Скука — страница 34 из 52

Я решил так подробно описать первый день моей слежки за Чечилией, потому что он был совсем такой же или почти такой же, как множество дней, которые за ним последовали; и таким образом я могу избавить себя от необходимости рассказывать о них пространно. Разница состояла лишь в том, что в первый день я действовал сообразно какому-то плану, в то время как потом, по мере того как множились часы ожидания, мои поступки становились все более случайными и нелепыми. Да и в самом деле, чтобы от слежки был хоть какой-нибудь толк, мне, как я уже говорил, необходимо было обладать хо­лодным профессиональным самообладанием полицей­ского агента или самоцельным любопытством зеваки. Я же следил за Чечилией с волнением любовника, и какое имеет значение, что любовник этот стремился не сохра­нить для себя свою возлюбленную, а избавиться от нее!

Сколько часов провел я в те дни, сидя в машине перед домом Чечилии! Сколько часов в баре, за столиком около витрины! Чтобы вы поняли, до какой степени я поглупел от ревности, достаточно сказать, что после целой недели изнурительной слежки я обнаружил, что следить за до­мом Чечилии было совершенно бессмысленно, посколь­ку у него было два выхода: один на ту улицу, где я устано­вил свой пост, а другой — на параллельную, более люд­ную, где ходили автобусы и можно было взять такси. Ес­тественно, что Чечилия выходила именно оттуда, так как это ей было удобнее. Это открытие показалось мне весь­ма знаменательным. Я так отупел, что понадобилась це­лая неделя, чтобы заметить то, о чем любой на моем мес­те подумал бы сразу.

Сначала мне показалось, что мои бдения, которые после открытия второго входа в доме Чечилии перенес­лись исключительно к дому Лучани, станут намного лег­че. Но я еще раз ошибся. Можно было подумать, что из всех мгновений дня я неизменно выбирал лишь те, ко­торых не было на циферблате часиков, тикавших на за­пястье у Чечилии. Время Чечилии и ее любовника не совпадало с моим временем. Их время было спокой­ным, уверенным, размеренным временем любви, мое — судорожным, сбивающимся с ритма временем ревнос­ти. И казалось, что именно из-за этого получалось так, что я занимал свое место в баре уже после того, как Чечилия вошла в дом Лучани, а уходил из бара, когда она еще не вышла. Но в действительности дело было в том, что я не мог преодолеть отвращение к самому про­цессу слежки, в котором я чувствовал что-то унизитель­ное и в то же время бессмысленное. Именно это отвращение делало меня таким ленивым, когда мне пора было отправляться в бар, и таким нетерпеливым, когда ожи­дание близилось к концу.

В течение всего этого времени, как ни старался я под­караулить Чечилию, мне так и не удалось ни разу уви­деть, как она входит в дом Лучани или выходит оттуда. Мне казалось это невероятным, почти сверхъестествен­ным, я готов был подумать, что Чечилия действительно умеет становиться невидимой. И это в самом деле так и было, по крайней мере для меня: то была невидимость, свойственная вещам, которые, будучи очевидными для чувств, остаются недоступными разуму.

Неуловимость Чечилии доказывалась не только тем, что проваливались все мои попытки ее выследить, но и тем, что мне ничего не удавалось узнать от нее о ее отно­шениях с Лучани. Я знал, что спрашивать ее об актере прямо — бессмысленно, она начнет врать и станет, та­ким образом, еще более неуловимой, и потому я несколь­ко раз попытался просто завести о нем разговор, чтобы увидеть, не просвечивает ли в ее ответах более чем дру­жеское чувство. Вот один из таких допросов:

—  Ты часто видишь Лучани?

—  Время от времени.

—  Но в общем, ты его уже хорошо знаешь?

—  Ну, немного знаю.

—  И что ты о нем думаешь?

—  Как это — что думаю?

—  Ну что ты о нем думаешь, как оцениваешь?

—  Никак не оцениваю, почему я должна его оце­нивать?

—  Да нет же, я просто хотел узнать, какое у тебя о нем сложилось мнение? Как ты его находишь?

—  Он симпатичный.

—  И это все?

—  Что значит все?

—  Просто симпатичный и все?

—  Нуда, мне кажется, он симпатичный, а что еще?

—  И ты общаешься с ним просто потому, что он «сим­патичный, а что еще»?

—  Да.

—  Но ведь и я симпатичный, и ты симпатичная, и твой отец симпатичный. Сказать «симпатичный» значит не сказать ничего!

—  А что можно сказать еще?

—  Ну что-нибудь о недостатках, особенностях, до­стоинствах. Добрый он или злой, умный или глупый, щедрый или скупой, ну и так далее.

Она ничего не сказала, ответив на все мои вопросы молчанием; оно не было ни враждебным, ни оскорблен­ным, я бы сказал, что так могло бы молчать животное. Тем не менее я продолжал допытываться:

—  Почему ты молчишь?

—   Мне нечего сказать; ты хочешь знать, какой Луча­ни, а я ничего не могу тебе на это ответить, потому что никогда об этом не задумывалась. Я просто не знаю. Знаю только, что с ним приятно.

—  Мне сказали, что актер он очень плохой.

—  Может быть, я в этом ничего не понимаю.

—  А откуда он?

—  Не знаю.

—  Сколько ему лет?

—  Никогда не спрашивала.

