Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира — страница 2 из 9

В которой узнается…

Глава четвертая

В которой мы узнаем про Мошу-Таче и его учеников, о том, как Тауш начал с ними жить, и еще о бедолаге Данко Ферусе; маленький святой творит мир

Все в Гайстерштате и не только слышали про Мошу-Таче, но мало кто видел его собственными глазами. А вот кого люди видели, причем не раз, так это его учеников, которых можно было легко узнать с большого расстояния: мальчики и парни в возрасте от десяти до восемнадцати лет, бритоголовые, зимой и летом – в серых одеждах ордена и кожаных сандалиях, которые мастерили собственными руками. Они ходили группками по двое-трое, изредка в одиночку, вечно погруженные в непонятные раздумья; целеустремленно рыскали по рынку в поисках съестных припасов, собирали травы вдоль стен или шли сами не зная куда, получив во сне указания от своего древнего учителя. Я это говорю, дорогой мой путешественник, потому что сам был одним из них в юности, и более того – оказался в числе посланцев, что явились в тот день, неся в мыслях и нутре желание славного Мошу-Таче сделать маленького Тауша одним из нас, ибо о маленьком святом теперь говорили на всех ярмарках и в каждом медвежьем углу.

Мы с еще двумя братьями вышли из кодр [5] и явились в Гайстерштат, где на нас глядели с любопытством, а девушки – пылко, потому что были мы парнями крепкими и ладными, привыкшими к труду и телом, и умом, но нам даже в голову не приходило ответить на призывные взгляды смуглянок, ибо во сне получили мы строгий наказ привести Тауша к Мошу-Таче, а взамен оставить его матери яйцо. Я не знал, что задумал Мошу и для чего требовалось яйцо, но прижимал его к груди, и когда женщина открыла дверь, протянул ей. Я и сейчас не знаю, но оно давным-давно испортилось… Обрадовалась мать Тауша, что нашел он свое место в жизни, ибо после всех его уходов, с предшествующей немотой и нынешними рассказами, которые он рождал один за другим, мальчик так и не пошел в школу. И еще знала женщина, как знали все матери по всей Ступне Тапала в те времена, что если властителю с другого берега Слез Тапала придет в голову затеять войну и на этом берегу, ее мальчик спасется только рядом с братьями, в лесу.

– Мошу-Таче узнал, какая благодать снизошла на Тауша, – сказал один из учеников, – и считает, что должен мальчик занять свое место у его ног. Примите это яйцо взамен и ни в чем не сомневайтесь.

Я отдал яйцо, и женщина начала плакать слезами горя и радости одновременно; радости, потому что вот и Тауш наконец-то нашел свое призвание в Мире, как любой молодой и красивый мальчик, а печали – потому что оставалась она одна в доме, и перед глазами у нее опять встало раздавленное тело мужа, как будто возник он там, на пороге, рядом со всеми, перемолотый упавшими камнями.

Тауш позволил себя увести и всю дорогу повторял, что прошло слишком много времени, что он уже давно ждал братьев. А мы молчали и думали все как один, до чего странного мальчугана ведем к своим – разговаривает с букашками, лечит домашнюю птицу и направляет людей в смерти. Сильный ребенок. Но мы знали, что Мошу-Таче мудр, и еще знали, что все будет хорошо. Оно и было. До той поры, пока не перестало.

Мошу-Таче и его ученики жили в Деревянной обители в лесу возле Гайстерштата. Никто понятия не имел, когда именно старик появился в этих дебрях и чем занимался раньше. Ученики приходили к нему в десять лет и уходили в восемнадцать, вступая на путь через равнины с определенной миссией для каждого; но об этом позже. И так далее, и тому подобное. Нас было мало, не больше тридцати мальчишек и парней, и мы заботились о нашей маленькой обители, а с ней – обо всем Мире. Вижу, как ты от нетерпения аж подпрыгиваешь, хочешь, чтобы я рассказал тебе про житье-бытье у Мошу-Таче, и я расскажу. Ведь мы так и договорились, дорогой мой одноглазый путник.

