Скуки не было. Первая книга воспоминаний — страница 122 из 131

Перечитывая сейчас этот абзац, я ясно вижу, каким перепугом было продиктовано каждое его слово.

Какая была необходимость так подробно перечислять фамилии, ученые степени и должности врачей? Упоминать, что руководит лечением лично министр здравоохранения и начальник Медсанупра Кремля, да еще подчеркивать, что лечение ведется под наблюдением Центрального Комитета партии и Советского Правительства? (В чем заключалось это «постоянное наблюдение», мы теперь уже хорошо знаем.)

Совершенно очевидно, что когда они сочиняли все это, ими двигал страх. Они смертельно боялись, что в накаленной обстановке тех дней сообщение о внезапной болезни вождя, который еще совсем недавно твердым, уверенным шагом шел к трибуне, может вызвать какие-то эксцессы, массовые беспорядки, еврейские погромы. (А ИМ только этого тогда не хватало.) Вот они и хотели, если у кого-нибудь вдруг возникнет мысль, что тут что-то не так, отвести подозрения от себя.

И тут этот подробный перечень врачей был очень важен. Надо было продемонстрировать, что помимо сидящих в тюрьме врачей-убийц у нас есть и другие, честные врачи. Посадив тех, товарищ Сталин не остался без медицинской помощи.

Все в порядке! — не просто говорило, а орало, криком кричало это сообщение. — Вождь умер (умирает!) собственной смертью. Никто не приблизил искусственно его смерть: просто годы, старость, природа берет свое.

Тем же страхом, тем же инстинктивным стремлением отвести от себя все подозрения было продиктовано и другое, казалось бы, совсем уж бессмысленное вранье, содержащееся в самых первых строках этого «Правительственного сообщения»:

В ночь на 2-е марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве в своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг.

Давно уже ни для кого не секрет, что Сталин умер не в московской своей квартире, а на так называемой «ближней даче», в Кунцеве.

Зачем им понадобилось еще и это вранье?

Смысла в нем было немного. Но ИМ, наверно, казалось, что какой-то смысл в этом был. А в основе — все тот же страх: как бы кто не подумал, что дело нечисто.


Но это все — сегодняшние мои мысли.

А тогда я думал совсем о другом.

Все тогдашние мои ощущения (я еще попытаюсь вспомнить и восстановить их во всех подробностях) были заслонены одной мыслью: вот сейчас на евреев-врачей (а значит, и на меня!) навесят еще и ЭТУ смерть. И уж тогда… Страшно было даже представить себе, что будет тогда.

И тут мой мозг сразу, автоматически отметил, что все фамилии врачей в этом их списке — коренные, русские: не волнуйтесь, мол, жизнь товарища Сталина в надежных руках. Этот список, сплошь состоящий из русских фамилий, плюс фраза о том, что за ходом лечения вождя неусыпно наблюдают Центральный Комитет КПСС и Советское правительство, слегка успокоили меня, довольно ясно дав понять, что — нет, ЭТУ смерть навешивать на врачей-убийц они не собираются.

Вот почему я так легко и радостно проглотил эту их ложь. Вот почему был им за нее даже благодарен.


Тем не менее ужас, охвативший меня при известии, что Сталин умирает (может быть, даже уже мертв), не покидал меня все эти долгие дни.

Кстати, о долгих днях. Сколько их было?

Заглянув в тогдашние газеты, я с изумлением обнаружил, что не так уж много: два или три.

Правительственное сообщение о болезни Сталина появилось в газетах в среду, 4 марта. Тогда же был напечатан и первый медицинский бюллетень.

В четверг, 5-го, на первой полосе «Правда» поместила второй «Бюллетень о состоянии здоровья И.В. Сталина на 2 часа 5-го марта 1953 года». (Тот самый, где упоминалось дыхание Чейн-Стокса.)

А на следующий день, 6-го, газеты вышли уже с траурными рамками и с обращением ЦК, Совмина и Президиума Верховного Совета СССР «Ко всем членам партии, ко всем трудящимся Советского Союза», которое «с чувством великой скорби» известило нас, что «перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя и учителя Коммунистической партии и советского народа — Иосифа Виссарионовича Сталина».

Подготовка, стало быть, продолжалась всего-навсего два дня. А тогда мне казалось, что дней этих — бесконечная вереница и длятся они целую вечность. Потому что каждый час, каждая минута этих бесконечно длящихся дней давила меня этим непрекращающимся ужасом, этой не уходящей, сверлящей мыслью: ЧТО БУДЕТ? ЧТО ТЕПЕРЬ СО ВСЕМИ НАМИ БУДЕТ?


В нашем подъезде — над нами, этажом выше — жила мамина приятельница Раиса Александровна. Приятельницей маминой она стала не сразу: сперва была просто соседкой. Но поскольку из всех наших соседей по подъезду она была единственной «интеллигенткой», они с мамой и стали приятельствовать, а потом даже и подружились.

До войны у Раисы Александровны был муж: добродушный, лысоватый Осип Исаакович. От довоенных моих воспоминаний о нем в моей памяти осталось только смешное слово «Масюточка» — так называл он жену. Это неизменное ласковое обращение к длинной, сухопарой, некрасивой Раисе Александровне с ее ведьмовскими угольно-черными глазами веселило не только меня, но и моих родителей: потому, наверно, оно мне так хорошо и запомнилось.

