придают значения такой экипировке, как угодничество, услужливость, подхалимство, лесть. Этим подлым арсеналом оружия прекрасно вооружена серость, бездарная посредственность, удачно заменяя тем самым отсутствующий талант. Услужливая, льстивая серость в основном и достигает высоких постов. Так было, так и есть. Но Мулюков верил, что в будущем так не будет. Он объяснял такое уродливое положение сохранившейся еще феодально-царистской психологией в сознания людей. Но сам он не хотел делать карьеру на государственной службе. И после окончания войны собирался уйти из военной контрразведки. Голубая его мечта — стать преподавателем на юридическом факультете Казанского университета и заняться уголовно-правовой наукой.
Но это, как был убежден Мулюков, все находится за синими далями да за высокими горами. И в ближайшие годы он не рассчитывал дойти до желанной цели. Капитан, прикидывая и так и сяк, приходил к одному и тому же выводу: безголовое Временное правительство не закончит войну в ближайшие год-два. По крайней мере, Мулюков не чувствовал, что Австро-Венгерская и Германская империи выдохлись и вот-вот рухнут от полного истощения. Скорее наоборот, Россия не выдержит, надсадится. Ведь кругом была разруха, голод подползал к людям страшным чудовищем. В стране свирепствовала невиданная инфляция. Вот уже с июля месяца, когда началось подавление ранее провозглашенных свобод, Мулюкова не покидало ни на один день ощущение, что государственная машина мчится к бездонной пропасти и скоро вдребезги разобьется. Он допускал, что это правительство падет не только от ударов извне, но, главным образом, вследствие внутренней борьбы между политическими партиями. Сам же капитан не принадлежал ни к одной из них. Ему представлялось наиболее справедливой позиция большевиков. Но чья партия возьмет верх в этой непростой ситуации, он не знал.
Часа в четыре пополудни в зарешеченное окошко кабинета, где копался в бумагах капитан Мулюков, полезли длинные тени, словно темные руки ночных привидений, которые хотели незаметно выкрасть остатки скудного осеннего света. Перечитывая заявление купца Галятдинова, капитан не заметил, как в его неуютном помещении воцарились сумерки. Лишь после того, как буквы начали расплываться, он оторвался от бумаги. «Э-хе-хе… А этот Измайлов к делу о гибели полковника не подходит ни с какого бока, — подумал контрразведчик. — Во всяком случае, никак не сходится время».
Мулюков сопоставил время, когда погиб полковник Кузнецов, — это было в 19 часов, и время, когда Измайлов покинул двор купца Галятдинова, — 19 часов 35 минут. Это время значилось в заявлении купца. Это подтверждалось и милицией, прибывшей к Нагим-баю через десять минут. (В рапорте милиционеров значилось 19 часов 45 минут).
Потом он еще раз перепроверил это время, вызвав через нарочного купца Галятдинова и его работников, и затем спокойно вычеркнул из обвинительного заключения уголовного дела Измайлова эпизод по убийству полковника Кузнецова. Капитан Мулюков окончательно понял: следователь Серадов сознательно не обращал внимание на это временное расхождение. И теперь контрразведчик сидел и гадал: взятка или прямая, непосредственная причастность Серадова к работе вражеской агентуры явилась причиной его должностного преступления? «Ничего, я спрошу его сам об этом». Капитан вспомнил угрюмый, неприязненный, а подчас и враждебный взгляд своего начальника и грустно произнес вслух:
— А может, и не придется тебе, Талиб Акрамович, это сделать. Всего скорее, что нет. — И тут же мелькнула мысль: «Вот пошлют тебя на фронт или на укрепление кадров куда-нибудь в тмутаракань и будешь там куковать один вдали от семьи».
Мулюков пошел в камеру к Измайлову и известил его, что обвинение в убийстве полковника Кузнецова он с него снимает.
— Ну, а история во дворе купеческого дома — это не моя компетенция, — пояснил капитан. — Подобными делами занимается милиция.
В тот же вечер Измайлова перевели из камеры смертников в общую камеру, изрядно набитую разношерстным людом.
ГЛАВА VКРУТОЙ ПОВОРОТ
Незаметная, непрезентабельная идея превращается в идеал, как гадкий утенок в прекрасного лебедя, тогда, когда обнаруживается в ней привлекательность и когда она побуждает людей к стремлению к ней.
Очистительный ветер Октябрьской революции пронесся по всей Казанской губернии, сметая с дороги истории старую власть, как сгнившую листву. В один из дней, в полдень, в Чистополе на городской управе, на зданиях суда и милиции, на всех других присутственных местах пламенели красные полотнища.
Днем вооруженные винтовками рабочие, революционные солдаты и матросы волжской флотилии заняли без единого выстрела и городскую тюрьму. Возглавлял всю эту группу светловолосый мужчина средних лет в черном бешмете. Охрана, не оказывая сопротивления, сложила оружие и поспешила удалиться восвояси. Когда солдатские сапоги загромыхали под кирпичными сводами тюремного коридора, напуганные надзиратели, понимая, что происходит, шарахнулись к выходу, но дорогу им преградили вооруженные рабочие и велели идти по своим местам.
