Сквозь время — страница 5 из 13

* * *

Сороковой год начался трудно. Шла финская война. Стояли холода. Печальные вести доходили с фронта. Наше поколение понесло первые военные потери. Погиб Отрада, рядом с ним смертью храбрых пал Копштейн. Погиб молодой критик Михаил Молочко, которому принадлежат памятные слова: «Романтика — это будущая война, где победим мы».

Весной добровольцы вернулись с финской войны. Они щеголяли в солдатских телогрейках, по-мальчишески изображали бывалых вояк. Но за всем этим был уже настоящий и еще чужой нам всем, необычный опыт. Помню тогдашние первые подлинные стихи о войне, написанные Наровчатовым и Лукониным.

Значит, что-то действительно произошло в нас. Недаром именно тогда появился у нас термин «поколение сорокового года». Год этот был насыщен событиями. Были первые бурные выступления, первые публикации стихов. Собирались выпускать альманах.

Афиша 1940 г.

В начале сорок первого года в журнале «Октябрь» появилась подборка под скромным названием «Стихи московских студентов». Там впервые был напечатан Кульчицкий.

Кульчицкий казался мне самым зрелым поэтом среди наших сверстников.

Было в нем что-то молодецкое. Высокий, со светлыми глазами чуть навыкате, с прямыми, давно не стриженными волосами каштанового цвета, чуть улыбающийся, он производил впечатление человека здорового и беззаботного. На самом деле он был работяга. Он принадлежал поэзии целиком. Поэзия была его призванием и точкой зрения. Он бродил по улицам, слагая стихи. Днем и ночью он отыскивал точные слова и метафоры. Он любил производить эксперименты со словом, любил слушать стихи и спорить о них. Вел дневник и писал письма в Харьков, сестре Олесе — тоже о стихах, о новых товарищах…

Кульчицкий шел от образа, от вещественного ощущения мира. Он был меньше всех нас связан поэтической традицией. Стих его вызревал, не обремененный шелухой подражания. Коган был сплавом. В его накале разнородные элементы сплавлялись воедино, приобретая новые свойства. Кульчицкий был самородным металлом. Он успел дописать первую свою поэму — «Россию». Она не антипод роману Павла Когана. Удивительно едины эти два произведения, такие разные по манере, по характеру. И единые, как мысль и чувство…

Войну мы ожидали, но все же началась она неожиданно. Не думалось, что именно в этот погожий день, когда сдавались последние экзамены, так внезапно и бесповоротно начнется война.

Через неделю большинства из нас уже не было в Москве. Не помню, когда последний раз я видел Кульчицкого. С Павлом последняя встреча была осенью, когда я вернулся со Смоленщины, а он с трудом добрался до Москвы с Кавказа.

Мы встретились, и Павел, едва отмывшись от дорожной грязи, потащил меня на улицу Мархлевского, где в бывшем школьном здании набирали народ на курсы переводчиков. Меня не приняли: я имел глупость сказать, что не знаю немецкого языка.

Павел решительно заявил, что немецкий знает. И ему поверили. Там же, на Мархлевской, мы расстались, чтобы больше никогда не увидеться…

О гибели Павла я узнал на фронте из письма нашего товарища. Были известны и место и обстоятельства его смерти. О Кульчицком долго ходили легенды. Как он погиб — неизвестно до сих пор. Он был рядовым. Рассказывали, что в армии он не расставался с тетрадочкой, куда вписывал стихи. Эту тетрадочку приказал выбросить старшина, когда проверял вещи перед отправкой на фронт. Может быть, где-нибудь до сих пор жива эта тетрадочка?..

* * *

Они погибли слишком рано. Но не только эта трагическая судьба двадцатилетних поэтов волнует нас. Волнуют и их стихи, даже тогда, когда мы осознаем их несовершенство. Волнуют потому, что в них запечатлены характер, мысли и чувства целого поколения, запечатлены цельно и неповторимо. А мысли эти и чувства необходимо входят в ряд мыслей и чувств русской поэзии, и, если бы они выпали, исчезло бы целое звено в ее закономерном развитии, распалась бы связь времен, исчез бы тот мостик, который соединяет довоенное поколение советской поэзии с послевоенным.

Мне кажется, что определяющим свойством поэзии этого поколения была цельность. Цельность и полнота мироощущения. Цельность не за счет примитива, упрощения, нерасчлененности, а цельность сложная, цельность в преодолении сложных противоречий времени и личности.

Обаятельной чертой этого цельного взгляда на жизнь было то, что выражался он непосредственно и ясно, что серьезность этого взгляда воплощена в поэзии со всей чистотой двадцатилетней юности.

