, изливающаяся из-под его пальцев. Всё это вместе: и рояль, которого кузен и в глаза-то никогда не видел, и облако, точно взятое из комиксов, и по-овечьи глупое лицо задумавшегося кузена, обращённое почему-то, как в театре, к зрителю – всё это производило на меня именно удручающее впечатление.
Брат говорил о нём, что «это червивый человек». Подозревая у себя талантик, он ещё в пору первой молодости отправился было завоёвывать столицы. Однако очень скоро, недовольный, разобиженный, вернулся домой. О своих приключениях в столицах рассказывать он не любил, но у нас всё шептались о каких-то кознях и заговорах против кузена, о том, что без денег нынче не пробиться и о том, что процветает бездарность.
Кузену, воротившемуся с позором, удалось сколотить вокруг себя кружок поклонников. И довольно скоро кузен сделался чем-то вроде местной знаменитости, и даже раз или два в городе устраивались его персональные выставки. Семейство наше всё почти оказалось в числе его почитателей, а тётя Эмилия, признавшая за ним талант, взялась ему покровительствовать. Так что одна из выставок кузена открывалась речью тёти Эмилии. Тётя Эмилия начала с заявления о том, что «сегодня у нас нет живописи». С её дальнейших слов выходило, что кузен со своими акварельками призван чуть ли не спасти русскую живописную школу от окончательного разложения. Речь тёти Эмилии произвела на слушателей благоприятное впечатление.
Кузен довольно быстро освоился с ролью местечкового гения и уже милостиво принимал похвалы от своих обожателей и довольно презрительно отвергал всякую критику. Зато сам полюбил критиковать. И делал это мастерски. С самым убедительным высокомерием, с самым артистичным недоумением относительно одной только идеи заняться творчеством, забредающей порой в совершенно неподходящие головы.
Можно, конечно, предположить, что и прежние неудачи уже успели пробудить в кузене черты малоприятные. Теперь же мнительность и нетерпение к чужим успехам – эти попутчики вожделенной славы – сделались довольно яркими штрихами в его портрете. Не знаю, бывал ли он когда мучим неуверенностью в призвании или недовольством собой. Казалось, что его мучит одно: боязнь, что кто-то окажется лучше или успешнее.
Меня всегда раздражала самоуверенность кузена, когда он, не сомневаясь в себе, брался объяснять, критиковать или советовать. Но более меня раздражало, что наши, не замечая его безвкусия, восхищались им и возносили его.
Славой своей кузен дорожил как драгоценным алмазом и уж, конечно, ни с кем бы не захотел делить её. Он имел исключительное право вальяжно потолковать об искусствах и творцах и в тот раз завёл разговор о трудностях стихосложения. Посыпались какие-то слова, всё какие-то «силлабы», «дактили» и «амфибрахии». Кузен даже прочёл что-то собственного сочинения, пытаясь объяснить всем на примере, что же такое дактиль. Как вдруг брат, смущаясь и улыбаясь какой-то доверчивой улыбкой, объявил, что тоже пишет стихи и что если все захотят, он прочтёт что-нибудь своё. До сих пор удивляюсь, как он решился на это.
Что тут началось! Кузен расхохотался так, как будто в жизни своей не слышал ничего смешнее. За ним стали смеяться и остальные – ему доверяли.
– Ты?! – хохотал кузен. – Ты пишешь стихи? Ну уж, прости – не поверю. Может, у тебя и хорошая память, но стихи – это... это другое! Ну вот, давай... давай... зарифмуй хоть...
Он обвёл комнату глазами и остановился на вазе с букетом роз.
– Зарифмуй хоть слово «цветок»!
«Ну зачем он вылез? – думала я, раздражаясь на брата. – Угораздило же его... со своими стихами!» И тут одна мысль, точь-в-точь как тогда с отцом у «ежей», поразила меня: «Да ведь он их провоцирует!»
Провоцирует, чтобы самому же следом и обидеться. Ну что если ему нравится быть обиженным? Его всю жизнь обижали, вот он и привык. А приятно, должно быть, себя жалеть и несчастным чувствовать, а вокруг всех – своими должниками. Выходит, что сам никому не должен, а с каждого вправе потребовать...
Брат покраснел, улыбка его слетела. Молча, потупившись, он слушал, как все они взвизгивали, потешаясь над ним. Вдруг он поднял глаза, грустно оглядел всех и стал читать.
Это было одно из лучших его стихотворений.
Сначала все наши замолчали и в удивлении уставились на брата. Потом кузен, только что предлагавший брату подобрать рифму к «цветку», громко и деланно фыркнул. Брат остановился читать, вздрогнул и посмотрел на кузена, точно не понимая, что тот хочет сказать своим фырканьем. Но по лицам уже покатилась ухмылка. Кто-то в свою очередь фыркал, кто-то подхихикивал, мама смущённо рассмеялась, как будто испытывая неловкость за брата. Все переглядывались, и, казалось, ещё секунда и они не в силах будут сдерживать распиравший их смех.
– Лучше бы жену свою любил, чем стишками-то баловаться, – раздались реплики.
– Да, да... Такая хорошая женщина...
– Ой, не могу! – с удовольствием расхохотался отец. – Ну даёшь ты!.. Ну молодец! Чьи это хоть стихи-то?
