамвай его не пускали, даже в театр, и в тот не пускали никогда. Так и помер он перед самой войной, а ни разу в театре и не был. Не знали такого? Кляйцер фамилия?
— Нет, не знавал, — стесняясь, ответил Федор Иванович, в театре он тоже не был ни разу. — Теперь, товарищ, в театры всех пускать будут. Весь трудовой народ и сочувствующих. Ты мне вот скажи, где музей мирового капитала твой делать будем?
— Так не знаю, пан товарищ. Дома несподручно как-то, комната у меня одна, а если по нужде куда пойти, так посетители смущаться будут, — развел руками отставной флейтист. Пан Шмуля, воспользовавшись моментом, плеснул в его стакан очередную порцию.
— Так может у пана Вуху? — предложил городской голова, не утративший способность масштабно соображать. — В полицейском участке? Там и комнаты три, и подле рынка стоит. Место проходное. Сколько там людей поперебывало! Да и вы, товарищ Штычка, помнится, посещали не раз.
— Так, может, и у него, — закивал Леонард, — окна только перекрасить, да двери повставлять. А то повынесли двери. И табличку навесить. Старая табличка весь вид портит.
Пан Кулонский пошевелил пальцами и неопределенно хмыкнул, стараясь отвлечь слушавших разговор большевиков от скользкой темы метаморфоз бывшего полицейского участка. Череда его переименований все никак не хотела заканчиваться. Последнее, что планировали пестрые власти, сменявшие друг друга: был «Дом польской мысли», единственным корреспондентом которого числился неистовый железнодорожник и патриот пан Коломыец. Этим учреждением, по гениальному замыслу блистательного ротмистра Тур-Ходецкого, должна была начаться всеобщая и неотвратимая полонизация Города.
Впрочем, полонизация так и не началась, а вывеска «Полицейский участок», уже давно не читалась, затертая многочисленными исправлениями, соотносившимися с доктринами очередных военачальников, занимавших Город.
— Вот пушку ты, товарищ Федя, зря сжег. — заявил справившийся, по крайней мере, с внешними проявлениями коварства целебного котика, комиссар Певзнер. — Пушку-то теперь самое то было поставить. Как символ! Приходит трудовой человек, а там пушка! Хорошо же?
— Ты, кстати, Зиновий, ему вещи подыщи какие-нибудь. На показ. Таких, чтоб понимали всю гнусь империализма. Чтоб содрогались. Не то какой же музей, без вещей? У тебя там, поди, накопилось? — поморщившись спросил красный командир, — и бойчишек ему дай, пусть в порядок что приведут. Подкрасят. Как помощь трудовой Красной Армии трудовому народу.
— Бойцов дам ему… Из сознательных самых, а то еще разнесут, что осталось, — Зиновий Семенович ущипнул себя за ткань рубашки и поднес к носу. Дальновидный котик безучастно умывался вне пределов его досягаемости. — Вот только экспонатов не дам. Нету, товарищ Федя. Все что есть, еще понадобится для беспощадной классовой борьбы!
Тарханов подпер рукой подбородок и пристально посмотрел на комиссара. Тот, смутившись от такого внимания, выпил стакан. Маленький участник грозного дуэта проклинал себя за глупость. Какой к черту музей? Стоило держать язык за зубами на митинге. Теперь Тарханов вытянет из него накопленное, это уже как пить дать. Вздыхающий пан Шмуля пошел за второй бутылкой. Зайдя в кухню, он немного размыслил и взял из плетеной корзины набитой соломой сразу три, обхватив их руками и прижав к груди. Выходя, он бросил взгляд в угол, где своей очереди дожидалась пузатая четверть сливовицы.
— Дай, Зиновий.
— Мучаешь ты меня, Федор. — обеспокоенный поворотом дела собеседник выпил, показав пальцами, как именно командир его мучает. Выходило, что тот был вроде как одной сплошной головной болью маленького комиссара.
— Так твоя же мысль, товарищ комиссар, я поддержал. Правильно же?
— Правильно, только нету ничего.
Котик закончил умываться и играл с солнечными зайчиками, умиравшими на столе.
— Так может, хоть что дадите, а, пан товарищ? Знамя, какое? А то получается, нечего народу показать будет, кроме себя самого, — сказал Леонард и посмотрел на Зиновия Семеновича ясными глазами. Ром, принятый на пустой желудок, мягко пьянил. Комиссар махнул рукой.
— Вот кинешься когда, Федя, так и не будет полезных вещей, — в мыслях он крутил вариант, по которому полезных вещей его командиру не хватит в самый ответственный момент: при праздновании победы мировой революции.
Ему представился товарищ Тарханов, вокруг которого бушевал праздник. Тот растерянно оглядывался в поиске чего-нибудь ценного: отличной офицерской шинели, серебряного портсигара, папахи, купеческого малоношеного исподнего, трубки с инкрустацией или дюжины шелковых чулок. Про десяток колец с камушками, шесть брошей, одна из которых была бриллиантовой и золотой почетный знак сумского полицмейстера «За безупречную службу» Зиновий Семенович думать стеснялся. Про эти вещи никто не знал, да и спрятаны они были надежно.
Еще он представил товарища Троцкого, стоявшего по правую руку от Владимира Ильича. Лев Давидович неодобрительно посматривал на смущенного Федора Ивановича. Дурак человек, говорили глаза командующего, никакого от тебя толку. Тарханова толкали празднующие, хлопали его по худым плечам, что, товарищ Федор, сел ты в лужу да голым задом? Ни человеческого исподнего у тебя, ни шелковых чулок. А трубки с инкрустацией, той и подавно не имеется.
Владимир Ильич приветственно махал кепкой и называл Зиновия Семеновича батюшкой и голубчиком, а позади, стройными рядами шли освобожденные и национализированные женщины. Среди них порхала Изабелла Погосян, первая красавица Волчанского уезда.
— Зиновий! — сказала она басом. И товарищ Певзнер понял, что он сильно пьян, и все это не по-настоящему.
— Зиновий! — повторил предмет давней страсти ученика салтовского портного молодого Зины Певзнера. И вся эта замечательная, благостная картина завибрировала, быстро распадаясь. Растаяло все: влажные антилопьи глаза харьковской красотки, и транспаранты, и товарищ Троцкий, и кепка Владимира Ильича. Даже сама мировая революция, и та растаяла без остатка. Удрученный финалом фантазий комиссар загрустил.