Аня вскинула на меня глаза. Я поспешно отвела взгляд.
Она взяла фотографию, тоже недавнюю: на ней Вера сидела у меня дома на диване под головой изюбра и читала книжку. Спросила у тети Оли:
– Где это она?
– У меня дома, – ответила я.
– А ты? Говорила с ней? Может, что-то случилось, несчастная любовь, еще что-нибудь?
Я стеснялась говорить при тете Оле. Но та сама продолжила:
– Да она, говорю, загуляла в последнее время что-то. Никогда такого не было, хорошая, послушная девочка была, и вот…
– Загуляла – в смысле? Говорите конкретней, – прервала рыжеволосая.
– Ну, мальчики ходили. Иногда заявится пьяная, язык заплетается, – смущенно сказала тетя Оля.
– Ого. Много мальчиков?
Ольга Николаевна смущенно потупилась, а я кивнула. Аня вскинула брови.
– И ты ничего не знаешь? – переспросила она.
– Нет. Она не говорила со мной в последнее время, – сказала я, снова отводя глаза.
– Кто еще с ней общался?
– Много кто, – ответила я. – А раньше – только я, Рафа и Леня.
Аня вытащила из сумочки блокнот и ручку.
– Напиши имена и фамилии. И адреса, если знаешь.
Домашний адрес Рафаиля я помнила хорошо. Где живет Леня, не знала, поэтому дала адрес управления. Еще написала имя Стебельцова и вернула блокнот Ане. Та взглянула на него и сказала:
– И свое тоже.
Я послушалась. Аня встала, поправила платье. Тетя Оля торопливо вытащила из оттопыренного кармана деньги и протянула ей.
– Не надо, – резко сказала рыжеволосая, – я вам еще не помогла.
Она взяла с кресла сумку и пошла в прихожую. Мы с тетей Олей стояли в дверях, пока она застегивала ремешки на сандалиях.
– Буду держать вас в курсе. До свидания, – сказала она и вышла из квартиры, захлопнув за собой дверь.
– Денег не взяла, – сказала тетя Оля, снова доставая и показывая мне смятые бумажки. – Но Верочка же не могла сама, да?
– Не знаю, – честно ответила я.
До своего отъезда из Гордеева я больше ни разу не была у тети Оли. Я вообще старалась сидеть дома и не ловить случайных взглядов, пока не могла от них защищаться. Осенью тетя Оля несколько раз звонила, ласково спрашивала, почему я не захожу. В ее вопросах и голосе не было ничего особенного, она говорила как обычно, но я всегда пугалась ее звонков, отвечала односложно и старалась как можно скорее положить трубку. Потом звонки прекратились. Когда я столкнулась с ней на улице, она сказала, что телефон отключили за неуплату, да ей и некуда особенно звонить, а если что-то срочное – можно сбегать к соседям. Мы случайно пересекались еще несколько раз, я помню каждую из этих встреч. Но тогда я только получила свой дар – и делала все, чтобы не сойти с ума.
Глава 15
В начале августа отец попросил меня и мать помочь ему на путине. Настало самое горячее время. Кипели нерестовые реки, рыба беспрерывно шла, толкаясь боками из последних сил, каждая пара искала лучшего места для потомства. Охотники стали рыбаками – стрелять было некого. Зверье частью погибло, частью еще не вернулось на обжитые места.
Отец сказал, что мы отправимся севернее по Амуру, в низовье: ближе к Хабаровску рыболовов больше, чем рыбы. Мы встали с рассветом и ехали весь день. Не тронутые пожаром места зеленели, ничто не напоминало, как месяц назад здесь пронеслась смерть. Но вскоре зелень сменялась сплошным черным пейзажем: острые стволы – как иглы, ветки выгорели. Много упавших деревьев, придавивших собой те, что поменьше. Я попросила отца остановиться в одном из выгоревших мест, зашла глубже в лес. Вместо подстилки из листьев и хвои – сажа, такая глубокая, что утопают ноги. Мертвые стволы визгливо скрипели, словно воющие привидения. Но кое-где сквозь сажу пробивались зеленые ростки. Это, стряхнув с себя жару, ад и смерть, оживали самые стойкие.
К середине дня мы выехали к широко разлившемуся Амуру. Впервые я видела его не с набережной, не закованным в гранит, – дикие заросшие берега, то заваленные валежником, то обрывистые, то подходившие к воде песчаными пляжами. «Нива» ехала берегом, по грунтовой дороге. Рыбаков было много, на воде тут и там покачивались лодки. Мы тряслись вдоль реки, потом петляли между сопок, потом опять катили по болотистой равнине, где еще дымился торф.
К вечеру машина выехала на берег и остановилась у деревянной избушки, почти скрытой за несколькими елями.
– Вот и зимовье, – сказал отец, заезжая под гигантскую еловую лапу.
Мы выгрузили из машины вещи и вошли в дом. Одна комната с печкой. Стол и три табурета, все грубо сколочено из дерева. Две лавки вдоль стен. Мама присела на одну и похлопала по ней ладонью.
– Кровати, – коротко объяснил отец.
Я пошла к реке. Спуск был песчаным – маленький пляж в тайге. Течение обманчиво тихое, но далеко лучше не заплывать. Небольшой залив напротив зарос камышом.
