А вышеозначенный пан Штычка гуляет по кабакам и рассказывает вральные истории за полицейских, нагнетает за неуважение к властям. Третьего дню был замечен пьяным у управы, где рассказывал, что в Варшаве у пана полицмейстера родился младеньчик с хвостиком. И что хвостик этот у всех полицейских теперь быть необходим. Прошу сообщить соответственность правомерности младеньчика, иначе буду заставлен приступить к мерам.
Также прошу выделить пятьдесят рублей на мероприятия по понятию духовности и общего настроя в городе….»
Старательные буквы покойного на этом обрывались, а музыкант нежно погладил их.
«Работал же человек! Тоже правду искал. Да загиб, царствие небесное, в поисках своих. Тяжело вот это вот, до правды докопаться, если по всему свету неправды много. Тут упорство надо иметь, и тщательное усердие. А где его взять, если человек слаб?». - подумал он, — «Но память то оставил. Обо всех память оставил. Старался то как, пан Вуху наш. Никого не забыл, ну может Мурзенко, или еще кого. Тут такие вещи хранить надобно, а не двери обклеивать».
Впрочем, эти кляузы десятника были забракованы. При воспоминании о так и не построенном памятнике, пан Кулонский даже несколько вспотел и, бегло пробежав глазами написанное коварным покойником, твердо произнес:
— Выбросьте вы их, Штычка. Старорежимность эту. Вредная это пропаганда, оскверняющая светлое будущее и братство. Бросать тень изволит. Новыми временами мыслить надобно. Хлопци сие не одобрят.[1]
— А то може другой стороной… — предложил, было отставной флейтист, доставляя храброму градоначальнику новые страдания, но тут где-то за стеной стукнула дверь. И, оборвав разговоры, в помещение втиснулась бабка Вахорова, час назад посланная за обедом для строителей пантеона Свободы и всевластия. Обстоятельно обстучав налипший на сапожищи снег, она поправила кокетливую шляпку с пайетками и гроздью пыльных вишенок и объявила:
— Эт самое, панове — граждане строители. Стреляют, — донеся столь важную информацию, гостья занялась изысканиями в мясистом носу.
— Что стреляют, пани Вахорова? — оторвавшись от разрушаемой стены, спросил покрытый известковой пылью торговец сеном Мурзенко.
— На улице, говорю, стреляют, эт самое, — уточнила бабка, продолжая начатое дело.
— То, може, хлопци наши развлекаются? — пан Кулонский неуверенно захлопал глазами, — в ожидании победы мирового анархо-синдикализма?
— С пушек палят, эт самое, — лаконично изрекла Вахорова из недр тулупа, смердевшего кошками и земляничной эссенцией. — Тикают хлопци ваши, вроде. Шуму в городе как в Запецеке, где курей продают. С обедом, идите сами. Мне чегой — то боязно сегодня.
— Надобно посмотреть, панове, — озабочено предложил Коломыец, глянув в окно, за которым на черных кустах двора замерла зима. — На улицу бы сходить. То запутаемся в сложившейся политике. Может обед уже того, не нужен обед — то, в связи с заменой миропорядка?
Легкий мороз пощипывал пыльные щеки строителей храма Свободы, ветер гонял зимние печные дымы, а улицы были пустынны. Холодную тишину разрывали лишь орудийные снаряды, с шумом чугунных шаров катящихся по мрамору, проносившиеся над крышами. От садов бывшего помещика Сомова доносились гулкие разрывы и редкие ружейные выстрелы.
— Говорю вам истинно, хлопци то развлекаются. — нерешительно произнес согражданин Кулонский и вздрогнул, над головами пролетел очередной подарок. — Пойдемте уже строить, сограждане.
— Эт самое, — сказала бабка Вахорова, — я до дому, вы как хотите.
Как-то само собой получилось, что каждый из пыльных строителей благоразумно решил переждать смену властей, политики, доктрин, да и всего прочего, в домашних тапках, сонно выглядывая из окон. И у всех нашелся неожиданный повод: Кропотня засуетился по поводу писем, которые ждал не один год, у Кулонского прямо вот тут вот возникло желание проведать жену, а пан Шмуля, во всяком времени тонко понимающий момент, растворился без пояснений. Толпа, стоящая перед полуразрушенным полицейским участком, потерялась в проулках Города.
Каждый направился своей дорогой. Леонард, двинувшись вниз от рынка, притормозил на одном из перекрестков. За изгибом улицы слышалась близкая стрельба, и мелькали недобрые тени. Шум боя нарастал, дробясь из низкого гула на отдельные выкрики, была слышна еще невнятная, но уже приближающаяся ругань. Осторожно выглянувший за угол пан Штычка тут пожалел об этом.
— Хальт! — резануло слева.
Привыкший на фронте ко всяким неожиданным поворотам, отставной флейтист махнул через ближайший забор, по которому тут же застучали пули, вырывая из темного некрашеного дерева желтую щепу.
«Мама дорогая!» — подумал он и рванул со всех ног, огибая садовый нужник с кокетливым сердечком отверстия для проветривания, — «совсем можно пропасть от таких революционных изменений».
За забором вновь треснул выстрел, и пуля выбила слепое окошко дома. Тяжело пробежав по дорожке вдоль стены его, Леонард перевалился в другой двор. За ним еще в чей-то. Потом еще. Еще. Много их мелькало перед ним. Война, казалось, застигала его везде, за каждым забором оглушительно стреляли и топали. Попытавшись перелезть в очередной двор, он зацепился шинелью и, выломав доску, скатился в снег.
