И во всей этой круговерти остановились две пары глаз: Наташины — мерцающие, как омуты, покорные и ласковые, и Филькины — шалые, призывные, бесстрашные — вот схвачу тебя, улечу с тобой! И ничего и никого уже не видят они, крепче слова связанные взглядами…
В клуб вошел Шурка Рокотов — слепой гармонист. Гармонь вдруг притихла и погасла. Напряженно вытянув шею, словно бы силясь вспомнить что-то, Шурка шел сквозь расступающуюся толпу прямо к рыжему Петьке. Взял гармонь, уселся с ним рядом и в наступившей тишине перебрал тонкими, нервными пальцами лады. Лицо его, страдальчески сморщась, повернулось к Петьке.
— Регистр испорчен, — сипло сказал он.
Петька зашнырял глазами.
— Что ты, Шурочка, откуда?
— Спорчен, дура! — небрежно бросил Шурка, впиваясь слепыми впадинами в Петькино лицо и презрительно вздергивая губу. — Сколько раз говорено — не рви меха!
— Не буду больше, Шурочка! — заюлил Петька и вдруг спросил, хихикнув: — А почему ты вчера не приходил?
— Не мог я вчера, — ответил Шурка, мягчея в лице. — У детишек в школе играл.
— И Зоя Викторовна там была?
— Была, — кивнул головою Шурка и вдруг замер в мечтательной улыбке, преобразившей лицо его, беспомощное, доброе и отрешенное.
Теперь он, чувствуя к себе почтительное внимание, мягко развернул гармонь, и полились тихие, согласные, спокойные звуки вальса. И сразу же из толчеи непонятным образом сформировался круг и поплыла по кругу пестрая карусель из парней и девушек в спокойном согласии. Как по команде, пары останавливались, руки взлетали вверх, ладони ударялись друг о друга: хлоп, хлоп! Хлоп, хлоп! И снова медленно и чинно кружилось пестрое колесо, и лентами кружились, свиваясь в кольца и расплетаясь, грустные звуки вальса.
Наташа еле доставала Фильке до плеча, и глаза её преданно и жалобно смотрели снизу вверх. Филька чуть приподнимал её от пола и готов был кружить на весу и не отпускать. Пары менялись, Наташа уходила к другому партнеру, но в толчеё они быстро находили друг друга глазами и ждали, пока распорядок танца снова сведет их в пару. И она опять с радостью клала руки ему на плечи и послушно кружилась, вытягиваясь на носках, и расширившимися, беспомощными глазами все глядела, глядела на Фильку, ушастого, доброго, близкого…
Гармошка поднялась на самую высокую ноту, всхлипнула вдруг и смолкла. Карусель остановилась.
Наташа вырвалась из Филькиных рук и затерялась в толпе, а он все ещё ходил, покачиваясь, и ловил её глазами, прислушиваясь к отлетающим звукам, звеневшим где-то у него внутри. Но вот замерли они, отзвенели в ушах, и тогда очнулся он, увидел все на своих местах и вразвалку пошел к сцепе, где играли в карты, странно безучастные к тому, что происходило в зале, к музыке, к танцам, к Филькиному счастью. Он вырвал у одного из игроков цигарку, затянулся, выдохнул и напряженно свел брови, всматриваясь в раскиданные по столу карты.
— Сёмку своего сдавай, — посоветовал он.
— Это мне-то сёмку? Ты что. свалился? А он что сдаст?
— Ну, ходи, как знаешь… Мне-то что.
И отошел от играющих. Столкнулся в толпе с толстой Нюркой, оглядел её невидящими глазами, потрепал по щеке. Она радостно вспыхнула, но он тут же забыл о ней, выбрался на улицу и там долго смотрел в небо, на низкие звезды, глубоко дышал ночной прохладой и чувствовал, как бьет к вискам кровь.
Из клуба выпорхнула Наташа. Протопала мимо Фильки, совсем ему посторонняя, все убыстряя шажки — частые, мелкие, дробные. Он постоял, прислушиваясь, ринулся за пей и пошел сзади, не смея нагнать, не зная, что сказать, а сказать надо было что-то важное, главное, единственное, что не давало дышать. Казалось, не скажи он сейчас, сию минуту — все рухнет вокруг и рассыплется в прах. И тогда ничего, ничего уж не надо, не жизнь будет, а сплошная напраслина и бестолочь.
Филька нагнал Наташу у самой калитки и тронул её за плечо.
— Что? — сухо спросила она.
— Постой…
— Ну стою…
Голосом, себе незнакомым, бездушным и вялым, промямлил:
— Ты, это самое… говорила с батей?
Наташа молчала. Слышно было, как она сдерживает дыхание.
— Ну, о чем я просил тебя давеча…
— Больше ничего?
— Ничего.
— Нет, ты подумай — может, ещё что хотел сказать?
Филька молчал, наливаясь тяжестью, — страшная сила давила его к земле, ие давая шевельнуться. В небе погасли звезды, погасли огни в избах, погасла радость, теснившаяся в груди.
— Ну ладно, иди спать, — устало сказала Наташа. — Не могу ведь я. не могу…
И вдруг, схватив Филькину руку, зашептала страстно и горячо:
— Филечка, Филя! Ведь совестно самому, наверно, а? Совестно, скажи?
Лицо её исказилось от страдальческой гримасы, на глазах выступили слезы. Устыдившись, она оттолкнула его, проскочила во двор и хлопнула калиткой. И тут же, словно дожидался команды, бешено облаял его пес из-за ограды. Филька стоял, не слыша собачьего лая, пока Наташа не исчезла в избе, потом медленно побрел обратно.