Пожара здесь не было, все зеленело. По крыше зимовья скакала белка. Тайга дышала, жила, стрекотала, рычала. Смерть сюда не добралась, не обожгла лес своим раскаленным дыханием. За нами наблюдала лесная мелочь – непуганая, любопытная. Через несколько дней звери привыкли, что я подкармливаю их, и без боязни прибегали по утрам: белки, бурундуки, полевки, хомяки, мелкие серые птички, названия которых я не знала. Те, кто жил возле зимовья и чей покой мы потревожили. С насиженного места они не ушли, идти на руки боялись, но шмыгали прямо под ногами по своим делам. Отец ворчал, что я прикармливаю грызунов, которые живут под избушкой и когда-нибудь прогрызут ее насквозь. Я возражала, что прогрызут они ее и без меня.
Отец был постоянно занят. Вставал на рассвете, умывался холодной водой, чтобы проснуться быстрее. В домике было тепло, но снаружи – зябко и сыро. Когда он открывал дверь, я видела туманную дымку над рекой – иногда ровную, иногда клочковатую, словно разорванное ветром облако. Я дремала, вполглаза наблюдая, как отец надевает сапоги, засаленную непромокаемую куртку и выходит из избушки. Снаружи раздавался плеск воды – он ставил неподалеку от берега сеть, чтобы снять после обеда, полную рыбы. Потом слышались скрипы и стук – он переворачивал, волочил и спускал на воду лодку, которая по ночам отдыхала вверх дном в кустах на берегу. Потом доносились удаляющиеся всплески весел – он отплывал подальше, чтобы забросить блесны. Мы с матерью спали еще пару часов, потом вставали, растапливали печку и пили чай на улице под навесом.
Отец каждый день менял место ловли. Делать это было необязательно, рыба шла непрерывно. Мне казалось, что ему просто нравилось ловить в разных местах. Отец закидывал две или три блесны и через минуту вытаскивал солидную рыбью тушу. К тому времени, как мы с матерью вставали, он уже приплывал с горой рыбы в лодке. Начиналась наша работа – выпотрошить, выбрать икру. Потрошеные и чищеные тушки вешали в коптильню, одну партию за другой. Потом быстро обедали, всегда рыбой – то ухой, то жареной, то копченой, чтобы не приедалось. После обеда отец снова уплывал, а мы оставались на заготовке.
Через день отец забирал готовую рыбу и икру и уезжал. Мы не спрашивали куда. Возвращался он с деньгами – копейки, потому что путина была обильная и из-за прошедшего пожара рыбачили все. Мать переживала. Но мы продолжали, как заведенные, вставать рано утром, ловить рыбу, разделывать ее на полусгнивших мостках, скидывать внутренности и жабры прямо в воду, икру – в ведро, потом полоскать рыбу в реке и кидать на мостки.
В наших ежедневных повторяющихся действиях была какая-то правильность, предопределенность. Так жили амурские аборигены, потом – переселенцы с запада и вот теперь – мы. Рыбы жили почти так же: раз в год они пускались в свое путешествие, чтобы продолжить жизнь или погибнуть от рук человека.
Однажды я увидела двух лососей в тихой воде у мостков. Они кружили у небольшой ямки в песке. Самка метала икру, самец выпускал молоки. Потом самец закопал ямку, и оба поплыли вниз по течению. Я провожала их взглядом, пока они не исчезли в темной воде.
Порой, когда руки и спина начинали гудеть, я мылась, стряхивала рыбьи кишки с одежды, обувалась и отправлялась глубже в тайгу. Слева от избушки была тропинка, скрытая мелкими елками и высокой травой. Я обнаружила ее случайно, когда в один из первых дней пошла по нужде. Тропка виляла между деревьями. Местами она вела в обход непроходимой чащобы – деревьев, травы, кустов и лиан, стоявших стеной метра в три. И никогда не заканчивалась. А я, погрузившись в свои мысли, иногда уходила очень далеко. Однажды, в особенно глухом и непролазном месте, в глубине сплетения веток, травы и корней кто-то шумно заворочался, зафырчал, и я с замершим сердцем остановилась и попятилась. А из чащи выбрался, ворча, молодой кабанчик с еще не сошедшими с боков поросячьими полосками. Он увидел меня и бросился наутек, повизгивая и разбрасывая землю задними копытами. Я присела на тропинку и, пока не успокоилась, говорила себе, что это поросенок, всего лишь поросенок.
Ночью, дождавшись, когда уснут родители, я выходила из избушки и тихо притворяла за собой дверь. Шла к мосткам и ложилась на них, свернувшись как ребенок в утробе. Закрывала глаза и воображала, что плаваю в теплом эфире, в щадящей пустоте, которая не ранит ни тело, ни душу.
Родители не трогали меня, не лезли с разговорами и сочувствием. Я ожидала, что они, простые люди, будут со всей толстокожестью меня воспитывать, но ошибалась. Они молчали, даже между собой беседовали реже, чем обычно.
Раз в три дня мы устраивали баню – крошечный, обтянутый толстым полиэтиленом треугольник, ребра которого были сделаны из трех тонких сосенок, связанных вместе. Наверху – небольшое отверстие для дыма. Внутри, на земле, разжигался огонь, и из-за пленки получался паровой эффект. Обливаясь по́том, мы сидели в бане до дурноты, а потом открывали одну створку полиэтилена, прижатую снизу булыжником, в несколько прыжков оказывались на берегу и ныряли в реку. От перегрева вода казалась ледяной, и по всему телу бежали мурашки. После этого я возвращалась в баню, снова сидела до дурноты и снова прыгала в воду. Родители смеялись. Они выдерживали два-три захода, а я подкидывала дров в костер и парилась до темноты или до того, как заболит голова.