— За стаканом винца да под музыку оно веселей, — посмеивается разговорчивый земляк. — Это сразу за углом, — добавляет он, дивясь наивности нового советника.
Фабр не может прийти в себя от гнева. Он собирался в храм служения обществу, а его, оказывается, пригласили в кабак! Он поворачивает домой… Столько времени потерять! Потом на память приходят стихи Беранже, которые он не раз повторял по другим поводам:
…И днем, и ночью сущий ад!
Гремят, гремят, гремят, гремят!
Угомонитесь, барабаны!
О, дайте мне покой, молю!
Политик я не очень рьяный,
А шума вовсе не терплю…
И, уже улыбаясь, Фабр закрывает за собой калитку. Больше никакими повестками и приглашениями не выманить его отсюда!
В стихах «К избирателям», опубликованных через несколько лет в «Альманахе Ванту», Фабр, проявляя теперь уже заметно бо́льшую политическую зрелость и осведомленность, писал:
«На выборах этого года конкурируют два кандидата — Басакьер и Басакан; один — малиновый, другой — белый. Оба не скупятся на обещания масла к хлебу, хотя, по совести, оба они — два сапога пара, и, как ни крути, хрен редьки не слаще».
Перевод стихов почти буквален, но полностью не передает язвительной начинки десяти коротких строчек. Даже сходно звучащие фамилии кандидатов отражают саркастическое отношение автора к системе Третьей республики.
Многие другие стихотворения, как и книги, призывают дать людям труда право на место под солнцем жизни и культуры. В остальных Фабр выступает как певец природы, науки, поэзии, знания.
Нам уже известны философско-романтические строфы молодого Фабра, позже, в Сериньяне, он будет писать о сверчке, о падубе, о майском жуке, зяблике и силках птицелова… Если автор от этих тем и удаляется, то все же находит их здесь, в Гармасе. Это — «Апрель», «Северный ветер», «Снег». Он пишет стихи «Ванту» о горе́, что высится над краем и на виду у которой прошла вся его жизнь.
В стихах свет и тепло первых весенних дней, и «безумный восторг миндаля, который торопится цвести», и печаль и холод ночи, когда луна, «словно прачка, расстилает огромные белые простыни света, беззвучно спадающие на луга, холмы и скалы…»
В баснях он говорит о непослушном лягушонке, о маленьком кролике, о совенке, которому не дают заснуть неумолчно стрекочущие цикады. Это малышам, для домашнего обихода. Но иное время — иные песни. Годы идут, и подросшие дети получают новую басню: полемика с Лафонтеном по поводу его «Кузнечика и муравья». Сюжет известен у нас по крыловскому варианту «Стрекоза и муравей». В качестве энтомолога и, значит, адвоката насекомых Фабр показывает безосновательность выпадов против якобы легкомысленного кузнечика. Кузнечик, по Фабру, веселый труженик, вечно поющий, несмотря ни на что, а муравей — жадный стяжатель, скопидом. Такой взгляд более согласен с природой и заключает более строгую мораль. А мораль далеко не энтомологическая. «Черт возьми! Что вы об этом скажете? Жадные крючковатые пальцы, толстобрюхи, управляющие миром с помощью несгораемых шкафов! Вы распространяете слух, будто мастеровой всегда лодырь, бездельник, будто он, болван, по заслугам бедует… Замолкните! Ведь стоит бедняге дорваться до корма, вы его ототрете и потом хоть мертвого, да слопаете…»
Строки стоят того, чтобы их поставить рядом с последними абзацами главы «Лист» из «Жизни растения» К. А. Тимирязева. В них такая же широта взгляда, такая же сила гражданского чувства, когда автор в страстном публицистическом отступлении естественно переходит от проблем биологических к проблемам социальным и нравственным.
Так Фабр воспитывает и свою семью. Дети его должны знать не только физику и химию, не только литературу и домоводство, но и все о мире, где им предстоит жить и трудиться. Они должны анализировать и широко мыслить. Кроме всего, он просто их очень любит.
Сохранился интересный снимок. По канонам фотографии тех лет глава дома усажен в кресло, сзади — домочадцы. Словно стена, ограждающая Гармас от мистраля, они прикрывают старшего. Высокие, статью в отца, черноволосые и белолицые девушки, совсем как те красавицы, которыми издали любовался бродяга Ришпена, — Мари-Полин и Анна-Элен. Между ними Жозефин-Мари. Она держит руку на спинке кресла, чуть-чуть не касаясь плеча супруга. Аглая, маленькая и уже сухонькая, не моложе названой матери и очень похожа на отца. Рядом с Аглаей респектабельный молодой человек — племянник Фабра. Похоже, все несколько принарядились ради торжественного случая. Анна-Элен даже надела бархотку, но не сняла фартук. Фабр в просторной белой блузе с засученными рукавами, коротком арльском жилете, голова в черной шляпе откинута, вид довольный, даже немного задиристый. У ног хозяев лежит разомлевший пес — очередной Булль.