— Матка боска Ченстоховска, пан Штычка! — эта фраза положила конец его путешествию через Город. — Не ушиблись, небось? Откуда вы?
— Домой иду, — с достоинством прокряхтел флейтист. Повозившись, он уселся удобнее и увидел свою экономку, развешивающую белье на веревках. Это мирное занятие, среди выстрелов, криков и общей ненависти, выглядело несуразным. Помолчав, он добавил. — Храм на сегодня решили не строить, до прояснения политической обстановки и особых распоряжений.
Собеседница вздохнула и, выкрутив волглый узел наволочки, пару раз встряхнула его чтобы расправить. Кисти ее были красны, а лицо печально.
— А по заборам чего скачете? Невже по улице пройти удобнее?
— А на то есть причины пани. На то я по спокойствию и свободе желал повидать прекрасную вас. Потому как нет ничего лучше для моей тонкой натуры и одиночества, чем увидеть печаль моих мечтаний.
— Все юродничаете, пан Леонард? И что вам неймется-то, к замужним женам ходить? — она принялась развешивать парящее на морозе белье. Тронутая морозом мокрая веревка стояла колом как проволока.
— А про то я вам скажу, тоска мятет мои нежности к вам, пани Анна. Не найдется ли у вас табака? За своим желанием до вас, потерял папиросы. — посетовал флейтист и продемонстрировал прорванный карман. — Выпали по дороге где-то.
Говоря про табак, Леонард, конечно, приврал, того у него не было уже неделю. Со времени последней затяжки. Да и то это был обычный крестьянский резанец, пробирающий желтым дымом до души. Настолько сильный, что от него хотелось одновременно кашлять и плакать. Единственной правдой было то, что карман шинели, полковой флейтист порвал сейчас, перелезая очередной забор.
— Остались Антоновы где-то, — с сомнением ответила его собеседница, подхватив пустой таз, — пойдемте, хоть чаю выпьем. А то вы совсем дрожите с мороза.
— То не мороз, пани Анна, то океан переполняющих меня чувств. Про то я вам скажу, что в Минске, на Рыночной улице, приняли как-то одного студента консерватории. Уж очень он не понравился городовому. Стоял у столба и морщился. Бестактное, по былому времени дело. Честь по чести свели его в участок, а он все морщится и морщится. Пришлось в околотке дать ему раза. Потому что околоточному показалось, что тот делает ему всяческие издевки над ним. А студентик встал и откланялся ему. Спасибо, говорит, господин жандармский начальник, ибо излечили вы меня от нервного припадка. Я, говорит, завсегда им страдаю с перепою. Ну, как водится, отобрали у него что-то около рубля и отпустили на все четыре стороны. А на следующий день, студент уже сам пришел. Дайте мне, говорит, господин жандарм, по роже, а то у меня опять нервические мысли открылись, боюсь, патриотизмом все закончится. Так и ходил два года каждый день. Его уже и гнали, и дверь запирали, вроде никого нет. Прятались от него. Разные препоны ему строили, нет, говорит, мне без ваших целебных рукоположений никак нельзя. Человек я нервный, к действительности неприученный. А потом сдал он экзамен на коллежского и уехал в Мелитополь насовсем. А началось у того пана все, от неразделенной любви, пани Анна.
Экономка шедшая рядом с ним, почему-то вздохнула и, переложив таз в другую руку, хлопнула по рукаву шинели, вызвав облако пыли.
— Одежду вам почистить надо, пан Леонард. Совсем на стройке вашей обносились. Ставьте шинелку вашу в сенцах, не то пыли понатащите в дом. Я почищу зараз.
Кинув шинель и фуражку на лавку, музыкант потопал в комнату, а хозяйка завозилась с чайником на плите.
— Как там пан голова наш поживает? — крикнула она из кухни.
— Ничего поживает, он теперь у нас пламенный борец, пани Анна, — ответил пан Штычка, рассматривая семейные фотографии четы Смиловиц. Ревнивый пан Антон старательно таращил глаза с бумаги, силясь прожечь в переносице флейтиста пару дыр. Подкрученные усы его торчали в стороны настолько, что вызывали опасения для желающих ударить его по щекам. Темный галстук супруга пани Анны нагло топорщился. Пристально изучив обе фотографии, флейтист хмыкнул и отвернулся. Ему показалось, что соперник, искоренявший сейчас мировой империализм под руководством товарища Троцкого, плюнул вслед и погрозил кулаком. На подобное проявление ненависти пан Штычка никак не отреагировал, занявшись по своему обыкновению ничегонеделаньем. На улице зима носила в подоле хлопки выстрелов, старательно вываливая шум под сохнущее во дворе белье. Это было намного интереснее каких-то там ревностей и обид.
Через пару минут, в ходе которых Леонард бессмысленно глядел в светлое окно, качаясь с носка на пятку, в комнату вплыла экономка с двумя парящими чашками и чайником на разносе.
— Вы садитесь за стол удобно, пан Штычка. Сейчас мужнины папиросы найду.
— Не имейте беспокойства, пани Анна. Уже сажусь. Уж очень уютно тут у вас, по-домашнему даже, — флейтист потеребил бахрому скатерти, свисающую со стола. В тиши чистеньких комнат дома пани Смиловиц было слышно, как кто-то, с хрипом выдыхая воздух, пробежал за забором. Захлопали выстрелы и, топоча, пронеслись кони.