Скуки не было. Первая книга воспоминаний — страница 68 из 131

И только советской расы люди…

Этих строк погибшего на войне Михаила Кульчицкого я тогда не знал. Но «по чувству» (тому, о котором говорил Фейхтвангер) был человеком именно вот этой — советской расы.

Но Кульчицкий эти стихи написал где-то в середине тридцатых. А сейчас на дворе стоял уже сорок седьмой: другая эпоха.

Это было, правда, только начало новой эпохи, самый ранний ее рассвет. Но и тогда уже, я думаю, никого бы не удивила реплика одного крупного партийного чиновника, сказанная в иное, более позднее время. Давая указания главным редакторам газет и журналов, он пожелал им, чтобы на страницах их изданий было «поменьше Кульчицких и побольше Гудзенок». Он, болван, не знал, что Семен Гудзенко был евреем, а Михаил Кульчицкий — столбовым дворянином.

2

В 49-м году я потерял паспорт. Эта беда была, как сказано у дедушки Крылова, не так большой руки. Получить новый тогда было нетрудно: надо было взять в домоуправлении выписку из домовой книги, отнести ее в милицию, уплатить штраф (сотню, которая позже, в хрущевские времена, стала десяткой) — вот и вся недолга.

Девушка-паспортистка выписку из домовой книги выдала мне без всяких проволочек. Я быстро проглядел ее и в графе «отчество» прочел — не «Михайлович» (отца моего звали Михаил Владимирович), а — «Моисеевич». В графе же «национальность» — в том знаменитом пятом пункте — стояло: «русский».

— Тут две ошибки, — сказал я. — Во-первых, я не Моисеевич, а Михайлович. А во-вторых, не русский, а — еврей.

Девчонка, ни слова не говоря, взяла ручку и исправила. (А может, даже, и всю выписку переписала заново, сейчас уже не помню.) Так я и остался евреем. Но зато стал Михайловичем.

В более поздние (хрущевские, брежневские) времена изменить в паспорте национальность было бы, наверно, сложнее. Но тогда, хоть времена были и покруче, в этих паспортных делах сохранялись еще такие вот патриархальные обычаи. Не скажи я девчонке-паспортистке, что она ошиблась, что в документах моих должно значиться «еврей», а не «русский», получил бы я новенький паспорт с кристально чистым «пятым пунктом», и многие сложности, поджидавшие меня на дальнейшем моем жизненном пути, сразу бы отпали, исчезли, растворились в воздухе.

Но такая мысль у меня даже и не возникла. А вот мысль покончить раз и навсегда с некрасивым — и каким-то чужим, не моим — отчеством Моисеевич, доставшимся мне от каких-то старых — наверно, еще дореволюционных — документов отца, не только возникла, но я тут же этой внезапно открывшейся возможностью воспользовался.

Тогда я этим вопросом не задавался, а сейчас вот задумался: а почему, собственно, мне так не хотелось быть Моисеевичем?

Помнится, я объяснял это тем, что надо было покончить наконец с этой вечной еврейской путаницей: в одном документе одно отчество, в другом — другое. (В комсомольском билете — и в старом, и в только что, после восстановления, выданном мне новеньком — я был Михайлович).

Но это, конечно, была отговорка. Не пришло же мне в голову, что можно поступить ровно наоборот: «Михайловича» исправить на «Моисеевича». А не пришло мне это в голову потому, что отчество Моисеевич мне активно не нравилось. Оно раздражало меня. Раздражало, как мне тогда казалось, чисто эстетически.

Ну и наконец самое простое, самое естественное объяснение.

С какой стати мне называться Моисеевичем, если моего отца зовут Михаил Владимирович?

Правда, наша соседка по коммуналке Татьяна Тимофеевна в истинность этого его имени-отчества не верила. Она не верила даже в подлинность отцовской фамилии. Довольно изобретательно выдумала и уверенно повторяла, что на самом деле он не Сарнов, а — Сарнэ. Начисто не верила и в то, что маму мою зовут Мария Филипповна. Обращаясь к ней или к отцу, недовольно ворчала себе под нос: «Цапают наши имена!»

В некотором смысле она была, конечно, права. Потому что мама, как я уже, кажется, упоминал, в паспорте именовалась не Марией Филипповной, а Мариам (или Мириам) Фильевной, а отец — Моисеем Вульфовичем. Но то были рудименты каких-то старых, дореволюционных полицейских документов. А на самом деле отец мой был Михаилом Владимировичем, а мать Марией Филипповной с незапамятных времен. Мать еще девочкой, в родительской семье (не говоря уже о гимназии) называлась Мусей, Марусей, а отца чуть ли не с младенчества звали Мишей. Это было довольно распространено не только в совсем уже обрусевших еврейских семьях. Вот, например, Солженицын убийцу Столыпина Дмитрия Богрова постоянно — и с видимым удовольствием — называет «Мордко». (Под этим паспортным именем он фигурировал в полицейских протоколах.) В семье же будущего убийцу с ранних детских лет звали Митей.

