— Балестриери действительно любил говорить мне комплименты и даже немного пошутить — в общем, он изображал из себя галантного кавалера. Но и только. Больше ничего. Знаете, профессор, — добавила она, говоря о муже так, словно его здесь не было или он был неодушевленным предметом, как раньше делала это Чечилия, — мой муж очень, очень хороший человек, но он все время работает головой — вы видите, какие у него глаза. Целый день он перемалывает в голове свои мысли, перемалывает, перемалывает и вдруг выдает вот такое!
Я взглянул на мужа, который сидел молча, подавленный и расстроенный, и только ворочал своими полными ужаса глазами да подбирал пальцами хлебные крошки; и тут передо мной вдруг блеснула догадка, которая делала вполне объяснимой его столь легко вскипевшую ярость. А именно: он нюхом чувствовал, что между Балестриери и Чечилией что-то было, по крайней мере он понимал, что Балестриери питал к ней отнюдь не отцовские чувства. И именно это он и выкрикнул в лицо жене, которая поспешила подставить на место дочери себя, заявив, что ее муж, будучи ревнивым, воображал, будто Балестриери ухаживал за ней.
Оставалось узнать, почему мать пожелала скрыть от меня настоящий смысл его слов. Чтобы не довести до моего сведения это обвинение, казавшееся ей постыдным и безосновательным? Или потому, что у нее, как говорится, было рыльце в пушку и она извлекала выгоду из небескорыстной щедрости Балестриери, пусть даже и не замечая, что они с Чечилией были любовниками? Или потому, что она с самого начала знала о связи дочери со старым художником и сознательно принимала подарки и знаки внимания?
Все три предположения, как я сразу же заметил, выглядели весьма правдоподобно, хотя и были очень разными, так сказать, разной степени тяжести. Перебирая эти мысли, я смотрел на Чечилию и лишний раз приходил к убеждению, что все, обнаруженное мною во время этого визита, в сущности, никак ее не затрагивало. Даже в худшем случае, то есть в том случае, если мать знала об их связи и с согласия дочери извлекала из нее материальную выгоду, я не мог бы сказать, что узнал о Чечилии что-то существенно новое. И все это по той простой причине, что в своей семье Чечилия жила так же, как среди мебели своего дома, то есть как сомнамбула, не замечая ничего вокруг.
Завтрак кончился неожиданно. После того как каждый из нас съел по маленькому красно-зеленому яблоку, отец вдруг поднялся и неверными шагами, волоча ноги в длинных широких брюках, которые казались пустыми, вышел из гостиной, чтобы появиться мгновение спустя уже в плаще, слишком для него широком, в огромной, как будто не своей, шляпе, закрывавшей ему пол-лица. Он поприветствовал меня издали, помахав рукой, и потом добавил что-то, указывая на окно, слабо освещенное солнцем.
— Он говорит, что идет гулять, — сказала мать, тоже подымаясь. — И я должна идти с ним. Мы немного пройдемся, потом я отведу его в кино и там оставлю, потому что в четыре открывается магазин. Да, профессор, подумать только — человек в таком состоянии, но что делать, это мой крест. — Она сказала еще несколько фраз в этом духе, пока муж, похожий на пугало, ожидал ее на пороге, потом попрощалась со мной, велела Чечилии, уходя, хорошо запереть дверь и вышла. Муж вышел следом. Из прихожей некоторое время еще доносился ее голос — она что-то говорила мужу, потом дверь захлопнулась, и стало тихо.
Чечилия и я продолжали сидеть на своих местах далеко друг от друга вокруг разоренного стола. Я сказал, помолчав:
— И ты хочешь, чтобы я поверил, будто такие родители способны ворчать по поводу того, что мы слишком часто видимся?
Я увидел, как она поднялась и, не говоря ни слова, принялась убирать со стола. Это был ее способ отвечать на щекотливые вопросы. Но я стоял на своем:
— Ты хочешь, чтобы я поверил, будто такой отец и такая мать действительно способны ворчать по этому поводу?
— А что в них такого особенного, в моем отце и матери?
— Ничего особенного. Как раз все очень обычно.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что они показались мне не такими уж строгими.
— И тем не менее они ворчали из-за того, что я слишком часто у тебя бываю.
— Может быть, отец и ворчал, но мать — нет.
— Почему мать — нет?
— Потому что твоя мать знала о Балестриери. И если она не ворчала по его поводу, чего ради она должна ворчать из-за меня?
— Я уже говорила тебе, что она ничего не знала.
— А если она ничего не знала, зачем тогда она сегодня неправильно передала мне смысл сказанного твоим отцом?
— Как это?
— Ты что, думаешь, я ничего не заметил? На самом деле отец сказал, что Балестриери ему не нравился, потому что он ухаживал за тобой, а мать решила заставить меня поверить, будто Балестриери ухаживал за ней. Разве не так?
Она поколебалась, потом неохотно сказала:
— Ну, допустим, так.
— А тогда я тебя спрошу: если твоя мать действительно не знала о твоих отношениях с Балестриери, какой ей был смысл заставлять меня думать, будто Балестриери ухаживал за ней?
Она ответила очень просто:
— Да потому, что это правда.
— Что правда?
— Я действительно велела Балестриери поухаживать за мамой, чтобы она не заметила, что он влюблен в меня.
— Очень умно и очень хитро. И твоя мать поверила, что Балестриери ухаживает за ней?
— Еще как поверила!
— Но отец, конечно, нет, правда?
— Да, отец не поверил.
— Почему?
— А он однажды нас застал — меня и Балестриери.