Возле дома увидел отца. Герасим подавался вперед и снова пятился назад, не в силах одолеть нескольких шагов до дверей. Филька обхватил его, помог войти в избу и усадил на скамейку.
— Явились? — спросила мать, вставая с постели.
Герасим весело уставился на жену.
— С тебя причитается, — сказал он, сдвигая в сторону посуду па столе. — Уважили меня как инвалида войны, за родину здоровье положивши…
— Будет брехать.
Она недоверчиво покосилась на мужа.
— Завтра на правлении так и решат: послать Фильку, как сына, значит, военного героя, за родину здоровье положивши. И тогда придется с тебя за труды мои…
Филька разделся и полез на печку.
— Ладно, герой, — проворчала она, добрея, однако, голосом.
— Скупа ты, мать, ой скупа!..
— Будет те при сыне пакостить мать!
Он мотал головой и вдруг, словно бы только что увидев Фильку, заорал:
— А ты слазь с печки! Слазь, говорю, да поклонись отцу в ножки!
— Хватит тебе, батя, куражиться, — равнодушно сказал Филька. — Сладил дело, и ладно…
Разобиженный непочтением сына, Герасим примолк и стал стягивать сапоги. Он тужился, стервенея, и, наконец, совершенно обессиленный, миролюбиво попросил:
— Помогла бы, старая, что ли…
Мать стянула с него сапоги, раздела и, подталкивая, отвела в постель, откатила его к стенке и прилегла с краю.
На следующий день, вернувшись с фермы, Филька развел на загнетке огонь, разогрел столярного клею, приладил к книжке выпавшие странички и пошел в сельсоветскую библиотеку, где после занятий три раза в неделю книжки выдавала Наташа. В синем халате она сидела за столом и готовила уроки. Книжки выдавали две девочки из младших классов.
— Обслужите его, — сказала Наташа, не отрываясь от учебника.
Одна из девочек протянула руку за книжкой.
— Я не к тебе, не цапай, — сказал Филька и кивнул на Наташу.
— Ты чего ещё? — возмутилась девочка и выхватила книжку, — Мы тут практику проходим, а он не отдает…
Филька перевалился через стойку и уцепился за обложку.
— Отдайте книжку, Аникеев! — Наташа встала, покраснела и тут же, смутившись, снова села. — Какую тебе книжку?
Филька ухмыльнулся, довольный её смущением, и, сам того не ожидая, сказал с некоторым даже вызовом:
— А никакой мне книжки не надо. Уезжаю скоро. До свиданьица. Без книжек проживем. Как-нибудь уж!..
Он помахал кепочкой и вышел, осторожненько прикрыв за собой дверь, спустился с крыльца и постоял с минуту, соображая, что же это сказал сейчас такое? Удивился, вытащил папироску и пошел не домой, как собирался, а по направлению к станции, хотя и понимал, что в этом не было смысла. Просто ему надо было уйти подальше сейчас и не видеться ни с гомонливой мамашей, ни с отцом, и вообще остаться одному, чтобы подумать, что же делать с собой и как жить дальше.
ОСЕННЯЯ СКАЗКА
Когда-то Пылаевых была большая семья. От младших братьев и сестер гудела тесная изба, и у старшей, Нины, первой помощницы матери, не было свободной минуты от хлопот. Но вот ребята повырастали и разлетелись кто куда, старики подались в район к одному из сыновей, и осталась Нина в осиротевшей избе одна. Работала уборщицей в сельсовете, ковырялась в огороде, а в общем, одиноко и скучно жила. Раньше водилась с однолетками, а теперь навещали её чаще пожилые соседки. Кто поболтать придет, а кто, торопясь на ферму, оставит ребенка. Все равно дома больше сидит — много ли уборки в сельсовете!
Из ребят, что оставляли ей на присмотр, больше всех привязался к ней Василек — глазастый, шустрый и сопливый крепыш. Для матери, бойкой бабенки Полины, мальчишка был сущим наказанием. Неугомон сидел в нем: все ему надо потрогать, на все-то интересно поглазеть. И тянуло бог знает куда: на чердак, в колодец, а то в конуру к Растегаю. Или залезет в подпечье, замрет и таится, пока не найдут. А то и заснет там ненароком, вот и ищи его тогда! А раз как-то выгнал Растегая из конуры, пробрался туда и сам лаял на прохожих. Очень понравилась ему собачья работа. Сколько мать, бывало, ни таскает его за вихры, а с него как с гуся вода: посопит, покряхтит да и снова за свое. С характером был.
— Сладу нет с малым, — жаловалась Полина. — Присмотри ты, бога ради, за ним, а я уж как-нито отблагодарю.
Только к вечеру и приходила за сыном. Осмотрит его, умытого, чинно сидящего за столом, перелистывающего старый букварь.
— Вот спасибо-то, выручила, — скажет она. А потом обведет глазами пустые углы и добавит: — Хоть бы картинку какую повесила, шифоньер завела. — И тяжко вздыхала, переходя на свое: — Верь не верь, а свету белого не видишь, одна маета. Павел-то мой, слыхала, подрядился Пилипенковой двор уровнять?
Павел работал в стройуправлении, ночевать домой приезжал па бульдозере. Машина для Полины вроде своя, вот и подряжала его — кому горку сровнять во дворе, кому завалинку насыпать, кому торфу на огород завезти. А расчеты с людьми сама вела. Таила мечту: купить дом в городе и зажить, как люди живут, в радость себе и в удовольствие. Перед Ниной в долгу не оставалась: с базара вернется — брошку привезет, а то и платочек какой. А потом решила, что Василек ей, одинокой и безмужней, в большое одолжение. Брошки-платочки и покупать ни к чему…