Вернувшись из эвакуации домой, мы узнали, что Осип Исаакович свою «Масюточку» бросил ради какой-то другой, более молодой и красивой женщины. Это обстоятельство еще более сблизило Раису Александровну с моей мамой: теперь она чуть ли не каждый вечер приходила к нам, чтобы излить душу какими-нибудь новыми откровениями о подлости и коварстве своего «мерзавца».

«Мерзавец», однако, ее не забывал. Навещал. Видимо, считал своим долгом слегка о ней заботиться. А навещая свою бывшую «Масюточку», всякий раз заглядывал и к нам. И неизменно заводил длинные политические разговоры: особенно охотно почему-то со мной.

По моему тогдашнему юношескому максимализму, он казался мне человеком недалеким, а политические его взгляды — предельно отсталыми и даже пошлыми. Рузвельта, например, он называл прекраснодушным болваном, а Трумена — великим президентом.

Главным виновником международной напряженности и нашего разрыва с недавними союзниками он считал не Черчилля, который своей знаменитой Фултонской речью положил начало холодной войне, а — Сталина.

Сталинскую внешнюю политику он именовал не иначе, как «красным империализмом».

Все это мне казалось пошлостью даже не потому, что меня эти его воззрения отвращали своей реакционностью. Мне тогда казалось, что у него по всем этим вопросам нет никакого своего мнения: просто он повторяет то, что услышал по своему трофейному немецкому приемнику от разных «вражеских голосов».

И вот этот Осип Исаакович появился у нас в один из тех — уж не помню сейчас, предтраурных или уже траурных — дней.

Он не испытывал ни малейшей скорби, скорее был даже весел, довольно потирал ручки. А когда я поделился с ним своими страхами, сказал:

— Запишите на бумажке то, что я вам сейчас скажу, а бумажку сложите вчетверо и положите под ножку стола… Через месяц выпустят врачей, а через полгода мы помиримся с Югославией.

Когда ровно месяц спустя первое его предсказание исполнилось, я, конечно, вспомнил об этом нашем разговоре. Но о том, чтобы на этом основании пересмотреть прежнее свое отношение к его «пошлым» политическим взглядам, даже не подумал. Пересмотрел (и насчет Рузвельта, и насчет Трумена) существенно позже.

А в тот момент, когда это — вскоре сбывшееся — предсказание было сделано, просто не придал ему никакого значения: пропустил мимо ушей.

Думаю, что если бы даже я отнесся к этому предсказанию с большим вниманием, успокоения оно мне все равно бы не принесло.

Все мои тогдашние чувства, весь мой страх перед надвигающейся на нас неизвестностью выразились в тогда же родившихся стихах моего друга Эмки:

Его хоронят громко и поспешно

Ораторы, на гроб кося глаза,

Как будто может он из тьмы кромешной

Вернуться, вся забрать и наказать.

Холодный траур, стиль речей — высокий.

Он всех давил и не имел друзей…

Я сам не знаю, злым иль добрым роком

Так много лет он был для наших дней.

И лишь народ, к нему не посторонний,

Что вместе с ним все время трудно жил,

Народ в нем революцию хоронит,

Хоть, может, он того не заслужил.

Моя страна! Неужто бестолково

Ушла, пропала вся твоя борьба?

В тяжелом, мутном взгляде Маленкова

Неужто нынче вся твоя судьба?

Особенно точно выражало то, что я тогда чувствовал, последнее четверостишие.

Отвратная бабья морда Маленкова (соратники звали его «Маланья») внушала мне какой-то гадливый ужас. А ведь именно он был «дофином», который сядет в освободившееся сталинское кресло: в этом ни у кого не было ни малейших сомнений.

7 марта в «Правде» появилась фотография: «Руководители партии и правительства у гроба И.В. Сталина». Ближе всех к гробу — Маленков. За ним — Берия, потом — Ворошилов, Булганин, Каганович, Молотов. А Хрущев и Микоян где-то там на задворках, во втором ряду. В перечне «соратников», стоящих у гроба, порядок, правда, был другой: Хрущев шел перед Булганиным, Кагановичем и Микояном. Но на первом месте — все равно Маленков. А за ним — Берия.

А 10 марта в «Правде» появилась фотография, на которой красовались трое: Сталин, Мао-Цзедун и Маленков. Подпись гласила: «Снимок сделан 14 февраля 1950 года во время подписания Советско-Китайского договора о дружбе, союзе и взаимной помощи».

Сталин — не в мундире генералиссимуса, а в традиционном своем френче 30-х годов, «сталинке» — слева. Мао-Цзедун — в центре. А справа — Маленков, вполоборота, заложив руку за борт кителя.

Тут уж было ясно, что эта фотография вскорости станет чем-то вроде знаменитого фото «Ленин и Сталин в Горках», а Маленков, уже занявший к тому времени оба сталинских поста, вскорости будет объявлен еще и любимым учеником Сталина, самым верным продолжателем его дела и — чем черт не шутит — может быть, даже и новым корифеем науки наук, классиком марксизма-ленинизма.