—  Он моложе меня или старше?

—  Пожалуй, моложе.

—  Моложе, моложе! Лет на десять по крайней мере. А скажи, у него есть отец, мать, братья, сестры — в общем, семья?

—  Мы никогда об этом не говорили.

—  Но о чем же вы говорите, когда встречаетесь?

—  Мало ли о чем!

—  Ну например?

—  Как я могу вспомнить? Говорим, и все.

— Я вот прекрасно помню все наши разговоры.

—  А я ничего не помню.

—  Но если б ты должна была описать Лучани, если бы была обязана это сделать, если бы ты не могла этого избе­жать, как бы ты его описала?

Она поколебалась, потом сказала, очень просто:

—  Но меня ведь никто не принуждает, значит, я не обязана его описывать.

— Тогда опишу я: он высокий, атлетически сложен­ный, широкоплечий; черные глаза, белокурые волосы, руки и ноги маленькие, вид фатоватый.

—  Что значит фатоватый?

—  Ну, самодовольный.

Она помолчала, потом заметила:

— Это правда, руки и ноги у него маленькие. Сейчас, когда ты это сказал, я вспомнила.

— А если бы не сказал, не вспомнила бы?

— Я не рассматриваю людей, как ты, в подробностях. Я вижу только, приятен мне человек или неприятен. Польше мне ничего не надо.

Тут мне, естественно, пришло в голову спросить, что она думает обо мне. У меня уже вертелся на языке вопрос: «Ну а обо мне ты что думаешь?», но я никак не решался его произнести, словно боялся, что она ответит мне так же, как только что о Лучани: что она ничего не думает. В конце концов я рискнул:

—  А что ты думаешь обо мне?

Она неожиданно ответила:

—  О, много чего!

Приободренный, я принялся допытываться:

—  Правда? И что же именно?

—  Ну не знаю, много чего.

—  Ну хоть что-нибудь ты можешь сказать?

Она старательно задумалась, потом сказала:

—  Наверное, именно потому, что ты хочешь это знать, сейчас я не думаю о тебе ничего.

—  То есть как ничего?

— Я говорю, что сейчас, мне кажется, я ничего о тебе не думаю.

—  Совсем ничего?

—  Совсем ничего.

—  Но ты только что сказала, что много чего думаешь.

—  Да, я так сказала, но, видимо, я ошиблась.

—  И тебе это не противно — ничего, ну совсем ничего не думать о человеке, с которым ты спишь?

—  Нет, а почему я должна что-нибудь о нем думать?

Таким образом неуловимой оставалась не только сама Чечилия, но и все, с нею связанное; есть такие сказочные персонажи, которые не только невидимы сами, но дела­ют невидимым все, к чему прикасаются.

И все-таки два-три раза в неделю я ею обладал, вер­нее — я ее брал. Другой бы на моем месте почувствовал, что становится все ненасытнее в сексуальном отноше­нии, задумался бы над этой жаждой, которая увеличива­лась в той же мере, в какой насыщалась. Но я уже не мог свернуть с пути, который сам оценивал как ошибочный, но в то же время фатальный, и старался найти в физическом обладании, пусть иллюзорном, то настоящее обладание, которого так отчаянно добивался. Может быть, бросаясь на послушное тело Чечилии, я хотел за эти два часа отомстить ей за все: и за обманчивое ее присутствие, и за отсутствие в другие дни? А может быть, я надеялся, что мне наскучит ее невозмутимая податливость и я по­чувствую себя свободным? Но что касается податливости, то она перестала казаться мне скучной, больше того, теперь она вызывала у меня недоверчивое опасение, я словно чувствовал, что попал в какую-то расставленную природой ловушку, из которой мне не выбраться.

Одним словом, я не помню, чтобы когда-нибудь любил Чечилию с такой страстью, как в те дни, когда шпионил за нею и подозревал, что она мне изменяет. Я бросал­ся на нее как на врага, которого хотел разорвать на куски, но на врага любимого, который сам нарочно ввергал меня и это искушение, и одного соития мне всегда оказывалось мало. Характерно, что ощущение неполного обладания возникало у меня чаще всего в тот момент, когда она, уже одевшись и попрощавшись, направлялась к двери, чтобы уйти, словно этот уход с физической наглядностью демонстрировал мне ее неизменное умение вырваться, улизнуть. Я догонял ее, хватал за волосы, снова швырял нa диван, не обращая внимания на ее протесты, не слиш­ком, впрочем, энергичные, и брал еще раз, уже одетую, с сумкой под мышкой, вдохновленный все той же иллюзорной надеждой лишить ее таким образом независимос­ти и тайны. Понятно, что сразу же после соития мне становилось ясно, что мне так и не удалось овладеть ею по-настоящему. Но было уже поздно, Чечилия уходила, и я знал, что завтра все повторится: бессмысленность слежки, невозможность обладания, неизбежность разо­чарования.

В конце концов после месяца бесплодного выслежи­вания и столь же бесплодных сексуальных неистовств я понял то, что должен был бы понять в первый же день, а именно: не может вести слежку за кем-нибудь тот, кто прямо заинтересован в ее результате. И если я хочу что– нибудь выяснить, я должен обратиться к соответствую­щим профессиональным инстанциям, то есть к агентам частного сыска. Мысль об агентстве подала мне сама Че­чилия.