Эх, пилигрим, тяжело нам было. Ученики приходили туда мальчишками, как я уже говорил, в возрасте десяти лет – детьми, которые только начали созревать, – а уходили мужчинами, широкоплечими и мудрыми, в свои восемнадцать, за каких-то восемь годков, изучив столько, сколько другие не успеют и за восемьдесят. Спали в маленьких деревянных бараках, но только с тринадцати лет, а до той поры дремали, как могли, пару часов на рассвете в маленькой яме, вырытой в земле, покрытой хворостом и листвой, мхом и навозом. Там дрыхли с шести утра до девяти. Только представь себе, путник, как дорог сон десятилетнему сопляку, который всего-то три часа в день может преклонить голову, а все остальное время должен лишь трудиться. Поначалу, в первый год, каждый спал как мог то в кодрах, то на кухне; а когда доходило до края, любой валился там, где настигал сон, так-то. Тут же появлялся кто-то из старших и лупил тебя палкой по спине, по ногам, так что потом ты уже не мог лежать от боли, даже если бы разрешили. Но всякий из нас через некоторое время к такому привыкал, ведь человек привыкает и к хорошему, и к плохому.

На самом деле было не только плохое, нет, и никто не пытался сбежать. Мы стали друг другу братьями, у нас появились свои радости. Мы поднимались в девять и ложились в шесть, и жили все вместе, и не было такого, чтобы мы что-то делали врозь. Открывали глаза и расходились кто куда, согласно своим обязанностям и месту – кто в хлев, кто на кухню, кто в сад, кто на рынок за съестным. Тауша отправили в хлев, а куда ж еще? Там он заботился о корове, о свиньях и о нескольких курицах, какие были у учеников. Его товарищем стал Данко Ферус, мальчик из народа лошадников, который заботился о конях братства. Кони так к нему тянулись, словно он понимал их язык, как Тауш – язык букашек-таракашек. Два ученика сразу подружились и в кодрах повсюду ходили вместе: Тауш и Данко, те, кто разговаривал с животными.

Но когда наступал вечер, и кодры окутывала тьма, все мальчики собирались в хижине Мошу-Таче, разводили огонь, рассаживались вокруг очага и погружались в усталые размышления, воспоминания и тоску по дому, испытывая тревоги возраста. Сидели ученики, молчали, и только дрова потрескивали, умирая, а примерно через три часа, когда все, кто живет днем, засыпали, а все, кто живет ночью, пробуждались, открывалась дверь в дальней части хижины, выходили два ученика и раздвигали плотные гобелены на стенах, открывая свету от очага самую прекрасную из библиотек, какие только можно измыслить умом и увидеть глазами. Послушай: ряды за рядами книг, переплетенных и тщательно скопированных умелыми руками учеников на протяжении сотен и сотен лет. И вслед за этими двумя учениками выходил Мошу-Таче, с трудом ступая под гнетом прожитых лет да изведанных печалей – был он лысым, маленьким и иссохшим, как забытая в погребе слива, до горла укутанным в серые одежды, со слепыми очами и немым языком.

Садился дед на свое, почетное место, и ученик вставал на колени рядом. Мы все молчали и слушали, зная, что должно произойти. Один из двух учеников – не тот, что стоял на коленях, а другой – произносил лишь эти слова:

– Открывайте и пишите!

И мы открывали и писали то, что слышали. Мошу-Таче клал изъеденную течением веков руку на бритую голову мальчика, стоящего на коленях, и ученик начинал повествовать сухим, точно каменный скрежет, голосом старика (мудрость мертвеца) очередную историю, которая заканчивалась не раньше зари, к шести часам утра, когда ученики начинали мастерить для нее переплет и обложку. Мошу-Таче возвращался в свой мир еще на день. Одну книгу ставили на полку в хижине, остальные уносили в лес – а это, да будет тебе известно, была моя забота, – к источнику у подножия скалы, где возница, всегда один и тот же, ждал, чтобы унести истории старого Мошу-Таче и его учеников в огромный мир, во все места, виданные и невиданные.

И так прошли годы, и исполнилось Таушу тринадцать – теперь ему больше не нужно было спать в яме, ему приготовили мягкую постель и разрешили спать до обеда, пока другие, новенькие и молоденькие, трудились вокруг. Но не раз оказывалась та кровать пустой, а Тауш спал в старой яме, потому что слишком тяжело ему было расстаться со сном во влажных недрах земли, под шепот дождевых червей, в объятиях корней. Поколотили его раз, другой и третий как следует, пока не полюбил наш Тауш свой деревянный лежак и соломенный тюфяк.

