— В другой раз. Этот же вопрос. И заодно «Евгения Онегина» расскажете.
Молодой человек пожал плечами, поднялся, сунул зачетку в сумку и, попрощавшись, вышел. Из-за двери мы тут же услышали его голос:
— Не знаю… Сказал, в другой раз… И главное — я ведь все читал. И всадника и сказки этого… Белкина.
— «Ужо тебе» — это ладно, — произнес после некоторого молчания Степанов. — Он мне только что «Полтаву» процитировал. — Степанов достал из кармана сигареты. — Слушай! «Швед — русский, колет, рубит, ржет!»
— Режет, — поправил я.
— Это у тебя «режет», — сердито сказал Степанов и повторил: — Режет. А у него — ржет! Понимаешь? Колет и при этом ржет!
Степанов щелкнул зажигалкой и зло закурил.
— Слушай, Степанов, у тебя сигаретки не будет?
— Ох, извини, Андрюша. Я тут с ними со всеми вконец с ума сойду. — Он протянул мне пачку.
— Не расстраивайся, просто уже выросло другое поколение. Компьютеры, телевизор. И интересы у них уже другие.
— Другие, — Степанов посмотрел на меня исподлобья и невесело хмыкнул. Потом затянулся сигаретой. Я тоже закурил. Мы молча уселись друг напротив друга за стол, где у них обычно на кафедре курят и пьют чай.
— Вчера вот тоже приходила, — вдруг вспомнил Степанов. — Пересдавать. Кстати, с вашего вроде отделения. Овца златокудрая…
— Да ладно, с нашего…
— Точно тебе говорю.
— И что?
— Интеллигентная такая, аккуратная. Речь культурная. Судя по всему, она из приличной семьи. Я прямо весь растаял. Спрашиваю ее, так, на всякий случай: — Вы «Евгения Онегина» читали? Она голову наклонила картинно и заявляет: — Что именно? У меня от удивления чуть челюсть не отвалилась. — То есть как это, говорю, «что именно»?! А она так спокойно спрашивает: — Ну что именно из этого автора? И, знаешь, таким тоном, будто с дурачком разговаривает.
— Ну и что? — я пожал плечами. — У моего приятеля из консерватории был друг, вокалист. Так он, когда его на экзамене спросили, кто такой Евгений Онегин, ответил, что это баритон.
— Так то — консерватория, а у нас все-таки филфак!
Степанов меня ничуть не удивил. Чем, в конце концов, филфак хуже консерватории? Он ничуть не хуже. У нас есть свои традиции, тоже славные. Мне папа рассказывал, что критика Виктора Топорова, когда он еще учился на филфаке, однокурсница спросила: «Тут у нас в программе такой поэт — Батюшкин. — „Как ты думаешь, его стоит читать?“ — „Конечно, — подтвердил Топоров. — Ты, кстати, еще заодно и Баратышкина почитай. Тоже — интересно“».
— «Что именно!» — продолжал негодовать Степанов. — Нет, ну надо же! И это мне заявляет студентка филологического факультета!
— Перестань, просто жизнь не стоит на месте. Может, она…
— Или взять хоть этого засранца.
— Которого?
— «Которого», — передразнил Степанов. — Которого ты сейчас видел. Ты думаешь, он лентяй?
— Ой, знаешь, мне как-то…
— Вот-вот, — Степанов потряс пальцами, сжимавшими сигарету, — всем «как-то». А потом у нас выпускники такие получаются, не прочитавшие Пушкина. Этот деятель еще самый старательный.
На все лекции ко мне ходил, сидел, писал себе что-то. Я, правда, не проверял, что он там пишет. В середине семестра ко мне этот красавец подходит и говорит: — Андрей Дмитриевич! Вы нам список литературы продиктовали, так там такие авторы, которых нет ни в одной библиотеке.
— Это какие же? — удивился я. — У тебя же все Пушкины да Гоголи. Они же везде…
— Подожди. Вот и я его спрашиваю. Покажите, говорю, кого вы найти не смогли. Он открывает тетрадь, тычет пальцем в список и говорит: «Вот! „Повести Белкина“. Этого Белкина, — говорит, — ни в одной библиотеке нет».
Я поморщился. Степанов очередной раз затянулся сигаретой и замолчал.
— Может, оно и к лучшему, — сказал я. — Зачем человеку всякой ерундой голову себе забивать? Что ему твой Белкин, на работу что ли поможет устроиться? Или длинноногих девиц подгонит?
Степанов внимательно на меня посмотрел. Даже не внимательно, а как-то «со значением», потушил сигарету, поднялся и произнес:
— Тебя, Андрюша, послушаешь — веры лишишься. Все, дорогой. Посидели и хватит. Мне пора. Давай докуривай — надо кафедру закрывать.
— Успеем.
— Давай, давай, — стал торопить меня Степанов, — мне еще ключ сдавать на вахту.
— Он под таблетками был, — сказал вдруг я.
— Кто? Под какими еще таблетками?
— Ну, под наркотиками… студент этот.
— У тебя, Аствацатуров, кого ни возьми — все под наркотиками, — отмахнулся Степанов. — Пошли уже. «Под наркотиками». Ты-то откуда знаешь? Сам что ли их пробовал?
В траве лежало тело…
За всю свою жизнь я никогда ничего недозволенного специально не пробовал… Куда там!