Брат не ответил ему. Бледный, он сидел, потупившись, не шевелясь.
Помолчав секунду, отец уже серьёзно, но недоверчиво, как будто намереваясь уличить брата, проговорил:
– Что-то я никогда не замечал за тобой раньше, чтобы ты писал стихи...
Брат снова не ответил.
Наконец тётя Эмилия решила вмешаться.
– Ой, какие у нас розы! – некстати просюсюкала она, указывая на букет в вазе.
Все тотчас повернулись к букету и стали хвалить розы.
– Белые розы, – пояснила тётя Эмилия, – символ чистоты и невинности.
Одни согласились, другие удивились. Потом заговорили о красных и о жёлтых розах и о брате забыли.
Но вскоре брат напомнил им о себе довольно странной выходкой.
В нашей семье всегда очень любили поговорить о Ленине. Главным образом, это объяснялось тем, что тётя Амалия и тётя Эмилия были большими его поклонницами. Почему и когда это началось, я не знаю. Но ещё с детства помню, как тётя Амалия, рассказывая о переродившемся мозге Ленина, неизменно плакала. «От постоянной и напряжённой работы мозг Владимира Ильича усох и стал не больше грецкого ореха!» – утверждала она. Ленин был для тёти Амалии и тёти Эмилии религией, они всерьёз почитали его спасителем от ужасов царского режима, устроителем лучшей жизни и всерьёз были благодарны ему. Все его неоспоримые злодеяния, о которых, конечно, дошёл и до них слух, тётя Амалия и тётя Эмилия объясняли и оправдывали единственно тем, что «Ленин был гений». Мне достоверно известно, что ни тётя Амалия, ни даже тётя Эмилия не читали работ своего кумира и никогда ни одна из них не могла толком сказать, почему собственно «Ленин был гений». Но в натуре и той, и другой была потребность внимать и подчиняться, разумеется, существу более высокого порядка, чем сами они. А так как среди ныне здравствующих таких существ просто быть не могло, то выбрали они хорошо знакомого с детства и овеянного благоприятными для слуха легендами идола. Впрочем, им даже и выбирать не пришлось, оставалось только не выбрасывать из головы того, что было вложено туда чужими стараниями.
В нашей семье, под влиянием обеих сестёр, было принято говорить о Ленине как о величайшем гении человечества. «Да, конечно, – говорили у нас, – Ленин устроил государственный переворот, разбазарил русские земли, развязал гражданскую войну и массовый террор, уничтожил веру и всякую нравственность, обокрал целую страну, выжил за границу лучших людей, расстрелял царскую семью и спровоцировал голод, но ведь он же был гений!»
Разговоры эти начинались обыкновенно с пустяка.
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна, – в какой-то момент провозглашала тётя Эмилия...
Это была её коронная фраза. Тётя Эмилия как хищник сидела в засаде и, только лишь заслышав любое упоминание о вожде, она выпрыгивала и хватала свою жертву, приговаривая:
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна.
Вырваться было невозможно.
Говорить о Ленине, говорить о величии Ленина было для тёти Эмилии удовольствием. Она отстаивала эту идею с достойной уважения отвагой, как отстаивают родную землю от захватчиков.
Правда о Ленине связана у многих людей со страшным разочарованием. «Теперь вот и Ленина развенчали...», – грустно говорят они подчас. «Что же нам остаётся? – стоит за этой грустью. – Что же мы такое, как не дураки, если всю жизнь позволяли морочить себя?»
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна, – говорила тётя Эмилия в ответ на любые разоблачения...
И наши наперебой бросались нахваливать Ильича.
Только брат слушал их молча, напряжённо уставившись в одну точку, теребя в пальцах край скатерти или выстукивая по столешнице какую-то мелодию рукоятью ножа. В конце концов, он не выдерживал и взрывался.
– Да хватит! – в отчаянии восклицал он. – Хватит! Надоели вы со своим Лениным!..
На него косились, но поначалу как будто не обращали внимания. Тогда брат умолкал и снова принимался стучать ножом. Но когда, прищурив глаза, тётя Эмилия в очередной раз произносила своё «ленинбылгенийэтоочевидносаэршенна», брат выходил из себя.
– Да хватит же наконец! – кричал он. – Тётя Эмилия, если ты ещё хоть слово скажешь про Ленина, я тебя задушу!
Тётя Эмилия вытаращивала на брата глаза и несколько секунд в удивлении разглядывала его, точно видела впервые. Вокруг начинали перехихикиваться, мама хмурилась и дёргала брата за рукав, отец с искажённым лицом поворачивался к брату и голосом, от которого у меня кровь стыла в жилах, спрашивал:
– Ты что?! Совсем уже?!.
Тут тётя Эмилия приходила в себя и, как ни в чем ни бывало, обращалась ко всем:
– Вы знаете, у пыточной такая сирень в этом году! Необыкновенная саэршенна...
Все постепенно успокаивались и на время забывали о Ленине...
В тот вечер всё началось как обычно: тётя Эмилия в какой-то связи провозгласила:
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна...
Сначала брат, о котором уже успели забыть, слушал их молча. Но когда они заговорили о пользе всеобщей грамотности, он вдруг оживился.