Братья его любили, но еще немного побаивались, да-да, слушай меня, мы боялись, потому что знали его силу, его дар, и еще прослышали, что он трижды покидал этот мир, а где был – никому неведомо, и, хотя Тауш уже мог говорить, что и делал сильным и приятным голосом, он так и не поделился с братьями тайной о том, где обитал, когда его тут не было. Много раз его просили о помощи: то принести из дома весточку на крыле какой-нибудь букашки, издалека, то позаботиться о щеночке, которого кто-то тайно приютил, а в тот раз, когда малыш Ханске упал с самого высокого дерева в лесу, Тауша взяли на руки и спешно отнесли к умирающему. Тауш снял рубаху и вытащил из пупка шнур в первый раз с того дня, как покинул маму, то есть за четыре года. И Ханске умер, но, по крайней мере, не в одиночестве.

Время от времени, когда удавалось пораньше закончить труд в хлеве, Данко седлал одного из коней, и они вдвоем с Таушем уезжали куда-нибудь на равнину, мимо стены, теперь уже отремонтированной, которая выдернула отца Тауша из этого мира без шнура на запястье, и ездили несколько часов по одиноким хуторам и селам, думая о том, что однажды наступит день, когда Мошу-Таче отправит их в Мир, строить города. Для отдыха выбирали какое-нибудь село, с колодцем покрупнее или смуглянкой помилее. Возвращались всегда вовремя к ночной церемонии, всегда были на месте в нужное время, с перьями и бумагой наготове. Выходил Мошу-Таче, отрезанный от этого мира слепотой и молчанием; ученик-голос повествовал вместо него. Весь Гайстерштат знал, что благодаря ученикам и рассказам Мошу-Таче наступает в Мире новый день, ибо, как говорили, старик в своих историях раз за разом творил очередное утро, а без него тьма поглотила бы Мир, солнце позабыло бы о том, чтобы взойти из-под земли, а у тех, кто притаился среди теней – а их много, путник, их легион! – начался бы вечный праздник. Потому-то горожане и приносили съестное и прочие нужные вещи, оставляли их каждую неделю на большом столе перед деревянной обителью в лесу, стараясь никоим образом не потревожить покой отшельников.

Разговаривал ли я с Таушем, спрашиваешь? Конечно, и не раз. Мы даже были товарищами на пути к Мандрагоре, вот как мы с тобой сейчас на пути к Альрауне, но об этом позже, ибо пришло время рассказать тебе о зазнобе Тауша.

Глава пятая

В которой мы узнаем о смерти духов и о зазнобе Тауша, а также о том, как они скрываются, воруя мгновения, чтобы насладиться друг другом; Тауш исцеляет кошку и заглядывает за облака

Едва исполнилось нам по пятнадцать лет, как Мошу-Таче через ученика, что служил ему голосом, поручил всем отправляться в Гайстерштат по очереди каждые десять дней, чтобы помогать там, где возникнет нужда. Обрадовались ученики, что смогут чаще видеть родных, обрадовался и Тауш. Когда пришел его черед, влетел он в город и в объятия матери, которая очень обрадовалась и накормила его плациндами до отвала.

– Ты еще говоришь с букашками, дитятко мое? – спросила его женщина, и Тауш ответил, что да. – И зверей лечишь, дитятко мое? – спросила женщина, и Тауш ответил, что да. – И шнур по-прежнему выпрядаешь из пупка, дитятко мое? – спросила она, и он сказал, дескать, да. – Ах, маленький мой, отец бы тобой очень гордился.

И Тауш сказал, что так и есть, потому что он видел отца на пороге – не пороге дома, а пороге Мира. Видел не раз и знал, что отец одной стороной лица смеется, от гордости и любви к Таушу, а другой плачет, от тоски и боли в пояснице.

– Но почему у него болит поясница, дитятко мое? – спросила женщина, дрожа от ужаса, потому что рассказ Тауша очень ее испугал.

– А у тебя бы она не болела, мама, если бы ты целую вечность стояла на пороге?

– Болела бы, мальчик мой…

– А там ведь еще и порог между двумя мирами, где вечно сквозит, – докончил Тауш и опять принялся уминать плацинды.

Как же было славно, когда Тауш приходил в город, чтобы помогать там, где попросят. Дойдя до своей улицы, он целовал мамины руки и садился на огромный валун; ждать приходилось недолго, потому что сразу приходил кто-нибудь с недужной скотиной, или его самого вели к какому-нибудь больному дедушке. Становилось хорошо у них на улице, когда появлялся Тауш, потому что с ним приходили тишина и спокойствие, напоминая о том, каким делался Гайстерштат, когда Тауш творил чудеса.