У филологов, особенно таких, как я, нищих, тощих, очкастых, на подобное вольнодумство обычно попросту не хватает денег. Или здоровья. Или свободного времени. Или того, другого и третьего одновременно. И потому жизнь, волшебная, густая, разноцветная, проходит мимо нас. Но, что бы там со своим меланхолическим воодушевлением ни писал Шопенгауэр, провидение всегда заботится о справедливости, о честном распределении всех благ. И если мы долго не пробуем запретные удовольствия, то они сами начинают пробовать нас.
Лет пять назад зимним вечером я бесцельно бродил по нашему городу. Совсем как Гамсун по своему Осло. Только тот был голоден, а я — сыт, и потому не так озлоблен. И не так талантлив, как вы уже, наверное, успели заметить. Домой не хотелось, почти как Гамсуну. Там меня поджидала Люся со своими всегдашними обидами и криками, что она подает на развод. На кафе денег не хватало, и я зашел погреться в Гостиный Двор. Думал, может, заодно встречу кого. Долго гулял по галереям. Друзья и знакомые как назло не попадались. Зачем-то поднялся на второй этаж, потом снова спустился на первый. Под пристальным взглядом охранника постоял возле отдела с ювелирными изделиями. Наконец оказался возле огромной корзины с мягкими игрушками.
И тут рядом со мной остановились два парня. Как они были одеты, я не помню. Кажется, очень модно. Но меня поразило то, что оба они были в солнцезащитных очках. Притом что уже наступил вечер и на улице давно стемнело.
Один потянул другого за рукав и стал уговаривать:
— Жека! Да не верти ты жалом, как дурак! На людей, на людей смотри! Это прикольнее.
Тот, которого называли «Жека», не слушал. Он стоял и мотал головой. Потом вдруг замер и, открыв в изумлении рот, показал пальцем на большого плюшевого крокодила с красными ядовитыми глазами.
— Лось! — восхищенно выдохнул он. — Торчи!
И сразу же в памяти возник один странный эпизод из моей собственной жизни. Это произошло в 1998 году, в середине осени.
Помню как сейчас. Я сижу в кафе за большим деревянным столом в компании своих друзей Жени Бебякиной и Антона Барсова, Барсика. Передо мной — кружка пива. Уже наполовину пустая. Или наполовину полная? Это совершенно неважно, потому что она по счету уже третья. Мы разговариваем о Фолкнере:
— Бутылку анисовой водки за день выпивал! Представляете? — говорю я Жене.
Она понимающе трясет головой и лезет в сумку. Барсик почесывается.
Женя достает из сумки прозрачный полиэтиленовый пакет и вытряхивает на стол какие-то нитки. Короткие и бурого цвета. Ее тонкие пальцы отделяют небольшую горстку и ловко скатывают ее в крошечный шарик.
— Вот, Андрей Алексеич! — ласково говорит она. — Это вам к пиву. Вроде сухариков.
Я на всякий случай отказываюсь. С этой Женей надо держать ухо востро. Но у нее приятный грудной голос и милая улыбка. Она говорит:
— Берите. Ничего плохого не случится. Я гарантирую!
Женя, стало быть, гарантирует. Я беру шарик и отправляю его в рот. На языке и на губах остается слабый грибной привкус. Женя одобрительно кивает.
— Вот видите, — комментирует она. — Ничего страшного… Обычные сушеные грибы. Барсик сам собирал. Неделю назад. Да, Барсик?
Барсик показывает нам два сложенных пальца. Будто благословляет.
— Две. Две недели назад, — уточняет он. Женя, оглянувшись, прячет пакет обратно в сумку. Мы продолжаем вести тихий разговор. Все о том же Фолкнере. Я закуриваю и делюсь уже новым соображением:
— У него тексты с вычищенной панорамой.
— Как это? — удивленно распахивает ресницы Женя.
Я воодушевляюсь:
— Ну, смотрите. Частное там есть, а общего — нет. Ощущение, когда читаешь, будто тебя десантировали в незнакомой местности, а карту дать забыли.
Женя вдруг прерывает меня и, повернувшись к Барсику, тоном строгой учительницы спрашивает:
— Понял, что тебе тут рассказывают? Барсик послушно кивает.
— А ты вообще Фолкнера читал? — не отстает Женя.
Барсик виновато улыбается. Женя скептически хмыкает и поворачивается ко мне, снова сделав заинтересованное лицо.
Вдруг я ловлю себя на мысли, что у меня больше не получается думать о Фолкнере. Да и вообще о чем бы то ни было. Словно кто-то взял и сдунул все мои мысли как сухие листья.
«Фолкнер? — переспрашиваю я себя уже на улице. — Да кто он такой, этот Фолкнер? И, вообще, куда все подевались? Только что стояли прямо вот тут. И еще Женя сказала, чтоб я на метро не садился, чтоб ехал на маршрутке. Ладно, там видно будет».
Под ногами приятно шуршит опавшая листва. Я начинаю носками ботинок подбрасывать сухие листья, и это хочется делать до бесконечности. Вот так — ходить взад-вперед, и чтоб все время шуршало. «Странно, — думаю я. — Мне уже тридцать, а я еще ни разу так хорошо не шуршал». Само собой в голове вдруг складывается стихотворение:
В траве лежало тело,
И сиськами вертело.
«Чтобы все это могло значить?» — думаю. Я мысленно напеваю продолжение: «Представьте себе, представьте себе, и сиськами вертело! Представьте себе, представьте себе… зелененький он был!»
Впереди аккуратно в ряд выстроились елки. Подозрительно зеленые и упругие. «О! Значит, можно по грибы и по ягоды! — озаряюсь я. — Варенья наварим на зиму. И вообще, куда я, блядь, зашел?»