.
Поначалу все складывается вроде бы неплохо, и Зайцеву почти удается стать третьим в этом сомкнутом содружестве: «Они замаскировали проем снегом и сговорились прийти сюда завтра с инструментом» (32). Однако во время опасной совместной игры Зайцев подворачивает ногу, отстает от товарищей на пути домой, и союз размыкается. Мальчик превращается для пары друзей в третьего лишнего: «Их не стало. Они перебежали улицу – и вот их нет» (38). В парадной своего дома Зайцев встречает отца, который возвращается после бесплодных поисков сына. Взвинченный отец дает мальчику пощечину, но в итоге, уже дома, мать, а вслед за ней отец утешают сына, ласково касаясь его лица, и сын просит у отца прощения:
Единственно, что ясно чувствовал, это прикосновение маминых рук и прохладу простынь. <…> Было очень больно – и тогда он почувствовал на лбу слабое, жалкое, чуть дрожащее прикосновение руки отца. Он схватил эту руку – она была горячая, сухая, со вздутыми суставами пальцев – и прижал к щеке.
– Ты не сердись, папочка… – всхлипнул он. – Уроки я приготовил. Честное слово, папа…
Губы у отца запрыгали, и он отвернулся.
– Доктор… – сказал отец. – Что же это, доктор?.. (42)
Рассказ завершается слезами и отца, и сына (сын «всхлипнул», «губы у отца запрыгали, и он отвернулся»), и эти слезы в унисон, очевидно, следует воспринимать, как утешительный итог всего текста, как знак преодоления размолвки между сыном и отцом.
Важно отметить, что подготавливаться этот дуэт начинает задолго до финала. На первых страницах мальчик проходит испытание на мужественность и старательно подражает новым товарищам – переплывает вместе с ними к таинственному островку («они стояли на льдине, один с шестом – отталкивались и плыли к острову» (32)); курит под трибуной стадиона («Они курили, пряча в кулак огоньки» (32)); надевает на себя старый противогаз («Они распаковывали сумки и пытались натянуть маски на голову» (33)); и, наконец, скатывается с высокого деревянного столба вниз («Зайцев перелез и судорожно сжал столб. Попытался устроиться поудобнее – и вдруг поехал вниз. Быстрее, быстрее. И вот он внизу – ему стало весело. Это оказалось так просто!» (34)).
Увы, вторая попытка героя скатиться со столба, в отличие от первой, завершается неудачей, и хрупкий контакт между ним и двумя другими мальчиками сразу же разлаживается. Внешним проявлением этого становятся как раз слезы Зайцева и жесткая реакция на них одноклассников:
Он подвернул ногу, когда падал, – это было очень больно. Но заплакал он от досады, что свалился, – не от боли. Сверху, придерживаясь за столб, смотрели ребята. Он сидел, обхватив ногу, раскачивался – баюкал ногу. На ребят он старался не смотреть – стыдился. Они съехали вниз.
– Что с тобой? – сказал первый.
Он хотел вскочить, сказать: ничего, ничего страшного. Вскочил – чуть не закричал от боли.
– Б-больно, – только и сумел сказать он.
– Ну вот, – сказал второй.
– Я же говорил, – сказал первый, – не надо было брать его с собой.
– Тюфяк, – сказал второй (35).
Далее следует важнейший для раскрытия нашей темы фрагмент рассказа, описывающий рефлексию Зайцева-младшего над своими слезами:
Это было невозможно слышать, да и боль вдруг стала таять.
– Это пустяки, – сказал Зайцев. Ему было стыдно, и он не смотрел на товарищей. Слезы всегда его подводили. От боли ведь он никогда не плакал. Только от обиды. Будто не он сам, а кто-то в нем плакал (35).
Этот «кто-то», плакавший в герое, несомненно, был Зайцев-старший, о чьей склонности к слезам будет заботливо сообщено читателю еще до непосредственного появления отца в рассказе: «…всё мучительней стучалась мысль о доме, жалко маму, и папа, который сердится и будет кричать и, может, стукнет, а потом заплачет от этого» (36). Стыдясь за себя перед ровесниками («Ему было стыдно, и он не смотрел на товарищей. Слезы всегда его подводили»), герой стыдится, в первую очередь, за присутствие отца в себе. Собственно, его роковой выбор в начале рассказа был выбором в пользу сильных товарищей против слабого отца. С матерью никакого конфликта у главного героя нет.
Два спутника мальчика, вероятно пережившие ленинградскую блокаду (Зайцевы в это время были в эвакуации)936, инстинктивно чувствуют в нем чужого. Когда они нащупывают в герое слабое место (Зайцев не может удержать слез), то с детской жестокостью начинают на это слабое место давить:
…из темноты выплыли две фигуры. Сначала первый, потом второй… У первого было надутое, злое лицо.
– Ну что? Хнычешь? – сказал он.
– Ребята, – сказал Зайцев, и ему показалось, что сказал он удивительно просто и браво, – нога-то что-то того…
– Распустил нюни – смотри, прыгают, – сказал первый. – Заплачь мне еще, гогочка… (37).
