Победителем, однако, я себя при этом не чувствовал. Понимал, что эта выходка так просто мне с рук не сойдет. Но я даже и не подозревал, какая вокруг этого вскоре заварится каша.
Фразу профессора Леонтьева насчет того, что «Краткий курс» — это тоже первоисточник, я воспринял как проявление скучного профессорского педантства: разве можно было сравнить этот унылый примитивный учебник с такими вершинами философской мысли, как «Коммунистический манифест», «Тезисы о Фейербахе», «Анти-Дюринг» и «Диалектика природы»? Я воспринял эту его реплику примерно так же, как воспринимал рассказы старшекурсников о причудах профессора Поспелова, который неукоснительно требовал, чтобы, отвечая ему, положим, про «Анну Каренину», студент непременно сообщил, в каком году, и в каком журнале, и в каких именно номерах этого журнала печатался знаменитый толстовский роман.
На самом же деле реплика профессора Леонтьева несла в себе совершенно иной, неизмеримо более глубокий — политический смысл.
При выходе в свет «Краткого курса» было объявлено, что книга эта создавалась специальной Комиссией ЦК ВКП(б), то есть неким безымянным авторским коллективом. В этом был определенный смысл. Все предыдущие учебники, написанные разными авторами (Емельяном Ярославским, например, или еще кем-нибудь и подписанные их именами) тем самым раз и навсегда отменялись как субъективные, а значит, ошибочные. А этот новый, безымянный труд, на котором стоит гриф высшего партийного ареопага, является истиной в самой последней инстанции. Последней не в том смысле, что завтра может появиться какой-нибудь новый, дополненный или исправленный вариант. Нет, это была не последняя, а окончательная истина. То есть не подлежащая уже никаким, даже самым мельчайшим, самым микроскопическим уточнениям.
Отсутствие имени автора было возведено таким образом в некий принцип. В этой безымянности книги была едва ли не главная ее сила.
Исключение было сделано только для одной — четвертой — ее главы: «О диалектическом и историческом материализме». О ней сразу стало известно, что написал ее лично товарищ Сталин. И глава эта, естественно, тотчас же была объявлена вершиной марксистской философской мысли.
Но как раз в то самое время, когда я сдавал профессору Леонтьеву свой злополучный зачет, в печати стала мелькать другая формула. Упоминая «Краткий курс», его вдруг стали именовать «гениальным трудом товарища Сталина». То есть «товарищ Сталин» — пока еще не совсем официально, поскольку на обложке и титуле книги вместо имени автора по-прежнему значилась безликая «Комиссия ЦК ВКП(б)», — уже был объявлен автором не только четвертой главы, но и всей книги. А это автоматически означало, что книга эта по своему значению никак не ниже, а может быть даже и выше (поскольку это самое последнее слово марксистской мысли) и «Коммунистического манифеста», и «Диалектики природы», и «Анти-Дюринга», и «Материализма и эмпириокритицизма».
Вот какой глубинный смысл имела брошенная мне профессором Леонтьевым реплика насчет того, что «Краткий курс» — это тоже первоисточник.
Так что каша, — я думаю, после той моей выходки все равно бы заварилась. Но, будучи порядочным балбесом, я в эту, только еще начинавшую завариваться кашу, кое-что еще и добавил. Подлил, так сказать, масла в огонь.
Собственно, был я даже не балбесом, а той самой глупенькой птичкой, о беспечном поведении которой некогда был сложен известный стишок:
Ходит птичка весело
По тропинке бедствий,
Не предвидя от сего
Никаких последствий.
Проваленный зачет надо было — уж не помню, в какой срок, но довольно быстро — пересдать. Понимая, что после моего хамства Леонтьев нарочно будет меня «сыпать», — может быть, даже, проявив особое коварство, захочет посрамить меня и на том плацдарме, где я чувствовал себя вполне уверенно, — я на этот раз решил готовиться серьезно. И вот однажды, в процессе этой подготовки, шел я по институтскому коридору, еле удерживая в руках объемистую стопу толстенных томов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. У подоконника, где толпились обычно наши поэты, читавшие, отчаянно завывая, друг другу самые свежие, только что родившиеся свои шедевры, мое появление встретили веселым смехом. (Вы только поглядите, мол, на этого зубрилу, первого ученика.) Поддавшись этому веселью, я поднял повыше обременяющие меня тома классиков и, сделав вид, будто совсем изнемогаю под их тяжестью, брякнул:
— Вот, понаписали на мою голову, а мне теперь все это учить!
Девичий голос в ответ хихикнул. Кто-то из ребят коротко хохотнул. Я пошел дальше, неся свой груз, и на миг встретил глазами чей-то внимательный несмеющийся взгляд.
Но никакое дурное предчувствие в тот момент не кольнуло меня. И даже в самом страшном сне не приснилось бы мне тогда, как вскоре отольется мне эта моя беспечная дурацкая фраза.
4
Недавно мне позвонил корреспондент «Известий» и попросил ответить на вопрос: «Что вы считаете самой большой авантюрой в вашей творческой карьере?»
Мысленно перебрав самые разнообразные обстоятельства моей долгой жизни в литературе, я в конце концов остановился на таком ответе:
— То, что при советской власти я решил стать литературным критиком.
