Скука — страница 8 из 52

Эта нога, наступившая на мою, вызвала во мне бук­вально взрыв отчаяния. Мать наступала мне на ногу, как делают обычно любовники, разница была только в том, что мы были не любовники, а мать с сыном, и связывала нас не любовь, а деньги. И я не мог отказаться от этой связи, потому что это означало бы расторгнуть кровные узы, которые за ними стояли. Итак, поделать было ниче­го нельзя, хочешь не хочешь, а я был богат, и опровергать это было то же самое, что признавать.

Между тем мое отчаяние вылилось в совершенно не­ожиданный поступок. Когда, протягивая мне поднос с телятиной, Рита склонила надо мной свою цветущую грудь и веснушчатое непроницаемое лицо с красивым бледным ртом цвета герани, я, пользуясь подносом, как прикрытием, обхватил ее запястье и стал подниматься по руке все выше и выше. При этом другой рукой я с помо­щью вилки накладывал себе еду, а когда кончил, отложил вилку и снова холодно возобновил свой допрос:

— Так богаты мы или нет? — И еще раз почувствовал на своей ноге ногу матери. Тогда я сказал: — Рита, пожа­луйста, можно вас на минуточку?

Рита послушно вернулась и протянула мне поднос второй раз. Я снова взял в руки вилку и принялся выби­рать на подносе куски мяса и зелень, а другую в это время опустил под стол и стал подниматься по ноге Риты все выше и выше, до самого бедра. Сквозь пышные складки юбки моя рука чувствовала, как подергиваются ее мыш­цы — совсем как у лошади, которую гладит хозяин. При этом ничто не отразилось на ее лице, в котором действи­тельно, это мне не показалось, было что-то лицемерное. В конце концов Рита отошла, а я, поймав ее быстрый взгляд, устанавливавший между нами отношения тайного сообщничества, вынужден был констатировать, что прямо сейчас, еще до переезда, оказался в положении несравненно худшем, чем десять лет назад: в ту пору, что бы ни случилось, я бы все-таки не стал лапать собствен­ную горничную.

Мать сняла ногу с моего ботинка в тот самый миг, когда я оторвал руку от Ритиного бедра: это совпадение было странным, можно было подумать, что мать дей­ствовала со мной заодно. Я же сразу возобновил прерван­ный разговор:

—  Итак, ты работаешь до часу и позже каждый день?

—  Каждый день, кроме воскресенья.

—  А в воскресенье что ты делаешь?

—  Хожу к мессе.

—  В какую церковь?

—  Святого Себастьяна.

—  Что ты делаешь в церкви?

—  То же, что и все, — слушаю мессу.

—  А ты когда-нибудь исповедуешься?

—  Разумеется, исповедуюсь. И причащаюсь.

—  И священник отпускает тебе грехи?

—   Мне никогда не приходилось исповедоваться в слишком тяжких грехах, — сказала мать с некоторым даже кокетством. — Знаешь, что говорит мне иногда дон Луиджи? «Синьора, ваши грехи кончаются там, где дру­гие только начинают». Да и какие могут быть грехи в мои годы?

И она посмотрела на меня, как бы говоря: я давно уже отказалась от того единственного, что могло заставить меня согрешить.

После небольшой паузы я возобновил разговор:

—   Вернемся к твоему расписанию. Итак, в будни ты по утрам работаешь, ну а потом?

— А потом обедаю.

—  Одна?

— Да, утром я всегда ем одна. Лишь изредка пригла­шаю адвоката; в тех случаях, когда мы не успеваем кон­чить какое-нибудь дело и должны продолжить его во вто­рую половину дня.

— А кто этот адвокат? Де Сантис?

— Да, по-прежнему он.

—  Ну а после завтрака?

—  После завтрака я гуляю в саду.

— А потом?

—  Иду отдыхать.

—  То есть спать?

—  Нет, я не сплю, просто снимаю туфли и, не разде­ваясь, ложусь в постель. Но не сплю: лежу, думаю.

—  О чем?

И я снова увидел, как она рассмеялась, смущенно и нервно, словно девушка, которую заставляют говорить о любви.

—  Ну, когда как. Скажем, сейчас, в последние дни, знаешь, о чем я думала?

—  О чем?

—  Я думала о доме, который продается на набереж­ной Фламинио. Редкостная оказия — одно местоположе­ние чего стоит. К сожалению, сейчас я не могу себе этого позволить, но все равно об этом думаю. А иногда я думаю о вещах, которые могу себе позволить, как, например, вот это. — Она протянула руку и показала мне кольцо с огромным изумрудом, окруженным бриллиантами. — Я долго думала, взвешивала все за и против и в конце кон­цов решилась и купила.

—  Ну а когда отдохнешь, что ты делаешь?

—  Да что же это, в конце концов, такое, допрос, что ли?

—  Я тебе уже говорил, что хочу войти в курс твоей жизни.

Очень неохотно она сказала:

—  Ну мало ли что… делаю, например, визиты.

—  Кому?

—  Когда как: бывает, надо пойти на какой-нибудь прием или коктейль, а кроме того, у меня есть подруги.

—  И много у тебя подруг?

—  Почти со всеми, с кем я дружила в пансионе, я и сейчас дружу, — сказала мать с неожиданно задумчивым видом. — Не знаю почему, но после пансиона у меня не появилось ни одной новой подруги.

—  И что вы делаете?

—  А что ты хочешь, чтобы мы делали? Что обычно делают дамы, собравшись вместе? Болтаем, пьем чай или мартини, играем.

