После трехнедельной работы весь груз из верхнего трюма был переправлен на берег: девятьсот бочек жира! На поверку жир оказался превосходнейшим топливом для ламп, хотя и не был похож ни на что дотоле народу известное — ни по запаху, ни по вкусу. Разве что сопутствовал его горению легкий душок паленого человеческого волоса. Злые языки из других мест болтали, что жир был явно «человеческой природы», но лучше бы им этот поклеп возводить на самих себя и на свою собственную зависть! Ничто не могло омрачить радости сюдурнесцев от того дара, что Всемогущий Боже так любезно доставил к их берегу — без особых хлопот, человеческих жертв и совершенно задаром.
Когда народ взломал среднюю палубу, там оказалось бочек не меньше, чем на верхней. Их число будто и не уменьшалось, хотя разгрузка шла с мужественным рвением. Как вдруг, в один прекрасный день, на корабле обнаружилась какая-то жизнь — что-то шевелилось в темном закутке у кормы, куда можно было попасть только по узкому проходу между левым бортом и тройным штабелем бочек. Из закутка доносились вздохи, стоны и металлическое позвякивание.
Эти странные звуки наводили на людей ужас. Трое смельчаков вызвались нырнуть в потемки и разведать, что бы это могло быть. Но только они приготовились ринуться на незваную опасность, как из-за бочек, спотыкаясь, выковыляло такое жалкое существо, что народ чуть было не забил его до смерти ломами и гвоздодерами — так напугало их это зрелище.
Это была девчонка-подросток. Ее темные волосы дикой порослью спадали на плечи, кожа от грязи отекла и воспалилась. На девчонке не было ничего, кроме вонючего рваного мешка. На ее левую лодыжку было одето железное кольцо — таким способом она была прикована цепью к опорной балке гигантского судна, а по ее ужасному ложу можно было догадаться, какую пользу имел с нее экипаж. В руках она держала сверток, вцепившись в него мертвой хваткой, и не было никакой возможности его у нее отобрать.
— Абба… — выдохнула она так опустошенно, что народ содрогнулся.
И лучше объясниться она не могла, хоть и подступали к ней с расспросами. Спасателям сразу стало ясно, что она дурочка, а некоторым показалось, что была она еще и брюхатая. Девчонку вместе со свертком переправили на берег, в руки префектовой супруги. Там бедолагу накормили и дали два дня поспать в постели, а потом переодели в другую одежду и отправили в Рейкьявик.
В третье воскресенье июня, когда разгрузочная команда все еще трудилась на выгрузке бочек, мимо Рейкьянеса проследовало почтовое судно «Arktúrúx». Когда оно проплывало мимо останков «жировой» посудины, у поручней, дабы полюбоваться на лежащее на мели чудовище, столпились пассажиры. Жироразгрузчики, отвлекшись от своей работы, махали пассажирам. Те, только что чудом спасшиеся из трехдневной мерзкой штормяги на севере от Фарерских островов, вяло помахивали в ответ.
В толпе пассажиров находился высокий молодой человек. Его плечи укрывал шерстяной в коричневую клетку плед, на голове красовался темно-серый котелок, а в углу рта торчала длинная курительная трубка.
Это был Фридрик Б. Фридйоунссон.
Фридрик-травник набивает трубку и поглядывает на сверток. Тот лежит на комнатном столе — там, где только что стоял гроб. Что-то плотно замотано в черную парусину и накрест перевязано тройным шпагатом. Упаковка не растрепалась, хоть ей уже более семнадцати лет. Сверток по размерам сантиметров сорок в высоту, тридцать в длину и двадцать пять в ширину. Фридрик берет его в руки, подносит к уху и трясет: на вес фунтов десять, внутри ничего не перекатывается, ничего не бренчит — впрочем, как и раньше…
Фридрик опускает сверток на стол и идет на кухню. Сунув в печь спичку, подносит огонек к трубке и медленными уверенными потяжками раскуривает ее. Табак потрескивает. Фридрик глубоко затягивается первым дымком дня, и, выдыхая его, произносит:
— Умпх Аббы…
«Умпх» на языке Аббы могло означать так много: коробка, сундук, гроб, ящик или, например, шкатулка. Фридрик уже давненько догадывался о том, что хранил этот сверток, и частенько ощупывал его, но только сегодня в первый раз он сможет удовлетворить свое любопытство.
Дорожки Фридрика и Хавдис сошлись на третий день после его прибытия в Исландию. Возвращаясь тогда домой после обильного ужина и кофепития под стать Гаргантюа, а также долгих застольных песнопений у своего бывшего учителя, господина Г., Фридрик доверился своим ногам, и те очень скоро вывели его из Квосина[3] за город, к югу от щебневой пустоши, к морю, где он бросился бежать по берегу, крича в светлую вечность: «Поклоняюсь тебе, океан — отраженье свободного духа!»
Дело было на Иванов день: на высоком стебле покачивалась муха, посвистывал зуек, а поверх травы тянулись лучи полярного ночного солнца.
Рейкьявик в те времена был так невелик, что крепконогому ходоку хватало получаса, чтобы обойти его весь кругом, и потому не прошло много времени, как Фридрик снова оказался на том же месте, с которого и начал свой вечерний променад — позади дома своего седовласого учителя господина Г. Из задних дверей дома как раз вышел сын кухарки, балансируя подносом со стоящей на нем жестяной кружкой с водой, картофельными очистками, кожицей от форели и раскрошенными кусочками хлеба — объедками от сегодняшнего пиршества.