Оторванный от бурных событий эпохи, оберегаемый дружной семьей, Фабр не замкнулся в себе. Позиция его подчеркнуто демократическая. Большая часть стихов написана на провансальском. Он был когда-то языком королей и трубадуров, потом, как и латынь, стал мертвым, но сохранился среди пастухов и землепашцев. Для Фабра это язык его детства в Сен-Леоне и Малавале, язык его юности в пору странствий, остался родным и в годы зрелости. А именно в ту эпоху, о которой идет речь, провансальский вновь превращался в язык литературы. Событие это стало страницей биографии и сериньянского натуралиста.
Невдалеке от Авиньона, в небольшой деревушке Мейан, жил крестьянин Мистраль. Сын его Фредерик, на семь лет моложе Фабра, успешно закончил в городе курс наук и вернулся под отчий кров. В свободное время он сочинял стихи и песни на языке земляков — соседей и друзей, работавших с ним в поле и на винограднике. Тогда многие из знакомых Фабра писали на провансальском. Поэтами были и Феликс Гра, у которого Фабры собирались когда-то снять жилье в Вильнёве, и Руманий, с которым Фабр много лет назад познакомился за общим столом в пансионате «у папаши Милле, кормившего всех морковкой». Руманий был также издателем — он выпускал альманахи провансальской литературы. Его книжная лавка в Авиньоне, подобно вошедшей в историю русской литературы лавке Смирдина в Петербурге, стала местом встреч писателей и любителей печатных новинок.
Фабр был здесь частым гостем и именно здесь познакомился с Фредериком Мистралем, выдающимся провансальским поэтом, которого сравнивали с Торквато Тассо, называли Бернсом Прованса.
Прослушав первую большую поэму Мистраля «Мирейо», друзья нашли, что вся она звенит, «как серебряные бубенчики на ногах танцовщиц Востока». Жан Ребуль, булочник из Нима, стихами которого зачитывался подросток Фабр, отправил рукопись «Мирейо» в Париж, Ламартину, и тот выступил со статьей о Мистрале. «Хочу вам поведать радостную весть, — так начиналась очередная беседа Ламартина. — Родился великий эпический поэт. Настоящий Гомер нашего времени. Он сделал родной край книгой, разве это не чудо? Он создал из народного говора классический образный язык подобно тому, как Петрарка сотворил итальянский. У него сцены из „Одиссеи“ перемежаются картинами из „Дафниса и Хлои“». Ламартин называл Мистраля Диогеном лиры, магом слова…
Мистраль рассказал о встрече с Фабром в письме своему авейронскому приятелю Франсуа Нанжаку. Педагог и ученый обрадовал поэта редкостным богатством словаря и оборотов речи, многообразием оттенков и интонаций, точных и метких, часто не имеющих эквивалента во французском. Мистраль признал Фабра выдающимся провансалистом. А провансалисты того времени составляли целое общество, союз.
Еще в мае 1854 года в старой вилле возле Авиньона собрались ревнители родного языка, назвавшие себя веселыми братьями-фелибрами. Старинное слово «фелибр» — книготорговец, книжник — получило новое содержание. Фелибры прославляли молодость древней «провинции провинций», как именовался Прованс во времена Рима: голубое небо и жаркое солнце края, красоту и благородство его народа. Но, воспевая край и народ, многие фелибры идеализировали патриархальность средневековья, мечтали и пытались возродить давно изжившие себя формы культуры.
Вместе с тем в увлечении провансальским, которое широко распространилось в середине XIX века, жила запоздалая, но по той же причине обостренная реакция на преследования в эпоху Конвента вообще всех местных языков. В свое время их объявили крамолой — пережитком феодального рабства и одновременно зародышем федерализма. Неудивительно, что состав учредителей братства оказался довольно пестрым. Обанель, к примеру, представлял чистого певца земных радостей, анакреониста, в Брюне же видели «красного».
Так или иначе, Мистраль многое сделал, чтоб проложить языку простого люда Южной Франции дорогу в литературу. По всей стране из глубин народа поднимались одаренные мастера, писавшие на патуа и на французском. Слесарь Кайя, каменщики Лакруа и Понси, мясник Оливье, печатник Кассан, кузнец Гранье, возчик Лафоре, парусовщик Пелабон, башмачный гвоздарь Шовье, уже знакомый нам крестьянин Батист Бонне, Виктор Жемо — автор томика песен, за которые его судили при Второй империи, слесарь Дюран, сапожники Ложье и Луи Вестрепан из Тулузы, марсельский носильщик Луи Жестуен, горшечник Пейрот, парикмахер Жасмен, ткач Рок Гривель… Их выход на поэтическое поприще приветствовали крупнейшие писатели века.
Жорж Санд благословляла поэтов «с железными руками и громким голосом». Беранже ободрял плотника Шарля Понсе. Виктор Гюго говорил об успехах плетельщика веревок Савинье Лапуента: «Вы, люди из народа, как факелы, освещаете путь». Бодлер в предисловии к книге лионского рабочего Пьера Дюпона объявил: «Топором разрублены цепи подъемного моста крепости. Дорога народной поэзии открыта!»
С этим пополнением пришел в литературу и Фабр. Мистраль одним из первых оценил литературный дар «великого савантас» — ученого. Открываемые автором «Сувенир» новые миры и нарисованные его «волшебным пером» картины природы Прованса пленили Мистраля.
Став лауреатом Нобелевской премии по литературе, Мистраль навестил Фабра.