Мотина фыркнула, вскинула подбородок, и ее сердитый взгляд остановился на Князеве:
— И про тебя, Князев, тоже расскажу!
— Ах ты… писссдюка! — злобно вытянув вперед нижнюю губу зашипел Князев. — Только попробуй! — и тут же громко объявил:
— Кто хочет фотографироваться — поднимай руки!
Все завопили еще громче прежнего и повскакали из-за столов.
— Меня первого! Я — с пистолетом! — голосил Максим Румянцев.
— А ну, тихо! — раздался вдруг низкий голос. Он рассёк покрывало тонких голосов, визгов, криков и, ударившись о разрисованные стены, обрушился нам на головы.
Мы обернулись как по команде и увидели, что наша воспитательница Лариса Пална стоит в дверях и качает головой, закусив нижнюю губу. Все кинулись по своим местам и затихли.
— Глазам не верю, — негромко произнесла она в наступившей тишине с ледяным спокойствием.
Мы понимали, что это спокойствие не предвещает ничего хорошего.
Что было потом — лучше и не вспоминать. Даже сейчас, когда я оживляю в памяти эти события, этих людей, которые, вероятно, уже покинули наш мир, этот детский сад, мне как-то не по себе. Мурашки разбегаются по спине. Приходится прерваться и перекурить, чтобы собраться с силами и побороть вернувшийся детский страх и чувство вины, сменившее тогда вспыхнувшее ненадолго ощущение приближения чуда.
Помню, как фотоаппарат и пистолет были конфискованы и торжественно предъявлены пришедшей на шум директрисе, Нелли Палне, пожилой грузной даме с тяжелым прямоугольным лицом. Она вскрикнула будто от боли и сделала страшные глаза. Нам всем тоже сделалось страшно. Кто-то даже разревелся. Мы сидели на своих местах, боясь пошевельнуться. Нам было велено сидеть, а Максиму Румянцеву и Игорьку Князеву — встать у стены. Игорек стоял весь красный, потный и сжимал губы. Было видно, что он изо всех сил старается не заплакать. Румянцев равнодушно смотрел в окно и иногда принимался ковыряться в носу.
Нелли Пална тем временем вбивала в наши головы крепкие как гвозди мемориальные слова о том, что Ленинград пережил блокаду, что сама она и ее мать в сорок первом жили всего на сто граммов хлеба в день. И что у настоящих ленинградцев к хлебу должно быть уважение. А тот, кто хлеб выбрасывает, кто балуется с ним, — тот враг Ленинграда и настоящий фашист!
Сейчас, когда у города отобрали его блокадное имя, когда ржаной хлеб превратился в съедобную, всегда свежую сладкую резину, я равнодушно прохожу мимо хлебных полок в супермаркете и с гораздо большим интересом разглядываю этикетки вин и коньяков. А тогда мне нравилось подолгу задерживаться возле хлебного отдела и наблюдать, как добродушный усатый дядя в синем фартуке, сыто жмурясь, забирает пустой лоток, а на его место ставит новый, где ровными рядами лежат свежие батоны. Мне нравилось смотреть, как мама и другие покупатели выбирают хлеб.
На лотках лежали длинные двузубые вилки, привязанные к металлическим рейкам ворсистыми веревками. Вилками можно было потрогать хлеб, помять его, проверить, свежий он или черствый. Я видел, как все подходили к лотку, меняя возле каждого вилку, и мяли вилками хлеб. Я тоже брал вилку и, подражая взрослым рядом со мной, легонько нажимал на понравившийся мне батон.
Усатый дядька обычно стоял за лотками, привалившись к стенке, и изредка поглядывал в сторону покупателей. Я ему всегда завидовал. Думал, вот вырасту — обязательно пойду работать в наш гастроном, хлеб продавать. Лучше, конечно, мороженое, но кто ж меня возьмет? Лучше и не мечтать.
Помню однажды, когда мы с мамой очередной раз пришли в гастроном, этот хлебный дядька вдруг встрепенулся и резко крикнул старухе в зеленом пальто с драным воротником:
— Чего ты все мнешь и мнешь?! Весь хлеб тут перемяла и перетыкала! Выбирай уже и иди отсюда! Тебя вот так начнут мять и тыкать…
— Пойдем, Андрюша, — потянула меня за рукав мама.
— Да я, милый, уж не откажусь! — радостно откликнулась бабка. Она повернула к нам лицо, покрытое морщинами, родинками, коричневыми пятнами и хитро подмигнула моей маме:
— В мои-то годы? А! Чтоб меня помяли да потыкали..
— Андрей, пойдем, — и мама, взяв меня за руку, решительно потянула к кассам.
Немного об истории (фрагмент, который желательно пропустить)
Мне с детства говорили, все, кроме моих собственных родителей, воспитатели в детском саду, учителя в школе, дикторы в телевизоре, певцы в радиоприемниках — впиши себя в историю страны. А как это сделать не объясняли. Когда мне было пять лет, я, в очередной раз вернувшись из детского сада, спросил у папы:
— А как себя вписать в историю страны?
— Хватит всякую дурь повторять! — папа так разозлился, что изо всех сил хлопнул газетой, которую он зачем-то свернул, по столу. — Сначала писать и читать научись, башколов.