Фридрик остановился, наблюдая, как паренек поднес все это к убогой, притулившейся сбоку к подсобным постройкам, сараюшке и, открыв там маленькое куриное оконце, осторожно просунул в него поднос. Из сарая послышалась возня, фырканье, стук и похрюкиванье. Парнишка поспешно отдернул руку, захлопнул оконце и повернул было обратно к дому, но натолкнулся на Фридрика, к тому времени уже зашедшего во двор.
— Кто это у вас там, датский купец? — Фридрик произнес это с той полушутливой небрежностью, какая обычно смягчает дурные вести.
Юнец, уставившись на Фридрика, как на лунного жителя из мемуаров барона Мюнхаузена, угрюмо пробурчал:
— Ну дак, видать, та шалава, что избавилась от дитя на прошлой неделе.
— Ну?
— Ага! Та самая, которую застукали, когда она закапывала мертвого дитенка в могилу Оулавура Йоунссона, студента.
— А здесь-то она чего?
— Дак, никак судебный пристав попросил свояка подержать ее у себя. Разве ж можно ее в кутузку вместе с мужиками? Так мама говорит…
— И что с ней собираются делать?
— Ну, дак, наверно отправят в Копенгаген для наказания, а как вернется — продадут первому, кто за нее цену даст. Если вернется…
Паренек воровато огляделся по сторонам и достал из кармана табачный рожок:
— А вообще-то мне нельзя болтать о том, что в доме говорят…
Он поднес рожок к ноздре и со всей мочи потянул носом. На том беседа и закончилась. Пока кухаркин сын боролся с чихотой, Фридрик подошел к сараюшке, присел на корточки и, осторожно открыв оконце, заглянул внутрь. Там было темно, но между досками на крыше голубела светлая полярная ночь, и этого было достаточно, чтобы глаз освоился. Тогда в одном из углов сарая он различил женскую фигуру — это была заключенная.
Она сидела на земляном полу, вытянув перед собой ноги и согнувшись над подносом с едой, как тряпичная кукла. В маленькой руке она зажимала картофельную кожурку, которой обхватывала собранную в кучку рыбную кожицу и кусочки хлеба, отправляла все это в рот и добросовестно пережевывала. Когда она, отхлебнув из кружки, тяжко вздохнула, Фридрику показалось, что уж довольно с него созерцания этого несчастья. Он пошарил рукой в поисках дверцы, чтобы закрыть окошко, но с громким стуком наткнулся локтем на стену. Та, в углу, заметила его. Подняв голову, она встретилась с ним взглядом и улыбнулась. И улыбка эта удвоила все счастье в мире. Но прежде чем он успел кивнуть ей в ответ, улыбка исчезла, а вместо нее появилась такая ужасная гримаса, что у Фридрика брызнули из глаз слезы.
Фридрик развязывает узел на свертке, наматывает шпагат на ладонь, сталкивает на кончики пальцев и засовывает в карман жилетки. Размотав парусину, он обнаруживает под ней два других свертка, каждый из которых завернут в коричневую вощеную бумагу. Фридрик ставит их рядышком и разворачивает.
Содержимое свертков на вид совершенно одинаковое: сложенные в стопку деревянные дощечки, по двадцать четыре штуки в каждой стопке. Фридрик «перелистывает» дощечки на манер карточной колоды. Почти все они покрашены с одной стороны черной краской, а с другой — белой. Однако ж в одной стопке есть несколько дощечек с черной и зеленой сторонами, а в другой — с черной и голубой.
Фридрик почесывает бороду:
— Ай да Абба! Вот так головоломку ты протащила с собой через всю свою жизнь!
Теперь в маленькой зале в Брехке начинается странное действо: хозяин Брехки с осторожной тщательностью ощупывает каждую частичку лежащей на столе головоломки и с великим вниманием со всех сторон осматривает: на зеленых и голубых дощечках нарисованы буквы — похоже, на латыни, и это облегчает задачу.
Фридрик приступает к составлению дощечек. И начинает с голубых.
С 1862-го по 1865 год Фридрик Б. Фридйоунссон изучал в Копенгагенском университете естественные науки. Образование он не закончил, как, впрочем, и многие его соотечественники. Однако в последние три года его жизни в Дании он числился штатным работником аптеки «Элефант», что на Большой Королевской улице. В то время ею заведовал аптекарь по прозвищу «Орлиная шея». В этой аптеке Фридрик дослужился до позиции провизора и помогал управляться с инебриатусами: эфиром, опиумом, «веселящим газом», мухоморами, белладонной, хлороформом, мандрагорой, гашишем и кокой. А вещества эти, помимо использования их для разного рода лечений, были в большом почете у копенгагенских лотофагов.
Лотофагами назывались люди, которые жили, вдохновляясь стихами известных французов: Бодлера, Готье, де Нерваля и де Мюссе. Они закатывали пирушки, о которых многие были наслышаны, но немногим довелось самим на них побывать. На этих пирушках целительная растительность быстро и приятственно уносила гостей в иные миры — как телесно, так и духовно. Фридрик бывал там частым гостем, и однажды, когда все вст