Еще один пример спонтанной материализации «мыслеобраза» приведен в рассказе «Лагерь зверя», где дана попытка более или менее вразумительного толкования таинственного феномена, известного под названием «ликантропия», то есть превращение человека в волка. Былички, связанные с ликантропией, известны со времен античности: еще Геродот писал о племени невров, которые «ежегодно на несколько дней обращаются в волков, а затем снова принимают человеческий облик». «Меня эти россказни, конечно, не могут убедить, — добавляет здравомыслящий автор, — тем не менее так говорят и даже клятвенно утверждают это».[13] Слухи о волкудлаках, вервольфах, броксолаксах были распространены по всей Европе. «По русским поверьям, вовкулаки бывают двух родов: это или колдуны, принимающие волчий образ, или простые люди, превращенные в волков чарами колдовства».[14] Слухи и поверья не всегда оставались пустым звуком: так, в 1603 году суд города Бордо приговорил к сожжению Жана и Пьера Гренье вместе с их сообщниками, которые признались, что получили от «Лесного владыки» — всадника в черной одежде и на вороном коне — возможность оборачиваться в волков и в таком обличье рыскали по окрестностям, похищая и пожирая детей.[15]
Если раньше считалось, что человек может «скинуться волком», напялив на себя его шкуру или натеревшись его салом, то современная оккультная литература объясняет феномен ликантропии «проецированием эфирного тела или эктоплазмы». Подобное описание такого «выброса» содержится, например, в книге Дион Форчун «Психическая самозащита»: «Один человек, которому я бескорыстно оказала значительную помощь, причинил мне серьезный вред, и я воспылала жаждой мести. Однажды вечером, лежа в постели, я размышляла о своей обиде и во время этих размышлений погрузилась в дрему. Мне на ум пришла мысль отбросить все ограничения и дать волю своему неистовству, подобно древнескандинавскому воину. Передо мной встали древние нордические мифы, мне вспомнился волк Фенрир, ужас Севера. Я немедленно ощутила, будто из моего солнечного сплетения что-то вытягивается, и вот рядом со мной на постели материализовался большой волк… Я чуть-чуть пошевелилась; очевидно, твари это не понравилось, так как она повернула морду и зарычала, оскалив зубы. Тут я по-настоящему испугалась…»[16] Сходный процесс расчеловечивания, только не предумышленный, а, как уже говорилось, спонтанный, описан в «Лагере зверя». Джон Сайленс становится свидетелем того, как под влиянием неутоленной любовной страсти некий молодой человек начинает проецировать ее во внешний мир, где она обретает форму твари, похожей на огромного пса или волка: «Сказать, что в человеке проснулся зверь, — это не всегда просто метафора». Поясняя природу этого явления, Сайленс говорит, что «двойник» или астральное тело человека при определенных условиях получает возможность воплощаться в иные, нечеловеческие формы, обусловленные теми идеями и желаниями, которые являются для человека основными. Об «астральной проекции» пишет и современный православный богослов Серафим Роуз, подчеркивая негативный характер этого феномена, который «часто вызывается бесами, чья конечная цель — соблазнить и погубить человеческие души».[17]
Как все это понимать? Как оккультный бред, как «продукт суеверного сознания»? Но давайте-ка вдумаемся в тот факт, что, вопреки постулатам материализма, все человеческие феномены так или иначе порождаются не чем иным, как сознанием. Ребенок предсуществует в страстных грезах любовников, «Архипелаг ГУЛАГ» смутно мерещился еще Платону и Томмазо Кампанелле, космические ракеты были зачаты воспаленным воображением калужского юрода Циолковского. Понятно, что воплощение идеи — это всего лишь возможность, один шанс из миллиона и что, может быть, вся необъятность запредельных миров битком набита «абортированными», несостоявшимися помыслами и страстями. Но коль скоро то, что мы называем «материальным миром», существует, нельзя не признать, что наиболее жизнеспособные, всепоглощающие желания все-таки материализуются. И почему бы не предположить, что в отдельных, исключительных случаях материализация эта свершается в обход известных нам «законов природы»? Неужели сгусток «эктоплазмы», не вполне отделившийся от «тела страстей», должен считаться большим чудом, чем новорожденный ребенок, появившийся на свет благодаря тем же самым телесным страстям?
Для Джона Сайленса, как, впрочем, и для самого Блэквуда, все эти вопросы показались бы пустой риторикой. «Я никогда не сталкивался с проблемами, — утверждает он устами своего героя, — не имеющими естественного объяснения. Необходим только соответствующий объем знаний — и та смелость, которой должен обладать исследователь».