– Как там в лесу, Тауш? – спрашивали детишки. – Где ты был, когда тебя тут не было? – спрашивали девушки. – А что вы там делаете в хижине по ночам? – спрашивали старики.

Тауш пытался их прогнать, словно стайку бабочек, было много смеха и веселья, но он им так ничего и не сказал.

Однажды пришел он в город на рынок по каким-то делам и увидел глашатая призраков: тот вышел на площадь и, как обычно, помахал руками, чтобы люди освободили место для его незримой свиты; рассек толпу надвое и исчез, отправившись неизвестно куда. Тогда Тауш побежал к матери и увел ее в сторону от всех. Закрылись они в доме, и он попросил ее присесть.

– Мама, что-то плохое случится – я это вижу, знаю, чую, слышу.

– Ой-ой, – ответила она, – что же ты видишь, знаешь, чуешь, слышишь?

– Глашатай ходит один по городу, машет руками, чтобы ему освободили место, ему и Совету мертвых, но он один, а люди об этом не знают. Никому не говори, потому что народ испугается, но ты, мама, берегись лжи. Духов из Совета больше нет, и по собственной воле они ушли или кто-то их прогнал, хорошего в этом нет ничего. Что-то поднимается и готовится, разминает плечи – я слышу, как оно отряхивает свой наряд, я его вижу. Что-то началось, мама, и глашатай об этом знает.

Я все это тебе рассказываю, дорогой путник, в том виде, в каком узнал в Лысой Долине от святого Тауша во время долгого нашего паломничества в Мандрагору, где все было сказано и все было сделано. Но об этом позже. Теперь слушай.

Мать Тауша поняла, что сказал ей сынок, и ничего никому не говорила, но береглась всего и всех, как и пообещала. Потом, недолгое время спустя, увидел Тауш Катерину – и девица украла его сердце, от чего страх великий охватил юного святого: полюбил он ее так сильно, что сама мысль о том, что ее может погубить тьма, надвигающаяся всякий раз, когда он далеко, лишала его сна и покоя. Он представлял себе, как она стоит на пороге одна и плачет, ведь что такое любовь без страха смерти? А Катерина ни о чем не знала, ей даже неведомо было, что есть на свете такой Тауш, потому что она недавно приехала в Гайстерштат, и родные оберегали ее от городских слухов.

Но как-то раз, проходя мимо большого валуна, где сидел Тауш и ждал, опустив глаза – ведь именно так встречают любовь, – она спросила, что он ищет и кого ждет. Тауш, не поднимая глаз от дорожной пыли, ответил искренне: ничего не ищет, но ждет – всего.

– Я предлагаю городу свои услуги, госпожа моя, вот что я делаю, – ответил он.

И тогда девушка спросила, что он умеет делать и сколько это стоит.

– Умею разговаривать с насекомыми, госпожа моя, и это ничего не стоит.

Катерина, думая, что он шутит, засмеялась.

– И какой мне от этого толк? – спросила.

– Можно узнать, когда из земли явится зло, а с небес – благо, – ответил Тауш, и девушка вздрогнула.

– Ты какой-то мрачный, мальчик, и немного грустный. Что еще ты умеешь делать?

– Я знаю, как ухаживать за животными в доме или в саду.

– Это хорошо, – сказала Катерина. – И как ты это делаешь?

– Я с ними разговариваю и измельчаю жизнь вокруг них пальцами – вот глянь, так ими двигаю; а потом посыпаю этой жизнью зверя, и тот выздоравливает.

И девушка снова испугалась.

– А еще что ты умеешь, мальчик-тень?

– Умею выпрядать шнур из пупка. Умею встречать мертвеца на пороге в мир иной.

Тут бедняжка совсем перепугалась и ушла своей дорогой, обуреваемая дурными мыслями. Через несколько часов, вернувшись домой, она обнаружила валун пустым: парнишка исчез. В это самое время Тауш глядел на нее из окна материнского дома, и мать, тайком подойдя к нему сзади, поцеловала сына в макушку.

– Вырос мой мальчик, – проговорила она. – Еще два года тебе жить в кодрах, дорогой, а потом отправишься ты в мир, чтобы им насладиться.