В первые же минуты, когда до заключенных начали доноситься из коридора беспокойные возгласы надзирателей, какая-то непонятная возня и суета, в камере, где сидел Измайлов, наступила мертвая тишина. Никто из заключенных ничего хорошего для себя не ждал. Неожиданно донесшаяся до узников, и без того напуганных, частая дробь множества ног тотчас бросила многих в пучину страха. Кто-то тоскливым, дрожащим, скрипучим голосом проблеял:
— Кажись, конвой поспешает за смертниками. В расход пущать будут. Военно-полевой суд-то, чай, кучу дел проштампелевал.
— Не-е… Ет што-то другое. За восемь-то месяцев отсидки я ышо не слыхивал эдакого шума. Може, свара какая вышла, — настороженно высказал предположение сивобородый мужичонка в грязно-серой косоворотке без пуговиц. — А може, нас усех того… на каторгу. Ох-хо-хо, осенью да по себирскому трахту в наших обувках-то дело гибельное. Загнемся вусе ышо до Уралу…
Железная дверь с громким скрежетом распахнулась, и в узком каменном проеме предстал перед заключенными огромного роста широкоплечий матрос, опоясанный крест-накрест пулеметной лентой и с серебристыми ручными гранатами на широком черном ремне.
— А ну, братва, сыпь отседа все наверх, на палубу.
Заключенные от неожиданности замерли: такое чудо не могло присниться и в счастливом сне.
— Свистка боцманского ждете, что ли, или не хотите уходить из зарешеченного трюма? — ухмыльнулся матрос и небрежно цокнул об пол кованым прикладом винтовки.
Тут все обитатели этой темной сырой камеры разом хлынули к дверям. Уже через минуту там почти никого не осталось. Только Шамиль Измайлов медленно, покачиваясь, как изрядно захмелевший гуляка, тащился к двери.
— Это кто ж тебя так покантовал, братишка?
— Надзиратели да охранники, — вяло ответил Измайлов.
— Это за что же? — осведомился светловолосый мужчина, появившийся в дверях. Матрос тотчас принял учтивую позу, как будто ему подали команду «смирно».
Голос показался Шамилю знакомым. Он поднял голову — и вздрогнул: перед ним стоял большевик Соловьев Василий Николаевич, с которым свела его судьба в сентябре на чистопольском базаре. Но Соловьев его не узнал. Да это было и немудрено. Лицо юноши сплошь покрывали синяки, кровоподтеки и ссадины.
— Здравствуйте, Василий Николаевич! — тихо поприветствовал Шамиль своего товарища.
Соловьев в недоумении глянул на заключенного и удивленно спросил:
— Вы меня знаете?
— Василий Николаевич, это я. Измайлов Шамиль. Помните, мы с вами…
— Голубчик ты мой! — жалостливо вскричал, казалось, невозмутимый командир. — Как же, как же, мой дорогой друг. Помню, Шамиль, все помню. — Соловьев обнял юношу. — Ты уж, Шамиль, не обижайся на меня. — Он хотел сказать Шамилю, что он его не узнал, но не захотел его расстраивать, а лишь пробурчал: — Этот дворец печали и горя плохо освещен. А зрение у меня не очень…
Матрос почтительно глянул на юношу, потом на своего командира и пробасил:
— Треба, товарищ командир, расчетец произвести, за борт надобно выкинуть этих шмакодявок, — и он тут же выскочил в коридор.
— Давно ты тут? — сочувственно, с жалостью спросил Василий Николаевич своего юного друга. И тут же чуть ли не с испугом: — Уж не из-за меня ли?!
Шамиль отрицательно покачал головой:
— Нет-нет, Василий Николаевич, не из-за вас… Тут полковника задавили… Да еще один купец поклеп настрочил… Вот и хотели все на меня…
В коридоре кто-то завизжал, запричитал испуганным тонким голосом. Тотчас появился знакомый матрос, который тащил сразу двух надзирателей. Одного из них он ухватил за ухо, а другого за шкирку.
— Эти шмакодявки хотели смыться. Не они ли тебя, браток, тронули? — обратился он к юноше.
Измайлов признал своих мучителей и кивнул головой: «Они самые».
И не успел Соловьев сказать, что за зверства надзиратели предстанут перед народным судом, как матрос взмахнул огромными, как молоты, кулачищами и… один за другим оба надзирателя оказались на полу.
— Я сам сидел в Казанской тюрьме, — сердито бросил матрос, и испытал повадки этих шакалов на своих ребрах. — Матрос снял с плеча трехлинейку. — Чего с ними чикаться, в расход их, шмакодявок, надобно, коль душегубствовали здесь.
— Я не расстреливал, я никого не убивал, — запричитал писклявым голосом один из надзирателей. — Вот он сам может сказать, — показывая рукой на Измайлова, голосил надзиратель, — шо я отговаривал других, шоб не убивали ево в камере. Ето вот все он, — ткнул пальцем надзиратель в грудь своего коллеги, — он душегубствовал, сполнял приговоры-то, стрелял большевиков, которые якобы с фронту убегали.
— Ах ты, шакал, шмакодявка, — матрос передернул затвор винтовки, — дак он наших, говоришь, убивал.
Соловьев, останавливая матроса, решительно положил руку на винтовку, и дуло ее уперлось в пол.