Эту фразу можно считать ключом ко всему творчеству Блэквуда, лишь по легкомыслию критиков числящегося в рядах «фантастов». За редкими исключениями, его повести и новеллы отнюдь не «игра воображения» и не религиозные притчи, поданные в форме сказок, как это имеет место, например, у К. С. Льюиса, а своего рода «рассказы о необычайном», магические былички, основанные на личном опыте писателя, приобретенном в тайном обществе Золотая Заря, и глубоко проработанные в психологическом отношении.
Трудно представить, чтобы та сцена из рассказа «Огненная Немезида», где Сайленс и его подопечные выманивают из подземного логова дух огня с помощью миски, наполненной свиной кровью, могла быть «придумана», «сочинена» даже самым незаурядным «фантастом», наверняка загромоздившим бы ее массой причудливых подробностей, не идущих ни в какое сравнение с подчеркнуто приземленными и оттого особенно убедительными реалиями Блэквуда. К тому же в этом эпизоде, при внимательном его прочтении, можно усмотреть рискованную перекличку с легендами о Граале, Священной Чаше, в которую, по легенде, была собрана кровь Христова. Грааль — «Чаша благословения», пьющий из нее «пьет жизнь вечную». Эманации, исходящие из миски со свиной кровью, — это «тот материал, из которого существа бестелесные могут создать себе временное обличье». «Припоминая» эту сцену, Блэквуд не мог заодно не вспомнить те строки из Первого послания к Коринфянам (10: 20–21), где апостол Павел говорит, что «язычники, принося жертвы, приносят бесам, а не Богу. Но я не хочу, чтобы вы были в общении с бесами. Не можете пить Чашу Господню и чашу бесовскую». Писателю-фантасту просто не пришли бы на ум столь глубокие и контрастные параллели: «Чаша Господня» — и «чаша бесовская», миска со свиной кровью; «вечная жизнь», обещанная смертному человеку, — и «временное обличье», обретаемое «бестелесным существом»; «жертва Богу» — и «жертва бесам»… Будь герой Блэквуда ортодоксальным христианином, его передернуло бы при одной мысли о таком жертвоприношении, но для посвященного, возвысившегося над буквой Писания, куда важнее оказать непосредственную помощь попавшему в беду человеку, чем соблюсти экзотерические религиозные предписания. «Есть и другие, менее неприятные методы, — оговаривается он, — но они требуют времени, а события зашли, на мой взгляд, слишком далеко, чтобы можно было думать об отсрочке». «Иоанн Молчальник», «божий человек», одно имя которого наводит ужас на «собратьев Асмодея», не пьет, разумеется, «чашу бесовскую», но ему, целителю человеческих душ, волей-неволей приходится пользоваться «неприятными методами», вышибать клин клином. Кроме того, в данном случае речь идет, собственно, не о борении с нечистой силой, а об укрощении «слепой природной стихии», которая «по своей сущностной природе безлична, но может быть сконцентрирована и одушевлена теми, кто обладает таким умением, а именно магами, для определенных целей, точно так же, как пар и электричество используются практичными людьми нашего столетия».
Вообще говоря, мотивы явной, «классической» бесовщины, звучащие в таких рассказах, как «Тайное поклонение» и «Древние чары», нельзя считать главными в творчестве Блэквуда. Куда чаще он обращается к центральной теме быличек, как бы они ни назывались, — к теме столкновения двух миров, встречи обычного, ничем не выдающегося человека с неведомыми, непостижимыми и непредсказуемыми явлениями и существами. Эта встреча обычно происходит на том участке земной поверхности, который принято называть «заколдованным» или «гиблым» местом, — именно там особенно активно проявляют себя стихийные энергии и олицетворяющие их духи.
В старом Китае существовало (а на Тайване и в Гонконге существует и по сию пору) учение о силах «фэн шуй» («ветер и вода»), своего рода прикладная сакральная топография, позволяющая избегать таких мест и избирать для постройки жилищ и храмов, для полей и пастбищ более благоприятные местности, где гармонично сочетаются силы «инь» и «ян», сплетаются «вены тигра» с «венами дракона», жар уравновешивается прохладой, сухость — влажностью, ветер — затишьем.[18] Незавидной считалась участь самонадеянного невежды, который, не посоветовавшись со жрецами, сведущими в этой священной «геобиологии», решился бы поставить дом или распахать участок в том месте, где космическая энергия «ци» утрачивает гармоничность и превращается в круговерть какой-нибудь одной, ничем не уравновешенной и необузданной силы. «Как считали верующие, силы „фэн шуй“ гораздо чаще оказывали вредное действие, чем благодетельное, ибо сами были злонамеренны по своему существу. Но это их вредное действие могло быть приостановлено и даже изменено в благоприятную сторону, если удавалось призвать на помощь другую, высшую силу».[19] Традиционная китайская наука, в полном соответствии с эзотерическими доктринами Запада, утверждала, что человеческий организм, «микрокосм», во всем аналогичен «телу Земли», «макрокосму», и что оба они пронизаны некими «силовыми полями», по которым струится энер