С годами я научился и читать, и даже писать. Когда в школе у меня появился предмет «История», папа требовал, чтобы я получал по этому предмету только пятерки, что никаких там четверок он не потерпит. И я старательно читал и перечитывал учебники по истории, причем не только советские школьные (эти, говорил папа, для дебилов), а еще и дедушкины, дореволюционные, по которым он занимался в Тенишевском училище. Одновременно меня засадили за исторические романы. А много позже я вместе со всеми стал испытывать угрызения совести и откликаться на призыв жить-не-по-лжи. Теперь все это позади. Я твердо знаю, что не надо мусолить учебники, проверять свою совесть, мерить жизнь по усердию и лености царей, их министров и их любовниц, проливать соленые слезы раскаяния, завязывать и развязывать нити большой истории. Долг писателя — совершенствуясь в славном искусстве лжи, учиться говорить только правду. Жизнь — непрерывная череда обманных метаморфоз, непрекращающегося движения одновременно во все стороны, а не мешок, набитый соломой закономерностей. Ее, жизнь, надлежит заново возделывать, выдумывать, творить. Сложение — вычитание событий, математические умствования так же уместны, как гимнастка Алена в нижней палате российского парламента.
Куда пропала великая империя?
Кто виноват в этой катастрофе?
Злые силы или мы сами?
Мы сами.
Мы сами и злые силы.
Когда случится слом?
Куда подевалось все то, что было?
Куда исчезли расстегайчики, севрюжина, интеллигентные русские лица, мужики при господах, господа при мужиках, земства, бороды, великие политики и хрустящая капустка?
Куда? Куда? Куда?
Неизвестно…
Остается только кудахтать, бормотать под нос да стучать стариковскими костяными пальцами по клавишам, осваивая очередную модель американской пишущей машинки.
По-че-му?
Тук-тук-тук!
По-че-му за-ко-ны пи-шет гим-наст-ка А-ле-на?
Тут много версий, и все подходят.
Ну, начнем с того, что гимнастка Алёна в принципе молодчина. Этого уже хватит, но я все ж таки продолжу. Алена подает хороший пример нашей молодежи. Молодежь курит, пьет, принимает, не побоюсь этого слова, наркотики, ведет нездоровый образ жизни и в результате болеет. А гимнастка Алена ничего такого не делает. Не пьет, не курит, не принимает, не нарушает. А совсем, совсем наоборот, ведет здоровый образ жизни.
Пример гимнастки Алены говорит нам о том, что ежели будешь пить, курить, не заниматься спортом, то ничего путного из тебя не выйдет. Так и останешься неудачником. А если, наоборот, как Алена — начнешь с самого детства усердно бегать, подпрыгивать, пинать мяч или толкать ядро, то многого добьешься. Тебе дадут медаль и посадят огромной страной управлять. Теперь осталось главное — всего ничего — хорошо себя вести, делать, что говорят, сидеть тихо и не хихикать как набитая дура.
Хотя, может быть, пример гимнастки Алены, ставшей российским законодателем, говорит нам о другом? Может, гимнастка Алина, простите Алена, это проверка? Проверка нашего терпения? Вроде того коня, которого Калигула с собой спать укладывал, а потом посадил среди сенаторов законы утверждать. Может, это испытание абсурдом? Проглотят или нет? А вдруг — проглотят? Тогда можно и пуделя в парламент посадить, и таксу. Римские граждане, кстати, не проглотили. И зря. Если бы проглотили, их дурацкая история закончилась бы лет на двести раньше. А наша — раньше бы началась и уже сейчас подходила бы к своему завершению.
Нет, Калигула явно перестарался, щекоча абсурдом задницы своих сенаторов. За что и поплатился. Какая, в конце концов, разница, почему гимнастка Алена не занимается, чем ей положено, не выдает полотенца и ключи от шкафчиков, а сидит в парламенте и пишет законы? Может, оно и неправильно, но зато так смешнее, художественнее. Эти люди встряхнут нашу жизнь, перепишут историю, облачат ее в какие-нибудь новые слова, отменив старые всем уже надоевшие.
Скунскамера
В дремлющем притихшем Петербурге никогда ничего не меняется. Над головой всегда одни и те же мохнатые тучи и низкое небо. Даже уплотнительная застройка нового тысячелетия не внесла особого оживления. Вот почему нам как воздух нужны новые слова, новые обозначения знакомых вещей. Это понимают в Петербурге все, особенно местные поэты-верлибристы. Без новых слов культура Северной столицы зачахнет и околеет.
Моего приятеля художника Андрея Сикорского как-то раз на Васильевском остановил молодой человек в джинсовой куртке с довольно интеллигентным лицом, которое выражало крайнюю озабоченность.
— Вы не подскажете, где тут у вас эта… камера скунсов?
— Какая камера? — удивился Сикорский.
— Да этих, блин, скунсов. Хожу тут уже полчаса… всех спрашиваю… никто не знает. Мне дружбан… я к нему в гости приехал… сказал: сходи, типа прикольно. Только адрес не назвал… Сказал на Васильевском, поезжай, говорит — там покажут.
— Я не знаю, — растерялся Сикорский. — Даже никогда не слышал про такую.
— Ну елки-зеленые, — расстроился парень. — Ну, там скунсов показывают.
— Скунсов?
— Ну да, скунсов, типа уродов всяких… в банках.
— Так, может, это… Кунсткамера?!