Скуки не было. Первая книга воспоминаний — страница 57 из 131

В Москву прибыл на гастроли знаменитый американский джаз Бенни Гудмана. В столице возник по этому поводу нездоровый ажиотаж. Ответственные работники КГБ, получив об этом соответствующие сигналы, поняли, что дело пахнет крупной провокацией. (В переводе на нормальный человеческий язык это означало, что на концертах упомянутого джаза некоторые не в меру впечатлительные зрители будут слишком уж бурно аплодировать, демонстрируя тем самым иностранцам свое некритическое, а может быть, даже и восторженное отношение к американскому образу жизни.) Обсудив создавшуюся непростую ситуацию (не отменять же уже объявленнные гастроли!), наши славные чекисты разработали такой хитроумный план. В городские кассы — решили они — поступит лишь малая часть билетов. Основная же их часть будет распространяться по учреждениям и предприятиям среди особо проверенных товарищей — коммунистов и комсомольцев.

Замечательный план этот был приведен в исполнение. Проверенные коммунисты и комсомольцы сидели на концертах Бенни Гудмана с каменными лицами. Вражеская провокация была сорвана.

Рассказав еще несколько таких же историй, тщедушный уступил площадку упитанному.

Тот, показалось мне, был совсем уж неотесанный. Родной речью владел туго.

Он объявил, что тоже будет говорить об идеологических диверсиях, и я уже мысленно хихикал, предвкушая, как буду пересказывать друзьям их идиотские истории. Но скоро мне стало не до смеха.

Упитанный повел речь о том, что отдельные идеологические диверсанты проникли и в писательскую среду. Эту тему он мусолил довольно долго, как-то блудливо подмигивая и время от времени довольно прямо давая понять, что сказанное им относится и к кое-кому из сидящих в этом зале.

Мне даже показалось, что несколько раз при этом он взглянул на меня.

Под этими его взглядами я ежился, хотя никаких идеологических диверсий вроде бы не совершал. Но ведь и устроители концерта Бенни Гудмана тоже не совершали никаких идеологических диверсий. И не зря же, в конце концов, на эту закрытую (билет без права передачи!) встречу вместе с Михалковым, Ардаматским и Аркадием Васильевым они позвали меня и нескольких других, как это тогда называлось, «подписантов».

Я сидел как на иголках, ожидая, что вот-вот на весь зал прозвучит моя фамилия. Но до меня и других грешников дело не дошло. Сообщая об идеологических диверсиях отдельных идейно незрелых писателей, оратор никаких фамилий называть не стал, так и ограничился всеми этими многозначительными подмигиваниями и намеками.

Поиграв еще немного со специально приглашенными для этой игры мышами, два вальяжных кота, очень собою довольные, покинули зал заседания. А мышь (я имею в виду себя), облегченно вздохнув (слава тебе, Господи, пронесло!), поехала на метро домой, радуясь, что отделалась легким испугом.


Из своего — сравнительно не такого уж большого — опыта общения с сотрудниками нашего «Министерства Любви» я вынес впечатление, что им очень нравилось ощущать себя кошками, а всех своих подопечных — мышами. Во всяком случае, они не упускали ни малейшей возможности подержать какую-нибудь несчастную мышь в зубах и слегка поиграть с нею, даже когда в этом не было не только ни малейшей государственной надобности, но и вообще никакого смысла.

Однажды (это было в те же «застойные» семидесятые) сидели мы у меня дома с тогдашним моим дружком и соавтором Стасиком Рассадиным и сочиняли очередную радиопьесу для постоянного нашего цикла «В стране литературных героев». Работали мы тогда легко и весело, поочередно садясь за машинку, переругиваясь и радостно смеясь какой-нибудь особенно, как нам казалось, удачной реплике.

Жена старалась нам не мешать, но отчаянно мешал мой фокстерьер Булька: он царапался в дверь моего кабинета, уморительно вставая, на задние лапы и жалобно глядя на нас сквозь стекло. Иногда даже нетерпеливо взлаивал. Он был прав: его давно уже пора было выгуливать, а я, увлеченный творческим процессом, совсем про это забыл.

— Стасик, посиди немного за машинкой, — сказал я соавтору. — Он все равно не даст нам работать, пока я его не выведу.

Через двадцать минут, вернувшись с Булькой домой, я наклонился, чтобы снять с него поводок. И тут дверь моего кабинета слегка приотворилась, и оттуда высунулась физиономия моего соавтора. По выражению его лица я сразу понял, что за время недолгого моего отсутствия что-то произошло. И что-то, судя по всему, очень нехорошее.

Предчувствие меня не обмануло. Таинственно поманив меня пальцем, Стасик шепнул:

— Тебя тут ждет небольшой стресс…

Сердце у меня упало.

Это было в то самое время, когда жена моя требовала, чтобы мы забрали сына из школы и отдали его на шинный завод. Из школы мы его, как я уже рассказывал, так и не забрали и на шинный завод не отдали. И он с каждым днем все больше и больше отбивался от рук. Учебу совсем забросил, жил в свое удовольствие, возвращался домой после какого-нибудь очередного дружеского сабантуя иногда далеко за полночь.

Я относился к этому более или менее снисходительно, полагая, что рано или поздно он перебесится, и процесс его взросления войдет в нормальные берега. Но жена просто сходила с ума. Она вела с ним непрерывную холодную войну, то и дело переходящую в горячую.

