Протиснув руки под грязное пальто, Леонард поднял несостоявшегося жениха на руки. Философ был легким, не в пример тем мертвецам, которых флейтисту приходилось таскать на фронте. Те были тяжелы, словно смерть добавляла им веса. И скребли руками по земле, неудобные в переноске, как какой-нибудь ненужный хлам. Голова погибшего мерно покачивалась в такт шагам пана Штычки.
«Вот и прибрал тебя Господь, пан Кропотня. Вот и прибрал», — думал музыкант, поднимаясь к рыночной площади. Бедный пан Кропотня молчал. Смерть далась ему легко.
Проводы маленького философа сами собой образовались в музее у пана Штычки. Туда набились все старые знакомые, исключая Городского доктора Смелу. Тот, после памятного знакомства с балтийцем Ковалем совсем затаился и перестал подходить даже к окнам, удовлетворяясь обычным своим малопонятным брюзжанием о скверне, затопившей мир, саранче и моровой язве, ожидавшей жителей Города в дальнейшем. И, пока его прогнозы сбывались, осторожный медик вел себя ниже травы.
— Отмучился, это самое, научител наш, — скорбно сказала бабка Вахорова. Ей никто не ответил. Даже говорливый обычно неистовый польский патриот пан Коломыец, исчезнувший на время пребывания отряда Полутора большевиков, даже он промолчал. Он сопел, разглядывая счастливого философа. Путейцу было неудобно, словно он что-то забыл обсудить спокойным, что-то очень важное. И этот момент уже упущен навсегда.
Пани Смиловиц тихонько плакала в углу. Так плачут женщины на похоронах, не то, чтобы, убиваясь по какому — то конкретному покойнику, а вообще за всех покойников разом. Казалось, что именно такие слезы, обращенные к массе самых разнообразных умерших, позволяют им не сойти с ума.
— Могилу копать теперь. Гроб делать, — нудно перечислял заботы живых прагматичный Городской голова. На гробе его голос немного дрогнул, леса в Городе не было. Все замерзали потихоньку, ломая ненужные постройки то тут, то там и уж тратить драгоценное дерево на гроб было делом совсем глупым. Хотя кто знает? Ситуация сложилась неловкая. Смущенные присутствующие мяли в руках шапки. А зима за окном, очнувшись от долгого трехнедельного сна, принялась сыпать сухой крупой. Над Городом повисла кисейная дымка, ничего не скрывавшая, но мешавшая видеть.
— Ксендза звать первши, эт самое, трумну всегда успеется, — ожила бабка Вахорова, стоявшая на твердых позициях похоронного порядка. — Ксендза звать, добродии, первше, иначшей какие это похороны?
— Так где ж его звать — то, пани? — совершенно справедливо возразил Коломыец. Из двух ксендзов, служивших в Городе до войны, к декабрю не осталось ни одного. И потерялись они совсем незаметно, исчезнув из Города в одну из длинных ночей. Костел, острым зубом торчавший у железнодорожной станции, остался пустым, чем пользовались довольные вороны, расплодившиеся на даровых харчах, поставляемых различными противниками, до невероятности.
— А, может, и поискать, эт самое, — возразила бабка. Но от нее отмахнулись, забот и так было много, чем искать каких-то пропавших ксендзов. В ответ на это старушка вскипела и долго и несвязно доказывала, что без напутствия бедный пан Кропотня совсем пропадет. И спорила яростно с встрявшим Леонардом, как будто это имело хоть какое-то значение. Тот смущенно ежился и почесывал затылок, повторяя в паузах, пока она набирала воздух:
— Успокойтесь пани. Это ж глупство.
— Не глупство, эт самое. Не глупство!
Несмотря на все споры и почесывания затылков, доски на гроб с неба не падали. И если бы не мудрый пан Кулонский, то эта проблема никогда бы не была решена. Как и многие другие проблемы, над которыми бьются пытливые человеческие умы.
А решение вышло изящным и мудрым. Когда через пару часов скорбная процессия прибыла на Городское кладбище, провожающие несли на плечах вычищенную до блеска колоду старого учителя, в которой возлежал он сам. С тем самым счастливым видом, каковым обладатели невероятного и ценного предмета демонстрируют его восхищенной публике. Старый учитель просто светился. За процессией топала бабка Вахорова, которая торжественно тащила старый ковер, служивший импровизированным саваном и крышкой гроба одновременно. Снежная крупа покрывала плечи и головы, сыпала на лица, стекая мерзкими холодными каплями. Снег крахмально поскрипывал в такт шагам, миллиарды крупинок текли по дороге.
— Сегодня! — пан Кулонский счистил пальцами налипший на очки снег, и продолжил деревянным голосом, — Сегодня, панове! Мы провожаем в последний путь достойнейшего человека!
Женщины всхлипнули в унисон. Стало совсем тоскливо. Городского голову никто не слушал, все стояли у неглубокой, выдолбленной паном Штычкой и Мурзенко могилкой и смотрели на счастливого усопшего. Крупа припорошила лицо отставного учителя и не таяла. Это казалось настолько странным, что инженер путеец даже смахнул ее и тут же отдернул руку, пожалев о своей слабости. Касаться мертвых никогда не было легким делом, было в этом что-то неестественное и чуждое природе. Было и есть сейчас.
— Его бы оплакивали дети, если бы они были. Но не сложилось, паны добродии. Не сложилось у нашего дорогого Кропотни, — со слезами продолжил панихиду пан Кулонский. — Бог прибрал его в самом рассвете лет. Несправедливо? Да, панове. Ибо Господь прибирает самых лучших. Будут ли о нем тосковать? Не знаю, но одно знаю точно: помнить нашего дорогого учителя мы будем.