В творчестве Когана и Кульчицкого видно, как идея формирует поэзию, как из пестрых элементов формы, часто ученической, незрелой, носящей печать разнородных влияний, под воздействием сильной мысли и устремленного чувства формируется новый характер поэзии.

Поэзия Кульчицкого и Когана неразрывно связана со своим временем. Не случайно, что в ней влюбленно прозвучала тема России.

Россия была формой органического приятия действительности. Грядущая мировая война понималась как всемирная «гражданская» война коммунизма с фашизмом, где Россия — главная, ведущая прогрессивная сила времени.

Это была новая тема поэзии. Это было поэтическое воплощение революционного начала России. В этом бескорыстном предназначении молодые поэты сороковых годов видели величие своей родины, видели великую задачу своего поколения…



Михаил Кульчицкий

Самое такое(Поэма о России)

Русь! Ты вся — поцелуй на морозе.

(Хлебников)

I. С истока востока

Я очень сильно

люблю Россию,

но если любовь

   разделить

     на строчки —

получатся — фразы,

получится

сразу:

про землю ржаную,

про небо про синее,

как платье.

И глубже,

чем вздох между точек…

Как платье.

Как будто бы девушка это:

с длинными глазами речек в осень

под взбалмошной прической

колосистого цвета,

на таком ветру,

   что слово…

     назад…

       приносит…

И снова

   глаза

     морозит без шапок.

И шапку

   понес сумасшедший простор

     в свист, в згу.

Когда степь

   под ногами

     накре-няется

   нáбок

и вцепляешься в стебли,

а небо —

внизу.

Под ногами.

И боишься

упасть

в небо.

Вот Россия.

Тот нищ,

кто в России не был.

II. Год моего рождения

До основанья, а затем…

(«Интернационал»)

Тогда начиналась Россия снова.

Но обугленные черепа домов

не ломались,

ступенями скалясь

в полынную завязь,

и в пустых глазницах

вороны смеялись.

И лестницы без этажей

поднимались

в никуда,

   в небо,

     еще багровое.

А безработные красноармейцы

с прошлогодней песней,

еще без рифм

на всех перекрестках снимали

немецкую

проволоку[2],

колючую как готический шрифт.

По чердакам

еще офицеры метались

и часы

по выстрелам

отмерялись.

Тогда

победившим красным солдатам

богатырки-шлемы[3].

уже выдавали

и — наивно для нас, —

как в стрелецком когда-то,

на грудь нашивали

мостики алые[4].

И по карусельным

ярмаркам нэпа,

где влачили волы

кавунов корабли,

шлепались в жменю

огромадно-нелепые,

как блины,

ярковыпеченные рубли[5]

Этот стиль нам врал

   про истоки,

     про климат,

и Расея мужичилася по нем,

почти что Едзиною Недзелимой

от разве с Красной Звездой,

а не с белым конем[6].

Он, вестимо, допрежь лгал —

про дичь Россиеву —

что, знамо, под знамя

врастут кулаки.

Окромя — мужики

   опосля тоски.

И над кажною стрехой

   (по Павлу Васильеву)

рязныя рязанския б пятушки.

Потому что я русский наскрозь —

   не смирюсь

со срамом

наляпанного а-ля рюс.

III. Неистовая исповедь

В мир, раскрытый настежь

Бешенству ветров.

(Багрицкий)

Я тоже любил —

петушков над известкой.

Я тоже платил

   некурящим подростком

совсем катерининские пятаки[7]

за строчки

бороздками

на березках,

за есенинские

голубые стихи.

Я думал — пусть

   и грусть,

     и Русь,

в полтора березах не заблужусь.

И только потом

я узнал,

   что солонки

с навязчивой вязию азиатской тоски,

размалева русацкова:

в клюкву

аль в солнце —

интуристы скупают,

   но не мужики.

И только потом я узнал,

   что в звездах

куда мохнатее

Южный Крест,

а петух-жар-птица-павлин прохвостый

из Америки,

с картошкою русской вместе.

И мне захотелось

такого

простора,

чтоб парусом

   взвились

     заштопанные шторы,

чтоб флотилией мчался

с землею город

в иностранные страны,

   в заморское

     море!

Но я продолжал любить Россию.

IV. Я продолжал Россию

Не тот этот город и полночь — не та.

(Пастернак)

А люди

с таинственной выправкой

   скрытой

тыкали в парту меня,

как в корыто.

А люди с художественной вышивкой

   Россию

(инстинктивно зшиток[8] подъяв, как меч) —

   отвергали над партой.

Чтобы нас перевлечь —

в украинские школы —

   ботинки возили,

на русский вопрос —

   «не розумию»[9],

На собраньях прерывали

русскую речь.