Горячая форма военных действий заключалась в том, что она выгоняла его из дому. Он покорно это сносил и уходил ночевать к бабушке, которая всегда готова была предоставить ему политическое убежище. Проходило два, три, иногда четыре дня. Возвращаться домой он не собирался: жизнь у бабушки, которую, в отличие от свирепой матери, он ничуть не боялся и которой помыкал как хотел, устраивала его гораздо больше, чем жизнь дома. Но такая чрезвычайная ситуация никак не устраивала мою жену. Она взывала ко мне — в довольно стандартной, я бы даже сказал, тривиальной форме («Разве ты отец? Настоящий отец этого бы не допустил!»). И в конце концов, не выдержав, я начинал очередной тур челночной дипломатии по методу Генри Киссинджера и старался, не слишком поступаясь высшими педагогическими принципами и не растеряв окончательно свой родительский авторитет, все-таки уговорить нашего смутьяна вернуться в лоно семьи.

Сто раз я клялся жене, что если она еще хоть раз посмеет выгнать мальчика из дому, на мои дипломатические таланты пусть больше не рассчитывает. И сто раз нарушал эту клятву. А однажды — эту ночь я до сих пор вспоминаю с ужасом, — когда очередное изгнание все-таки состоялось, теща (бабушка моего отпрыска), тоже не разделявшая педагогических принципов моей жены, не позвонила с обычным успокоительным сообщением, что изгнанник находится у нее. Жена попробовала было устроить мне сцену под лозунгом «Разве ты отец!», но я ушел от ответственности, заявив, что не я, а она создала в очередной раз эту тупиковую ситуацию. И лег спать.

Некоторое время сквозь сон до меня еще доносились возгласы жены: «Но где же он? Если бы он был у мамы, она обязательно бы мне позвонила!» Я, проваливаясь в сон, бормотал в ответ: «Большой парень… Подумаешь, переночует одну ночь на вокзале… Ничего с ним не случится…»

Не знаю, надолго ли мне удалось задремать: мне показалось, что совсем ненадолго. Жена разбудила меня и сделала это весьма энергично.

— Что случилось? — очнулся я от сна, почувствовав, что меня трясут со страшной силой.

— Ты разе не слышишь? — трагическим шепотом проговорила жена. — Воет собака!

— Ну и что? — не понял я.

Она стала бегать по квартире, ломая руки и повторяя:

— Воет собака! А он спрашивает: «Ну и что?» И это — отец!.. Боже мой!.. Я сама отправила своего ребенка на смерть!.. Вот… Опять… Воет!.. А этот — спит как ни в чем не бывало!..

Короче говоря, в ту ночь заснуть мне больше уже не удалось. Я то отпаивал жену валерьянкой, то высказывал разные — более или менее правдоподобные — предположения насчет того, куда мог отправиться ночевать наш «ребенок». Наиболее вероятным мне представлялся традиционный вариант: сын, как всегда, ночует у бабушки. Просто старуха — как и я — озверела от педагогических эскапад своей бешеной дочери и решила ее слегка проучить: нарочно не позвонила.

Наутро выяснилось, что все именно так и было.

Я провел с женой длинную педагогическую беседу, и она поклялась мне, что никогда больше не будет выгонять сына из дому. Но это была, как выразился Атос про д’Артаньяна, — клятва игрока. Я не сомневался, что тот ночной кошмар может повториться в любой день и час.

Вот поэтому-то, когда Стасик таинственно шепнул мне: «Тебя тут ждет небольшой стресс…» — сердце мое упало.

— Что?! — в ужасе выкрикнул я. — Ну?.. Говори!..

— Тебе звонили из КГБ, — прошептал Стасик.

— Ф-фу!

У меня просто камень с души свалился. По сравнению с ужасной мыслью, что жена не сдержала своей страшной клятвы и снова — в очередной раз — выгнала сына из дому, весть о звонке из КГБ показалась мне просто манной небесной.

И тут зазвонил телефон.

Вежливый, вкрадчивый голос произнес.

— Бенедикт Михайлович? Здравствуйте… Ваша жена вам уже сказала?

— Нет, а что? — невинно осведомился я.

— С вами говорят из Комитета государственной безопасности.

— Я вас слушаю, — спокойно сказал я, наслаждаясь своим спокойствием. Особенное наслаждение доставляло мне сознание, что это мое спокойствие было ничуть не показным: еще не прошла радостная эйфория, охватившая меня при известии, что никакого конфликта жены с сыном, которого я боялся пуще смерти, не произошло. Чувство, испытываемое мною в ту минуту, лучше всего можно передать словами одной бог весть откуда залетевшей в мою башку белорусской песни:

Ну як же ж мне не петь,

Як же ж не гудзеть,

Як у моей хате

Порядок идзеть.

Звонивший моей реакцией был явно разочарован. Он, конечно, не сомневался, что жена немедленно сообщит мне о грозном звонке и у меня сразу поджилки затрясутся от страха. Известие, что его звонок не произвел должного впечатления, несколько его обескуражило. Но не настолько, чтобы изменить традициям своего учреждения и хоть немного сбавить тон. Он еще раз — уже более внушительно — повторил магическую формулу («С вами говорят из Комитета государственной безопасности») и сообщил, что у них ко мне есть дело. «Необходимо выяснить один вопросик… Нет, это не телефонный разговор. Придете — узнаете… В Лефортово, следственный изолятор КГБ».