Когда газета вышла в свет, выяснилось, что я с этим своим ответом оказался в очень интересной и весьма почтенной компании. На тот же вопрос отвечали — блистательная опереточная дива Татьяна Шмыга, знаменитый актер и певец Вахтанг Кикабидзе, главный режиссер Ленкома Марк Захаров, Юлий Ким и, наконец, — «Рашид, авантюрист-профессионал с Даниловского рынка».
Все ответы моих коллег — непрофессиональных авантюристов — были хороши. Но ответ «авантюриста-профессионала» был просто очарователен:
Авантюра, я знаю, — нехорошее слово, не люблю. Хотя, если с другой стороны посмотреть, вся жизнь авантюра, да? А в моем деле какое может быть творчество — из ничего сделать миллион. Дешево купить — дорого продать. Это авантюра?.. Это не авантюра, это торговля, камерсия… Не знаю, какой ишак сказал — деньги не пахнут… Кинзой пахнут, укропом пахнут, реханом… А самый, может, и небольшой, но умный авантюра, когда мой брат Тофик просит за пучок две тысячи, а я рядом — полторы. Берут у меня, хорошо берут! Потом Тофика зелень тихо-тихо перекладываем ко мне, пока все не продадим.
Рашид этим простодушным своим рассказом, конечно, всех нас положил на лопатки. И не потому даже, что любителю никогда не победить профессионала, а по той простой причине, что он не старался ответить остроумно, а рассказал все — как есть. Чистую правду.
Впрочем, друзья, позвонившие мне в тот день, чтобы поздравить меня с тем, что я попал в такую замечательную компанию, мой ответ тоже хвалили. За краткость, которая, как известно, сестра таланта. Ну, и за остроумие тоже.
Между тем я — совсем как Рашид — даже и не думал острить. Я, как и он, сказал чистую правду. То, что в 1946 году я решил стать профессиональным литератором, было даже не авантюрой. Это было чистейшей воды безумием.
Не могу не вспомнить тут прямо относящийся к этой теме рассказ моего друга Шурика Воронеля.
Когда я с ним познакомился (это было в начале 60-х), он произвел на меня впечатление прирожденного ученого-естественника. Он был влюблен в свое призвание физика-экспериментатора, суть которого, как он мне объяснил, состояла в том, чтобы задавать вопросы природе. И этому своему призванию он был верен. Верен настолько, что не только себе, но и коллегам — сотрудникам, ученикам — не позволял ни на миг изменять ему ради других склонностей и увлечений, какими бы почтенными эти склонности и увлечения ни были.
Одному молодому физику, увлекшемуся самиздатом и правозащитной деятельностью, он даже сказал:
— Вы должны решить для себя, кем вы хотите быть: ученым или профессиональным революционером. Два эти рода деятельности несовместимы. Наука требует человека целиком.
Сам он, однако, этому принципу не последовал. В какой-то момент стал «профессиональным революционером» и даже начал издавать подпольный журнал «Евреи в СССР», из которого потом вырос и поныне выходящий в Иерусалиме журнал «22». (Шурик и сейчас его главный редактор.) Позже он написал несколько книг и множество статей на темы философские, исторические и даже литературоведческие.
Но тогда до всего этого было еще далеко. Тогда он был — повторю еще раз — преуспевающим физиком-экспериментатором, перед которым только-только открылись весьма заманчивые научные перспективы: он был приглашен тогда на какую-то очень интересную и престижную работу в Дубну и не на шутку этой работой был увлечен. И тем не менее, уже тогда мне показалось, что в физике ему как-то тесно. В разговорах наших — а разговаривали мы часами и, если бы это было возможно, вели бы наши бесконечные разговоры сутками, не прерываясь даже для ночного сна, — доминировали темы сугубо гуманитарного свойства.
Это было так для меня удивительно, что однажды, не удержавшись, я сказал ему:
— Признайтесь, ведь по главным, самым тайным своим душевным склонностям вы совсем не естественник! Типичный гуманитарий: историк, философ. И как это только вас угораздило стать физиком?
Вопрос, разумеется, был риторический. И я ожидал, что Шурик в ответ только улыбнется своей милой застенчивой улыбкой. Риторический вопрос ведь потому и называется риторическим, что не требует ответа.
Но Шурик на этот мой риторический вопрос ответил. В ответ на него он рассказал мне такую историю.
В девятом классе, сколотив группу единомышленников, он стал выпускать с ними рукописный журнал. Журнал был скорее литературный, но отчасти и политический. Хотя — какая там могла быть у них политика! Ну, писали, что комсомол стал организацией не столько идейной, сколько формальной. Что нужна какая-то другая молодежная организация, в которую принимались бы только ребята, по-настоящему одушевленные великой идеей переустройства мира. Настоящие, пламенные революционеры… И хотя все эти идеи в основе своей вполне укладывались в официальную идеологию, — во всяком случае, никак ей не противостояли, напротив, хотели ее оживить, влить в ее омертвелую плоть толику молодой, свежей крови, — деятельностью молодых романтиков заинтересовались в «Министерстве Любви». И всех их, разумеется, забрали.