Но я все равно любил Россию.

(Туда…

улетали…

утки…

— им проще.

За рощами,

   занесена,

она где-то за сутки,

   за глаз,

     за ночью,

за нас она!)

И нас ни чарки

   не заморочили,

ни поштовые марки

     с «шагающими»[10] гайдамаками,

ни вирши —

   что жовтый воск

     со свечи заплаканной

упадет

   на Je[11]

блакитные очи.

Тогда еще спорили —

   Русь или

Запад —

в харьковском

кремле.

А я не играл роли в дебатах,

в играл

   в орлянку

на спорной земле.

А если б меня

и тогда спросили —

я продолжал — все равно Россию.

V. Поколение Ленина

Где никогда не может быть ничья.

(Турочнин[12])

…И встанут

   над обломками Европы

прямые,

   как доклад,

конструкции,

   прозрачные как строфы

из неба,

   стали,

     мысли

       и стекла.

Как моего поколения

   мальчики

фантастикой Ленина

зяманись —

работа в степени романтики —

вот что такое

коммунизм!

И оранжевые пятаки

   отсверкали,

как пятки мальчишек —

   оттуда

в теперь.

И — как в кино —

проявились медали

на их шинелях.

И червь,

финский червь сосет

у первых трупы,

плодя — уже для шюцкоров —

червят.

Ведь войну теперь начинают

   не трубы —

сирена.

И только потом — дипломат.

Уже опять к границам сизым

составы

   тайные

     идут,

и коммунизм опять

   так близок —

как в девятнадцатом году.

Тогда

матросские продотряды

судили корнетов

   револьверным салютцем.

Самогонщикам —

десять лет.

   А поменьше гадов

запирали

   «до мировой революции».

Помнишь — с детства —

рисунок:

   чугунные путы

человек сшибает

   с земшара

     грудью? —

Только советская нация

будет

и только советской расы люди…

Если на фуражках нету

   звезд,

повяжи на тулью

   марлю…

     красную…

Подымай винтовку,

   кровью смазанную,

подымайся

   в человечий рост!

Кто понять не сможет,

   будь глухой —

на советском языке

   команду в бой?

Уже опять к границам сизым

составы тайные идут,

и коммунизм опять так близок —

как в девятнадцатом году.

VI. Губы в губы

Когда народы, распри позабыв,

В единую семью соединятся.

(Пушкин)

Мы подымаем

   винтовочный голос,

чтоб так

   разрасталась

     наша

       отчизна —

как зерно,

в котором прячется поросль,

как зерно,

из которого начался

   колос

высокого коммунизма.

И пусть тогда

на язык людей —

всепонятный —

   как слава,

всепонятый снова,

попадет

   мое,

     русское до костей,

мое,

советское до корней,

мое украинское тихое слово.

И пусть войдут

и в семью и в плакат

слова,

   как зшиток

(коль сшита кипа),

как травень[13] в травах,

як липень[14]

в липах

тай ще як блакитные[15] облака!

О как

я девушек русских прохаю[16]

говорить любимым

губы в губы

задыххающееся «коххаю»[17]

и понятнейшее слово —

«любый».

И, звезды

   прохладным

монистом надевши,

скажет мне девушка:

боязно

все.

Моя несказáнная

   родина-девушка

эти слова все произнесет.

Для меня стихи —

   вокругшарный ветер,

никогда не зажатый

между страниц.

Кто сможет его

от страниц отстранить?

Может,

   не будь стихов на свете,

я бы родился,

чтоб их сочинить.

VII. Самое такое

Но если бы кто-нибудь мне сказал:

сожги стихи —

коммунизм начнется,

я только б терцию

помолчал,

я только б сердце свое

   слыхал,

я только б не вытер

сухие глаза,

хоть, может, — в тумане,

хоть, может, —

согнется

   плечо над огнем.

Но это нельзя.

А можно —

   долго

     мечтать

про коммуну.

А надо думать —

   только о ней.

И необходимо

падать

юным.

и — смерти подобно —

медлить коней!

Но не только огню

сожженных тетрадок

освещать меня

и дорогу мою:

пулеметный огонь

песню пробовать будет,

конь в намете

над бездной Европу разбудит,

и, хоть я на упадочничество

не падок,

пусть не песня,

а я упаду

в бою,

Но если я

прекращусь в бою,

не другую песню

другие споют.

И за то,

чтоб как в русские

в небеса

французская девушка

смотрела б спокойно —

согласился б ни строчки

в жисть

   не писать…

……………

А потом взял бы —

и написал

тако-о-ое…

26. IX. 1940 г.

16. X. 1940 г.

28. I. 1941 г.

Борис Слуцкий