Василий Семенович Гроссман не только в паспорте, но даже в старых писательских справочниках именовался Иосифом Соломоновичем. И я однажды написал в какой-то своей статье, что «Василий Гроссман» — это псевдоним и что псевдонимом этим писатель хотел особо подчеркнуть, что он — русский писатель. На самом же деле, как рассказал мне потом ближайший друг Василия Семеновича Семен Израилевич Липкин, дело обстояло несколько иначе. Родители окликали мальчика подлинным, еврейским его именем: Йося. А няньке послышалось — Вася. Так и стала она его звать. И так — с ее легкой руки — он и для родителей, и для всех домашних стал Васей.

Ну а что касается моего отца, то он, как прожил всю свою жизнь, так и умер Михаилом Владимировичем. И на гранитной стеле, установленной над его могилой на еврейской части Востряковского кладбища, где он похоронен, так и значится: «Сарнов Михаил Владимирович».

Так что не было у меня никаких резонов оставаться Моисеевичем. И Михайловичем я стал, выходит, совсем не потому, что хотел утаить свою причастность к еврейской нации. Тем более, что тут же — пятым пунктом — эту свою причастность не то чтобы обнаружил, но даже подчеркнул.

Так-то оно так. И все-таки этим отчеством я тоже «отъевреивался». Не отрекался от своей национальной принадлежности, но — как бы дистанцировался от нее. Давал понять, что я — не чета тем, местечковым или каким-нибудь там Бердичевским, Соломоновичам, Исааковичам и Абрамовичам…

Про Евгения Долматовского ходил слух (не знаю, правда ли это), что он — один из двух-трех смельчаков — отказался подписать письмо в редакцию «Правды» знаменитых евреев, которое, по замыслу затевавших эту акцию партийных функционеров, должно было как бы санкционировать высылку еврейского народа, оказавшегося в плену сионистской заразы, в места отдаленные.

Свой отказ Долматовский якобы мотивировал тем, что он не еврей, никакого отношения к евреям не имеет и поэтому в списке еврейских знаменитостей, среди всех этих Рейзенов, Гельфандов и Эренбургов, ему не место.

Довод поэта показался резонным, и от него отстали.

А за несколько лет до того (в 49-м) Семен Израилевич Липкин имел с Евгением Ароновичем любопытный разговор как раз на эту тему. Тот был в мраке по поводу бушевавшей антикосмополитской кампании. Он не то чтобы осуждал ее. Просто опасался, что молния ненароком может ударить и в него: ведь у него такое жуткое отчество — Аронович.

Семен Израилевич — человек лукавый, но замечательно умеющий прятать свое лукавство под личиной наивности. Он в совершенстве владеет умением самые причудливые мысли и соображения высказывать таким тоном, что даже очень проницательный собеседник не всегда может усечь, что скрывается за той или иной его репликой: простодушие или утонченная ирония?

Вот и в тот раз, в ответ на жалобы Долматовского, Семен Израилевич невозмутимо заметил, что отчество Аронович ровным счетом ничего не значит.

— Вот, например, Баратынского, — дал он тут же историческую справку, — звали Евгений Абрамович. А Мартынов — убийца Лермонтова — так тот и вовсе был Соломонович. Оба, заметь, отнюдь не евреи, а чистопородные русаки. И даже дворяне.

— Да? — оживился Евгений Аронович.

Это сообщение Липкина явилось для него совершеннейшей новостью: в Литературном институте, где он учился, им, видимо, таких деталей не сообщали.

Как бы то ни было, после этого разговора он сильно приободрился, и не исключено, что именно информация, полученная в тот день от всезнающего Семена Израилевича, помогла ему окончательно утвердиться в мысли, что он вовсе не еврей и никакого отношения к еврейской нации не имеет.

Несколько иной разговор — в то же время и на ту же самую тему — произошел у Семена Израилевича Липкина с Борисом Леонидовичем Пастернаком.

Как и с Долматовским, он столкнулся с ним случайно на улице и сразу заговорил о том, что камнем лежало тогда у него на душе: о разнузданной антисемитской кампании, развязанной статьей «Правды» о критиках-антипатриотах.

Пастернак в ответ на какую-то не слишком даже резкую реплику Липкина (что-нибудь вроде: «Ну, как вам все это нравится, Борис Леонидович? Думали ли мы, что доживем до такого?») выдал самую настоящую истерику. Он чуть ли не криком кричал:

— А почему, собственно, вы меня об этом спрашиваете? Какое я имею к этому отношение?

И довольно смутно, как это было ему свойственно и в других, куда более спокойных ситуациях, но все-таки достаточно внятно выразил примерно ту же мысль, что и Долматовский. То есть — что он по внутреннему своему самоощущению вовсе не еврей, никакого отношения к еврейству не имеет и не желает, чтобы его припутывали ко всем этим превратностям сугубо еврейской судьбы.

Выслушав этот рассказ Семена Израилевича, я, по правде говоря, слегка усомнился в его достоверности. Не то чтобы я решил, что Семен Израилевич все это выдумал. Но, как всякий хороший рассказчик (а рассказчик он замечательный), не удержался, думал я, от соблазна слегка расцветить имевший место факт, придать ему чуть более яркую художественную форму.

Уж очень мелко выглядел в этой сцене Борис Леонидович. А ведь он — как к нему ни относись — человек во всяком случае не мелкий.

Позже, однако, я убедился, что эту историю Семен Израилевич не только не придумал, но, пожалуй, даже и не обогатил, а изложил имевший место факт с фотографической точностью.