.
В том же духе интерпретировал повесть Адамовича «Каратели» (1981) известный критик Лев Аннинский: по его мысли, писатель анализирует новый подход к массовому истреблению людей, продемонстрированный тоталитарными режимами XX века. И формулы классической словесности, включая «слезинку ребенка», оказываются попросту бессильными перед таким уровнем бесчеловечности:
Нормальная литература привыкла оперировать такими юридическими понятиями, как «мирное население» и «ни в чем не повинные люди». Ей, кажется, еще не приходилось иметь дело с реальностью, в которой эти понятия просто отменены. <…> Германское руководство нашло научную формулу: биологический потенциал врага. Война – понятие биологическое. Это Достоевский мог с ума сходить от слезинки ребенка в наивном XIX веке. Смерть одного человека – трагедия. Может быть. Но смерть миллиона человек – статистика. Так, кажется, выразился один сильный человек в веке двадцатом? Эмоции тут ни при чем, старой литературе тут делать нечего; тут нечто за ее пределами356.
Этические дилеммы из «Братьев Карамазовых» возникают и при разборе характера пулеметчика Тупиги, учинившего массовую казнь детей в захваченной деревне: «Он жив, а они умерли. Покрывает ли позднее раскаяние ту кровь, стирает ли?»
Страшный вопрос. Я помню, как мучило меня евангельское прощение разбойника, как сладким ядом обессиливало: вот ведь в последний момент человек раскаялся – и за всю жизнь прощен, за всю злодейскую жизнь одним последним движением души. Красота! Одному раскаявшемуся грешнику радуются больше, чем сотне праведников. Я думал: а пусть сначала они простят ему, загубленные им души!357
Мысль об устаревании образа Достоевского захватывает в те годы не одного Адамовича. В том же духе высказывался в 1989 году и Юрий Карякин:
Я ничего не понимаю. Не понимаю, зачем, действительно, они все – были, зачем – нужны эти Шекспиры, Шиллеры, зачем – Пушкин, Достоевский со своими «Бесами», со своим «уличным пением»? Какой, к черту, Макбет, какой Борис Годунов, какая слезинка ребенка – кто за что ответил? кого какая гложет совесть? кто в чем покаялся? Зачем, кому нужны мы все, живые, если мы это не предотвратили, если это было, было и было, везде, всегда, в Европе, в Америке, в Китае, не надо далеко летать, возвращайся да оглянись. Твой же родной дядя, брат мамы, испанской войны герой, убит в 37‐м, где его могила? А как мама годами ездила в Люберцы сдавать посылки для другого своего брата, куда-то туда, а все преступление в том, что его Сталин в плен сдал в 41‐м, вместе с миллионами других (и им же за плен отомстил), а он из плена бежал, с итальянцами партизанил, а потом в Сибири где-то, в подвале церковном их держали несколько суток; стояли вплотную, а все равно – кто устал, осядет и захлебнется, вода чуть не по горло, так они поддерживали друг друга по очереди, чтоб хоть пять минут поспать стоя, да еще крысы водяные…358
В октябре 1986 года Адамовичу пришлось защищать свою идею «сверхлитературы» в публичной полемике с известным литературным критиком, членом редколлегии журнала «Дружба народов» Натальей Ивановой. В споре с ней Адамович заостряет свои тезисы:
…сегодня есть что-то более важное, чем сама литература! Представьте Толстого и Достоевского сегодня, в наше время… Как бы они взорвали всю свою прежнюю литературу, все свои координаты, все свои сюжеты, все свои навыки! <…> Вы представляете, если бы Достоевский побывал в Освенциме?359
Оппонируя Адамовичу, Иванова сводила его позицию к отказу от художественности и настаивала, во-первых, на том, что классическая словесность по-прежнему актуальна, во-вторых, на том, что совершенство эстетической формы неразрывно связано с нравственным содержанием произведения:
Думаю, каждому столетию и даже каждому поколению кажется, что именно его время самое важное. И именно его проблемы самые острые. Для Достоевского – это слезинка ребенка. Для вас – капелька жизни. Но это не значит, что слезинка ребенка – как мера – отменяется. <…> и после Освенцима тот же [Василь] Быков все же остается на позиции художника. Эта загадка все же существует!360
В ответ Адамович подчеркивает, что Иванова поняла его превратно: он предлагает не отказ от художественной формы, а ее преодоление, этический и эстетический максимализм.
Всё, что наработано культурой, собирать в фокус, запускать в оборот, подчинить главному делу – спасению рода человеческого. Все резервы, не до конца реализуемые. Все факторы361.
По всей видимости, этот пункт программы Адамовича так и не был в полной мере воспринят его современниками. Критик и литературовед Галина Белая, спустя два года вспоминая и комментируя публикацию «Литературной газеты», отдавала преимущество Ивановой: концепция предельной интенсивности эстетики показалась ей чрезмерно умозрительной, абстрактной. Вступается Белая и за слезинку: главное в этом образе – апелляция к индивидуальному опыту, к эмоции конкретного человека, о котором легко забыть, решая глобальные проблемы в масштабе целого человечества362. Упрек, однако, следует признать незаслуженным: еще в 1986 году в небольшой книге из научно-популярной серии «Новое в жизни, науке, технике» Адамович противопоставлял «слезинку ребенка» «милитаристскому зуду» «кайзеров, президентов, царей», причем образ Достоевского органично соединялся со знаменитым толстовским призывом «Одумайтесь!»363.
Ярким завершающим аккордом в советском периоде рефлексии над «слезинкой» можно назвать статью на тот момент молодого философа Э. В. Надточия «Конец цитаты» в сборнике 1991 года «Освобождение духа». Опираясь на известную веховскую статью С. Л. Франка «Этика нигилизма», Надточий критикует ригористический нравственный максимализм, выработанный русскими разночинцами и предопределивший стиль политических перемен в России новейшего времени. «Канцелярский демократизм» русского разночинца сводит этику к диктату, в результате чего несправедливость, неравенство, нищета, страдание не преодолеваются, а возвеличиваются:
Нигилизм русской интеллигенции вовсе не в отрицании моральных ценностей, как это пытаются сегодня доказать некоторые теоретики общечеловеческих ценностей. Он – в наделении морали безграничной властью над сознанием. Там, где весь мир вращается вокруг слезинки ребенка, а смысл известных слов Достоевского так и остался не понят, – там в слезах утонут все. Если сосредоточить все помыслы вокруг этой слезинки, утрачивается возможность ощущать тот конкретный строй жизни, частью которого эта слезинка является. Конкретный ребенок замещается идеей «слезинка ребенка», и вот уже сонмы самоотреченных и аскетичных страдальцев за идею размахивают «слезинкой ребенка» как дубиной, круша на своем пути бесчисленные толпы младенцев, их отцов и матерей. Превращение повседневного народного страдания в объект служения испаряет из народной жизни ее содержательность, ее конкретно-историческую повседневность. <…> Вы хотите осушить все слезинки окончательно и бесповоротно? Вместо слез завтра потечет кровь. Вы хотите, чтобы не было бедных и богатых? Завтра бедными будут все364.
В постсоветский период классический образ будет подвергнут жестокой ревизии, что особенно примечательно на фоне апроприации наследия и авторитета Достоевского консервативно-националистической мыслью в современной России.
Большинство российских публицистических текстов, авторы которых по тем или иным поводам обращаются и к «слезинке ребенка», и к бунту Ивана Карамазова в целом, критикуют образ Достоевского за абстрактный, излишне сентиментальный, почти демагогический гуманизм и неуместное морализаторство. В «слезинке» видят инструмент манипуляции, эмоционального шантажа и даже сознательной идеологической диверсии. Примечателен следующий смысловой сдвиг. Раньше знаменитый монолог из «Братьев Карамазовых» понимался в том духе, что «страдание, положим, хоть и ничтожного существа» дискредитирует социальную утопию, образ будущего, апеллирующий к коллективному благу в обмен на жертвы. Российский публичный дискурс нашей эпохи чаще противопоставляет «слезинку ребенка» не утопии, а нормативному порядку, законным притязаниям общества, государства, нации, их коренным историческим, политическим, экономическим интересам. Отсюда резкое неприятие карамазовских слов: в них видится уже не бунт против божественной гармонии в конце времен и не против проектов революционного переустройства общества, радикальных прогрессивных реформ, но, напротив, явная угроза сложившемуся порядку, основополагающим национальным ценностям. Вот что, к примеру, писал в 2013 году на сайте «Православие.Ru»365 авторитетный клирик РПЦ МП, специалист в области церковного права, преподаватель Московской духовной академии протоиерей В. А. Цыпин о духовной атмосфере в России 90‐х годов:
В те незабвенные годы одним из дежурных шаблонов стало усвоение Ф. М. Достоевскому мысли, что одна только слезинка ребенка перевешивает гармонию и совершенство, возможное в дольнем мире и в мире горнем. Этой цитате придавался густо пацифистский и анархический акцент, и употреблялась она для пресечения хотя бы и самых робких поползновений государства на самозащиту.