Неудивительно, что попытка Зайцева завязать дружбу с чужими для него одноклассниками проваливается. Однако это поражение парадоксально приближает героя к победе – именно такое название – «Победа» – было дано рассказу при первой его публикации937.
В первый раз мальчик и его отец плачут, но еще не вместе, а каждый по отдельности, при встрече в подъезде:
– Кто тут? – сдавленно сказал отец.
Мальчик разрыдался.
– Ты? – сказал отец как-то удивленно-спокойно. – А я ведь тебя ищу.
Он подошел вплотную и вдруг взвизгнул:
– Негодяй!
Как-то неуверенно и неловко, покачнувшись, ударил мальчика по щеке. Рука его сразу повисла, а губы запрыгали.
– Ты хоть о матери-то подумал?! Ну ладно, меня ты не любишь… я знаю… хотя в день рождения… Но мать!.. Неужели ты?.. – Он осекся и испуганно посмотрел на мальчика.
Мальчик закрылся локтем и зарыдал сильнее.
– Что с тобой?! Говори!! Что ты с собой сделал?!
– Ho-га… – только и мог между всхлипами сказать мальчик (42).
Эти слезы не сближают героев, а еще больше разобщают их. Отметим, что финал процитированного фрагмента объясняет, почему рассказ так странно называется, и вместе с тем неброско указывает на определяющую роль мотива слез в тексте. Дефис здесь заменяет слезный всхлип: но–всхлип–га.
Однако максимальное отчуждение между отцом и сыном оказывается прелюдией к максимальному их сближению в финале и тоже через слезы. Сначала отец проявляет физическую силу («Отец внес его по лестнице» (42)), а затем сын перестает стыдиться отца в себе, он не столько понимает, сколько ощущает, что жестокая сила мальчиков – это не его, а слабость и даже истеричность отца – его. Поэтому рассказ завершается не только слезами отца и сына, но и дополнительным сентиментальным жестом сына, который, не стесняясь присутствия постороннего человека (врача), прижимает к щеке отцовскую руку. А Зайцев-старший и здесь не изменяет себе. Он, как по-настоящему слабый человек, вмешивает в ситуацию более сильную, но постороннюю инстанцию – все того же врача: «– Доктор… – сказал отец. – Что же это, доктор?..»
И уже неважно, что сын в финале откровенно врет отцу, да еще подкрепляет вранье сакральным для детской советской литературы словосочетанием «честное слово» (вспомним одноименный рассказ Леонида Пантелеева): «Уроки я приготовил. Честное слово, папа…». Никаких уроков Зайцев-младший приготовить не мог – некогда было, вместо этого он гулял с мальчиками. Просто герой запоздало вспомнил наказ матери из начала рассказа:
Сегодня папин день рождения, и мама сказала: «Как придешь из школы, сразу садись за уроки, потом приберись и все сделай очень хорошо до того, как папа вернется с работы. Это будет лучший подарок» (30).
Так вот, это искреннее желание мальчика сделать подарок отцу оказывается куда важнее пресловутой правды, как и понимание того, что он, подобно отцу, слаб: познание себя оказывается важнее и «победнее» и силы, и почти обязательного для советской литературы желания героя исправиться и из слабого стать сильным.
Таким образом, слезы в рассказе Андрея Битова «Но-га» выполняют обе свои важнейшие для мировой литературы функции. Это и слезы разъединения, и слезы объединения, и слезы горя, и слезы очищения, ведущего к радости.
Среди многих загадок программного рассказа Юрия Казакова едва ли не самая важная это загадка заглавная, она же финальная: отчего «горько плакал» «во сне» мальчик Алеша, которому, как мы узнаём из последнего предложения рассказа, было полтора года (367)?938
Эта вполне конкретная загадка ранее в тексте формулируется как загадка сознания и подсознания не только сына рассказчика Алеши, но и всех детей на земле.
Ты улыбнулся загадочно. Господи, чего бы я не отдал, чтобы только узнать, чему ты улыбаешься столь неопределенно наедине с собой или слушая меня! Уж не знаешь ли ты нечто такое, что гораздо важнее всех моих знаний и всего моего опыта? (360)
Таким вопросом главный взрослый герой рассказа (очень близкий автору) задается, глядя на Алешу. Затем в воспоминаниях рассказчика возникает образ спящего Алеши в еще более раннем, младенческом возрасте, и вопрос о тайне его сознания и подсознания повторяется:
Что значила твоя улыбка? Видел ли ты сны? Но какие же сны ты мог видеть, что могло тебе сниться, что мог ты знать, где бродили твои мысли и были ли они у тебя тогда? Но не только улыбка – лицо твое приобрело выражение возвышенного, вещего знания, какие-то облачка пробегали по нему, каждое мгновение оно становилось иным, но общая гармония его не угасала, не изменялась. Никогда во время бодрствования, – плакал ли ты или смеялся или смотрел молча на разноцветные погремушки, повешенные над твоей кроваткой, – не было у тебя такого выражения, какое поразило меня, когда ты спал, а я, затаив дыхание, думал, что же с тобой происходит (360–361).