При этих словах владелец чайной, стоявший по правую руку от городского головы, вздохнул. И глянул в закрытые глаза покойного. На душе у пана Шмули было серо. А градоначальник, перечислив все достойные деяния Кропотни, нес благостное и скучное еще долго. Снег засыпал их, скрывая серым кружевом деревья, росшие на старом кладбище. За словами пана Антония фоном отдавал легкий шорох крупы, прыгающей по насту. Поднявшийся легкий ветерок, первый признак надвигавшейся непогоды, играл этими невесомыми крупицами, гоняя их от могилы к могиле. Кладбищенские обитатели, лежавшие под оплывшими холмиками, этой игре не возражали. Лежали себе тихо, прислушиваясь к звукам живых. А Город, темнеющий за оградой, то скрывался за прозрачным занавесом из снега, то проявлялся вновь, как в театре с заевшим занавесом. Скучный декабрь давил с небес мутью далекого солнечного света.
Закончив речь несостоявшейся женитьбой отставного философа, выступавший, наконец, замолчал. Все зашевелились, и Леонард с Мурзенко завернув колоду в старый ковер, так и не доставшийся табачной невесте, опустили гроб в могилу. Стало совсем тихо, слышны были лишь шорох лопат, глухой звук падения комьев земли и назойливый шелест снега. Установив над свежим холмиком, ставшим теперь постоянным пристанищем отставного учителя косой крестик, все собрались в обратный путь, завернув по обыкновению в теплую чайную.
Впрочем, посиделки на этот раз были недолгими и молчаливыми, каждый думал о своем. Женщины плакали, а торговец сеном, вне обыкновения, выпив пару рюмок, сразу же ушел. За ним засобирались и другие. Леонард пошел провожать женщин. Задержался только пан Кулонский, он долго вздыхал и протирал очки в золотой оправе, не зная, что сказать, пока тоже не канул за дверью, потерянный и печальный. Проводив гостей, владелец чайной потер седую бороду и вздохнул, глядя в потухшие окна. Затем достал из-за прилавка засаленную книжицу, и аккуратно вычеркнул из нее фамилию Кропотня и долг в семьдесят одно ведро.
— Зихроно ле браха, пан Кропотня, — пробормотал он и задул огарок свечи. День на этом пожух и провалился за горизонты. Жившим вдруг стало не до покойных, их занимала единственная счастливая мысль: они прожили этот день до конца.
Глава 32. Гдже ештми — там ниешамовите жвишчештво
В один из дней у ежедневно прогуливавшегося на Городской станции инженера-путейца Коломыйца случились галлюцинации. Видения упорного железнодорожника долго медлили с появлением, ожидая часа по краешкам глаз, и, в конце концов, прыгнули в его голову.
Как всегда, после полудня он бродил по тропинке вдоль рельсов от нечего делать, но теперь вместо скучного разбавленного кое-где грязными пятнами снега, мимо неслись поезда. На горках посвистывали маневровые паровозики. А билетный кассир, громогласный Болеслав Дыня кричал из окошечка: «Третий класс до Варшавы! Жесткий два!». По перрону сновали номерные носильщики. Толпилась отъезжающий народ. Пан Коломыец счастливо жмурился, представляя себя самого, объявляющего отправление поезда. Он торжественно выкатывал грудь, как голубь на голубку и надувал щеки, придавая себе вид грозный и официальный.
— Литерный скорый на Варшаву отправляется, господа, просьба занять места! — оглашал инженер, помогая толстой даме подняться на подножку. Дама строила глазки пуговками, тонущие в лице с тремя подбородками, перья на шляпке кокетливо покачивались.
Пан Коломыец млел, ему казалось, что вот оно счастье, совсем близко. Счастье, ззаключённое в пяти скорых и семнадцати пассажирских поездах в сутки, довеском к которым шли товарные, проносящиеся с редкими остановками на заправку водой и погрузку угля. Все это, а еще медаль, которую ему непременно должны были дать, начинало казаться реальным. На случай награждения у предусмотрительного начальника станции имелась речь, написанная в один из приступов острой тоски. Полная расшаркиваний и вензелей, слов благодарности и прочей чепухи. Порывшись по карманам, он вспомнил, что, боясь потерять, выложил ее вчера вечером и загрустил. Из окон литерного глядела разномастная публика, трехподбородочная дама косила глазками. Обозлившись, он крикнул пану Дыне в кассу:
— На Варшаву мягких не давать! — и с радостью представил, как тот начал черкать в записях.
Пахло углем и паром. Путеец как раз топтался у выходной стрелки, весь в подступающем безумии, когда раздались скрип и тонкий визг. Они ворвались, окатив жаром, поражая невозможностью своего существования. Мир качнулся. Кружившие вокруг благостные видения трещали, осыпаясь сухими фрагментами, а время, остановившееся повсеместно в Городе, вдруг полетело мимо со свистом, как плотный летний воздух пролетает мимо открытых вагонных стекол. С неба грянули громовые раскаты призрачной «Еще Польска не сгинела». Почувствовав себя человеком, с которого при всем народе упали штаны, толстый инженер огляделся. Над лесом, скрывавшим поворот железнодорожного пути, плыл густой дым. Маневровые паровозы вместе с Болеславом Дыней и номерными носильщиками тут же сгинули, обрати