—  Во что играете?

—  Какой ты надоедливый! Ну в бридж, или в канасту, или в покер. Иногда устраиваем соревнования по бриджу или канасте.

—  Ада, помню, благотворительные состязания.

—  В последний раз мы устраивали их в пользу поте­рявших зрение на войне.

—  На войне? В каком-то смысле мы все потеряли зре­ние на войне, ты не находишь?

— Что-то я тебя не поняла. Но если это шутка, то, по– моему, весьма сомнительная.

—   Ну, не важно. А к портнихам ты ходишь?

—  Раз уж я не хожу голая, значит, у меня должна быть портниха. Кстати, хорошо, что ты напомнил, иначе бы я забыла: завтра показ мод у Фанти.

—  А, Фанти! Все та же Фанти. Неужели она еще жива?

—   Бедняжка, почему она должна умереть? Она не только жива, она прекрасно тебя помнит, помнит, как ребенком ты приходил к ней со мной. Она всегда спра­шивает, что ты делаешь, как твое здоровье, надеется, что, когда ты женишься, ты приведешь к ней свою жену.

—  А вечерами что ты делаешь?

—  Ужинаю, чаще всего одна. Иногда даю обеды чело­век на шесть, на восемь, а после обеда приходят еще и другие. А то хожу в театр или кино, с друзьями, все теми же. Но чаще всего смотрю телевизор.

— А, так ты купила телевизор, я и не знал.

—   Разве я тебе не говорила? Я поставила его в одной из гостиных. Иногда приходят соседи, и мы смотрим вме­сте. А иногда я смотрю одна. Мне нравится телевидение, оно лучше кино: не надо выходить из дому, можно сидеть в удобном кресле и при этом что-то делать. Представь себе, я снова начала вязать после стольких лет. Вяжу сей­час свитер.

—  А после телевизора что ты делаешь?

—  А что можно делать в это время?

—  Ну к примеру, читать.

— Да, верно, я и читаю, чтобы уснуть. Сейчас, напри­мер, читаю интересный роман.

—  А кто автор?

—   Не помню, роман американский. Из жизни ма­ленького провинциального городка.

—   Как называется? — Увидев неуверенность на ее лице, я поспешно добавил: — Я забыл, что ты никогда в жизни не могла запомнить ни автора, ни названия книги, которую читаешь. Правда?

Мой тон, когда я это говорил, был почти ласковым, а кроме того, ей должен был доставить удовольствие тот факт, что я хоть что-то о ней помнил. Она смущенно засмеялась:

—   Нет, неправда. Но только некоторые имена очень трудно запомнить. А потом, для меня главное — это убить время. Кто автор, мне все равно.

—  Ты права. А перед сном ты, как и раньше, пьешь настой ромашки?

—  Неужели ты и это помнишь? Да, пью ромашку.

—  Тебе приносят его в спальню? Ставят на тумбочку?

— Да, на тумбочку.

Внезапно я замолчал, почувствовав, что по горло сыт всей этой белибердой. Я подумал, что мог бы говорить с матерью часами, но так ничего и не добиться: и ее жизнь, и она сама были настолько лишены всякого содержания, что в своей нелепости стали совершенно непостижимы­ми. Потом мать сказала:

—  Ну что, допрос окончен? Или тебе еще надо знать, какие мне снятся сны?

—  Я совершенно удовлетворен.

Снова пауза. Потом она неожиданно сказала:

—  Твоя мать очень одинокая женщина, у нее нет ни­кого, кроме тебя, и она счастлива, что ты возвращаешься.

Я понял, как она взволнована, когда услышал, что она говорит о себе в третьем лице. Мне хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но я не сумел. К счастью, Рита в этот момент поднесла мне поднос с какими-то очень изысканными сладостями, и я сделал вид, что восхищен:

—  Какой прекрасный десерт!

—  Это твой любимый.

Я положил порцию себе на тарелку, отметив при этом, что Рита теперь держится от стола на некотором расстоя­нии. Я не понял, делала ли она это для того, чтобы проде­монстрировать мне свое недовольство, или, наоборот, то было своеобразное кокетство, которое только притворя­лось неудовольствием. Мать, которая к сладкому даже не притронулась, не отрываясь, смотрела на меня, покуда я ел. Под конец она сделала Рите какой-то знак, который я не понял. Девушка вышла и через некоторое время по­явилась снова с ведерком, из которого торчала бутылка шампанского.

—  А сейчас мы выпьем бокал шампанского за твое здоровье.

Я увидел, как Рита движением, свидетельствовавшим о большом опыте, вынула из ведерка бутылку, содрала с горлышка серебряную фольгу, извлекла пробку без вся­кого шума и пены. Разлив шампанское по бокалам, она поспешно вышла, словно не желая нарушать своим при­сутствием праздничный ритуал.

И вот я стою с бокалом в руке напротив матери, кото­рая, тоже встав, протягивает мне свой. Не зная, что ска­зать, я произнес традиционное:

—  Еще сотню таких дней.

Мать засмеялась:

—  Но это же я должна сказать. Ты забыл, что это твой праздник, а не мой.

И тут я не выдержал:

—  О нет, праздник сегодня как раз у тебя: я бросил живопись, я возвращаюсь домой, к тебе. Так что — еще сотню таких дней.

И чокнулся с матерью, которая на этот раз сделала вид, что не услышала моего тоста. Потом, уже отпив и поставив бокал на стол, она сказала: