Сквозь зеркало языка — страница 16 из 26

Русские синий и голубой

Приезжающие в Японию люди с острым зрением могут заметить некоторую необычность в цвете светофоров.[291] Не то чтобы там были какие-то странности с основной схемой: все как везде, красный свет в Японии означает «стойте», зеленый – «двигайтесь», а между ними загорается желтый. Но если хорошо присмотреться, то видно, что зеленый свет другого оттенка, нежели во многих странах, и в нем явственно заметна синева. Причина этого не в восточных предрассудках о защитной силе бирюзы и не в утечке синего красителя на японской фабрике пластмасс, а в причудливом повороте лингвистически-политической истории. Раньше японцы использовали для цветов холодной гаммы слово «ао», которое объединяло синий и зеленый. В современном языке, однако, «ао» ограничено в основном синими оттенками, а зеленый обычно обозначается словом «мидори» (хотя и в наши дни «ао» еще может относиться к зелени в смысле свежести или незрелости – зеленые яблоки, например, называются «ао ринго»). Когда в 1930-е импортировали из США и установили в Японии первые светофоры, они были такие же зеленые, как везде. Тем не менее в обычном стиле речи свет, разрешавший движение, называли «ао сингу», возможно, из-за того, что тремя главными цветами на палитрах японских художников традиционно были ака (красный), кииро (желтый) и ао. Ярлык «ао» для зеленого света сначала не казался таким необычным из-за остававшихся ассоциаций слова «ао» с зеленью. Но со временем расхождение между зеленым светом и главным значением слова «ао» стало ощущаться как диссонанс. Более безразличный ко всему народ мог бы безвольно сменить официальное название света, разрешающего движение, на «мидори». Но не таковы японцы. Вместо того чтобы поменять название в соответствии с реальностью, японское правительство издало в 1973 году указ, что реальность должна измениться в соответствии с названием: отныне разрешающий сигнал должен был стать цвета, более соответствующего доминирующему значению слова «ао». Увы, сменить цвет на настоящий синий было невозможно, потому что Япония – участник международного соглашения, по которому дорожные знаки должны быть более-менее одинаковыми по всему земному шару. Так что решено было добавить в свет «ао» синий оттенок, чтобы он все еще мог называться официально зеленым (см. таб. 7 на цветной вклейке).

Изменение зеленого цвета светофора на более синий в Японии – очень необычный пример того, как причуда языка может изменить реальность и таким образом подействовать на мир, который люди увидят наяву. Но, конечно, это не то влияние языка, которым мы были озабочены в предыдущих главах. Нас интересует, могут ли носители разных языков воспринимать одну и ту же реальность по-разному просто из-за разных родных языков. Разве понятия цвета в нашем языке – не призма, сквозь которую мы воспринимаем цвета в нашем мире?

Возвращаясь к предмету цвета, в заключительной главе мы постараемся вернуть старый долг, переворачивая вопрос XIX века об отношении между языком и восприятием. Вспомните, Гладстон, Гейгер и Магнус считали, что различия в цветовом словаре происходят из уже существующих различий в восприятии цвета. Но может ли быть, что причина и следствие здесь поменялись местами? Возможно ли, чтобы лингвистические различия стали причиной разницы в восприятии? Могут ли разные бытовые названия цветов влиять на нашу чувствительность к некоторым цветам? Могут ли наши ощущения от картин Шагала или витражей Шартрского собора зависеть от того, есть ли в нашем языке слово «синий»?

* * *

Мало какие переживания взрослых могут соперничать с приступом подросткового философствования поздней ночью. Одним из чрезвычайно глубоких прозрений, которые любят появляться во время этих сеансов пубертатной метафизики, бывает потрясающее осознание того, что никто не знает, как другие люди видят цвета на самом деле. Мы с вами можем согласиться, что одно яблоко зеленое, а другое – красное, но при этом когда вы говорите «красное», вы на самом деле можете ощущать то, что я называю «зеленым», – и наоборот. Мы никогда этого не узнаем, даже если будем обмениваться впечатлениями до второго пришествия, потому что если мое ощущение красного и зеленого строго противоположно вашему, то пока мы общаемся словесно, все наши описания цветов будут совпадать. Мы согласимся, что спелые помидоры – красные, а незрелые – зеленые, и мы даже сойдемся в том, что красный – теплый цвет, а зеленый – более холодный, потому что в моем мире пламя окрашено в зеленый – который я называю «красным», – и именно этот цвет я буду ассоциировать с теплом.

Конечно, подразумевается, что мы здесь имеем дело с серьезной наукой, а не с подростковыми ночными бдениями. Дело лишь в том, что современная наука как будто не продвинулась существенно дальше подростковой метафизики в интересе к внутреннему ощущению цвета. Сегодня многое известно о сетчатке глаза и трех типах колбочек, каждый со своим пиком чувствительности в разных частях спектра. Однако, как объясняется в приложении, само ощущение цвета формируется не в сетчатке, а в мозгу, который не просто суммирует сигналы от трех типов колбочек. На деле между колбочками и нашим реальным ощущением цвета проносится вихрь чрезвычайно тонких и сложных вычислений: нормализация, компенсация, стабилизация, стандартизация и даже просто видение желаемого (мозг может заставить нас увидеть несуществующий цвет, если у него есть основания считать, основываясь на прошлом чувственном опыте, что этот цвет там должен быть). Мозг все это вычисляет и интерпретирует, чтобы дать нам относительно стабильную картину мира – радикально не меняющуюся при разных условиях освещения. Если бы мозг не нормализовал наше видение таким образом, мы воспринимали бы мир в виде серии картинок, снятых дешевым фотоаппаратом, где цвета объектов постоянно меняются, как только освещение становится неоптимальным.

Однако, если не считать того, что интерпретация сигналов от сетчатки невероятно сложна и тонка, ученые довольно мало знают на самом деле о формировании ощущения цвета в мозгу, не говоря уж о возможных его отличиях у разных людей. И если мы не способны определять цветовую чувствительность непосредственно, то как можно надеяться выяснить, влияют ли разные языки на восприятие цвета их носителями?

В последние десятилетия исследователи пытались преодолеть это препятствие, придумывая хитрые способы, чтобы заставить людей описывать словами свои ощущения. В 1984 году Пол Кей (прославившийся вместе с Берлином) и Уиллет Кемптон пытались проверить, может ли у носителей языка вроде английского, который считает зеленый и синий двумя разными цветами, сместиться восприятие оттенков на границе зеленого и синего.[292] Авторы эксперимента использовали некоторое количество окрашенных фишек разных оттенков зеленого и синего, в основном очень близких к границе между цветами, так что зеленые были синеватыми, а синие – зеленоватыми. Это значило, что объективно две зеленые фишки могли сильнее отличаться друг от друга, чем цвет какой-то из них – от синей. Участникам эксперимента предложили выполнить серию задач на «третий лишний». Им одновременно показывали три фишки и просили выбрать, какая сильнее отличается по цвету от двух остальных. Когда тестировали группу американцев, их ответы чаще преувеличивали дистанцию между фишками, разделенными синезеленой границей, и недооценивали расстояние между фишками по одну сторону границы. Например, когда две фишки были зелеными, а третья зеленовато-синей, участники чаще выбирали синий как более отличающийся, даже если в единицах объективного расстояния один из зеленых был на самом деле ближе к синему, чем к другому зеленому. Такой же эксперимент был поставлен в Мексике с носителями индейского языка под названием тараумара, который считает зеленый и синий оттенками одного цвета. Носители тараумара не преувеличивали расстояние между фишками по разные стороны от границы зеленого и синего. Кей и Кемптон сделали вывод, что разница между ответами носителей английского и тараумара демонстрирует влияние языка на восприятие цвета.

Проблема таких экспериментов, однако, в том, что они зависят от субъективных суждений об условиях задачи, которая кажется неопределенной или имеющей более одного решения. Как признавали сами Кей и Кемптон, носители английского могут рассуждать примерно так: «Трудно здесь понять, что сильнее отличается, поскольку все три очень похожего оттенка. Нет ли каких других подсказок, которые я могу использовать? Ага! А и Б оба называются „зелеными“, а В назван „синим“. Это решает дело. Выберу В как самое отличающееся». Так что, возможно, носители английского просто действовали по принципу «есть сомнения – решай по названию». А если так оно и было, то единственное, что доказывает этот эксперимент, – что носители английского, когда им нужно решить непонятную задачу, для которой не находится явный ответ, полагаются на родной язык как на запасную стратегию. Носители тараумара не могут пользоваться этой стратегией, поскольку у них нет отдельных названий для зеленого и синего. Но это не доказывает, что носители английского на самом деле воспринимают цвета сколь-нибудь иначе, нежели носители тараумара.

Пытаясь решить эту проблему в лоб, Кей и Кемптон повторили тот же эксперимент с другой группой носителей английского, и на этот раз участникам в открытую сказали, что когда они решают, какие фишки дальше друг от друга по цвету, то не должны полагаться на названия цветов. Но даже после этого предупреждения ответы все равно преувеличивали разницу между фишками по разные стороны синезеленой границы. И даже когда участников просили объяснить их выбор, они настаивали, что эти фишки действительно кажутся отличающимися сильнее. Кей и Кемптон заключили, что если названия влияют на выбор испытуемых, то этот эффект нельзя так просто проконтролировать или отключить по желанию, а значит, язык вмешивается в процесс зрительной обработки на глубоком подсознательном уровне. Как мы скоро увидим, их подозрение превратится за следующие десятилетия в нечто более определенное. Но поскольку в 1984 году единственное доступное доказательство основывалось на субъективных суждениях о двусмысленных задачах, неудивительно, что этот эксперимент оказался недостаточно убедительным.