— И что же он видел?
— Он видел, как тот меня целовал.
— И ничего не сказал матери?
— Нет, он ей сказал, но мама не поверила, потому что Балестриери уже ухаживал за ней, и она сказала папе, что он все это выдумал из ревности.
— И после этого Балестриери продолжал приходить к вам в дом?
— Да, но мы стали осторожнее. Тем более что в конце концов папа почти поверил, что ему тогда просто померещилось. Но он продолжал ненавидеть Балестриери. И как только его видел, уходил из комнаты.
Со стола было убрано. Теперь Чечилия расставляла стулья. Когда она проходила мимо, я за руку притянул ее к себе и усадил, сопротивляющуюся и рассеянную, к себе на колени.
— Итак, — сказал я, — сейчас мы поедем в студию?
Я увидел, что она взглянула на часы у себя на запястье. Потом сказала:
— Я жду звонка.
— При чем тут звонок?
— От звонка зависит, поедем мы в студию или нет.
— Кто должен тебе звонить?
Она смотрела на меня некоторое время каким-то непонятным, словно бы изучающим взглядом, потом сказала:
— Мне должен позвонить один кинопродюсер, чтобы назначить встречу. Если это будет скоро, боюсь, что сегодня мы к тебе не поедем.
Я ни на минуту не усомнился в том, что она лжет. Об этом говорила сама ее интонация, слишком натуральная. Такой натуральности можно достичь лишь тогда, когда лжешь. Я сказал:
— Почему ты не хочешь сказать правду? Ведь это актер должен тебе звонить.
— Какой актер?
— Лучани.
— Да я только вчера с ним виделась, — сказала она неожиданно, предлагая мне проглотить правду суточной давности, чтобы скрыть ложь, сказанную минуту назад. — С ним я и ходила к продюсеру. Зачем мне видеться с ним каждый день?
— Но вчера-то у продюсера виделись?
— Ну и что? Лучани просто нас познакомил. Но вчера продюсер не мог меня принять и сказал, что позвонит завтра.
Я заметил, насколько все это было правдоподобно. Больше того, все это могло быть даже правдой, во всяком случае в деталях; я знал, что, когда Чечилии приходилось лгать, здание лжи она всегда возводила из материалов правды. Но я стоял на своем:
— Нет, это Лучани должен тебе звонить. Ну что тебе стоит это признать?
— Ничего не стоит, только это неправда.
— Если это неправда, давай я подойду у телефону и отвечу вместо тебя.
— Пожалуйста, если это доставит тебе удовольствие.
Ее уступчивость навела меня на мысль, что у них с Лучани, как это бывает между любовниками, была договоренность: если трубку берет она, Лучани говорит, что это он, если кто-то другой, он говорит, что это продюсер. Я сказал с горечью:
— Нет, я не хочу ставить опытов. Я хочу только, чтобы ты поняла одну вещь, всего одну.
— Какую вещь?
— Мне не надо, чтобы ты меня любила, мне надо только, чтобы ты говорила мне правду. Я предпочитаю услышать, что ты сегодня встречаешься с Лучани, если ты действительно с ним встречаешься, чем видеть, как ты это от меня скрываешь, думая, что мне это будет неприятно.
Мы посмотрели друг на друга. Потом она погладила меня по щеке почти что с нежностью и сказала:
— Моя правда состоит в том, что сегодня я не встречаюсь с Лучани. Ты предпочитаешь, чтобы я сказала твою правду, то есть что я с ним встречаюсь.
Таким образом, сама того не желая, Чечилия проговорилась, что правда и ложь для нее одно и то же, то есть что для нее не существует ни правды, ни лжи. Из коридора вдруг донесся телефонный звонок. Чечилия тотчас вскочила с моих колен и, воскликнув: «Телефон», выбежала из комнаты. Я вышел следом за ней.
Телефон находился в конце коридора, в самом темном его углу; он стоял там на этажерке. Я увидел, как Чечилия сняла трубку, поднесла ее к уху и сразу же сказала: «Здравствуйте». Я подошел, и тогда она, словно желая спрятать, защитить от меня черную эбонитовую трубку, в которую она говорила и из которой обращались к ней, неожиданно повернулась ко мне спиной. Разговор продолжался. Я заметил, что Чечилия отвечает односложно и говорит словами еще более стертыми, чем обычно, и неожиданно проникся твердой уверенностью в том, что на том конце провода — актер, что они с Чечилией договариваются о свидании и что Чечилия мне с ним изменяет. В то же время я заметил, что испытываю мучительное желание: я хотел ее, лгущую и ускользающую и оттого такую реальную и такую желанную, словно, возьми я ее здесь, прямо в коридоре, в то время, когда она говорит с любовником, я овладею ею как раз в тот момент, когда посредством телефона она думала от меня ускользнуть. Я тесно прижался к ее спине, как недавно в ванной, но, заметив, что она отвечает мне движением ягодиц, понял, что она не только не против такого необычного и неудобного соития, но хочет его, словно желает загладить этой своею неискренней готовностью тот факт, что по-настоящему она принадлежит тому, с кем говорит сейчас по телефону. И все-таки я прижимался к ней, полный ярости и желания, как вдруг вспомнил, что Балестриери однажды взял ее на кухне точно таким же образом и, может быть, обуреваемый теми же самыми чувствами. Я резко отстранился; Чечилия, почувствовав, что за спиной меня больше нет, бросила на меня из-за плеча вопросительный взгляд, потом, продолжая говорить, протянула назад свободную руку и сжала мою. Я отдал ей свою руку и остался стоять позади нее, прислонивши