Но сказал святой:

– Нечему в этом мире радоваться, мама, потому что другой мир его застит…

Дни шли за днями, и Тауш, как все прочие ученики, то записывал истории в Деревянной обители в лесу, то писал свою собственную в городе на равнине. Вероятно, сказанное им очень взволновало девушку, потому что теперь, стоило святому объявиться подле валуна, как вместе с толпой приходила и она – молча слушала его рассказы, переживая приключения духа и тела. Тауш не смел искать ее взглядом среди многих – боялся, что не найдет. Но он чувствовал ее присутствие, и это было хорошо. Оба они трепетали, словно в ознобе, безмолвные, как деревья на ветру в самом сердце лесной чащи – те, о чьем колыхании ветвями никто не ведает.

Так прошел год, и вот как-то раз, когда все побрели по домам, а Тауш спешил вернуться в лес, Катерина его остановила.

– Тауш, – сказала она, – кошка моя покалечилась, ты бы пришел взглянуть на нее. Придешь?

– Приду.

И они оба пошли во двор Катерины, где в корзинке лежала без сил и жалобно мяукала пятнистая кошка. Тауш начал шевелить пальцами и бормотать что-то себе под нос, и вскоре вывихнутая лапка встала на положенное место. Катерина его поблагодарила и схватила за руку. Их губы встретились и уже не расставались, пока девушку не позвали в дом. Катерина вырвалась из объятий и хотела убежать, но тут уже Тауш ее остановил.

– Ты нехорошо поступила, – сказал святой.

– Но разве я это сделала одна? – удивилась Катерина. – Разве ты не поучаствовал?

– Я не об этом, и ты все знаешь.

И, поцеловав ее в лоб, он ушел, а Катерина осталась, сгорая от стыда и со слезами на глазах: она сама скрутила кошке лапу, только чтобы вырвать у святого поцелуй. Но ведь любовь такая и есть, верно, пилигрим? Вечно безрассудная.

Десять дней провела бедняжка как на иголках, спрашивая себя, увидит ли она когда-нибудь Тауша снова, но святой вернулся и простил ее за содеянное, потому что тот поцелуй над кошкой творил и разрушал миры, и все за него прощалось. В тот вечер опоздал он к Мошу-Таче и был жестоко наказан, потому что, говорили ученики, без него Мир оказался не полностью готов к грядущему дню, и совершенно точно где-то остались клочки земли и воздуха, а также люди, растения и звери, которые за ночь не поспели, и теперь человек мог угодить в пустоту, а пустота – в человека. Но, несмотря на суровую кару, все десять дней, которые Тауш провел в дупле дерева, постясь, потому что есть он мог только древесную кору, а пить – только дождевую воду, думал он не про искалеченный мир снаружи, над которым день за днем трудились ученики, но про тот новый, что рождался в нем – правильный, охваченный неутомимым кружением лавы, – и единственное имя звучало в тишине дупла по ночам: Катерина.

Когда Тауш вернулся в Гайстерштат, девушка ждала его, опершись о валун.

– Вся улица по тебе скучала, – со стыдом проговорила она.

– Как там кошка? – спросил Тауш. – Живая?

– Живая.

– Здоровая?

– Здоровая.

– Тогда выше нос, – сказал Тауш, – и не стыдись больше. Я пришел пораньше, чтобы поговорить с тобой, пока не понадоблюсь другим.

– Тебя здесь очень любят, – сказала Катерина. – Я хотела попросить прощения.

– Мне тебя прощать не за что, Катерина. Кошка пускай простит.

– А как ты думаешь, она сумеет?

Тауш попросил принести кошку. Подержал ее в руках, погладил – зверюшка замурлыкала.

– Она меня простила, Тауш?

– А куда ей деваться? Конечно, простила. Она кошка, она уже все позабыла.

– Я-то не забыла… – сказала девушка, потупившись, но святой взял ее за руки и сказал, что тоже не забыл. И оба поняли друг друга.

Затем жители Гайстерштата собрались, чтобы разговорить Тауша, послушать его истории о том о сем, попросить его освежить содержимое кладовок, срастить кость или заживить язву, спрясть шнур – просто так, без повода, чтобы и малыши увидели, какие в мире бывают великие чудеса. Тауш делал, что просили, кроме шнура, потому что со смертью человеческой не шутят. Но все это время святой думал о Катерине, а Катерина – о святом.

В смысле, откуда я об этом знаю? Я же Бартоломеус Костяной Кулак, именуемый также Бартоломеусом Всезнающим, и если я чего не ведаю, но об этом повествую – значит, так оно и было. А раз было, потому я о нем и рассказываю. Слушай!

Мать Тауша очень радовалась, видя рядом с сыном такую красивую девушку, ведь чего не замечает обычный человек, то его мать видит в десять раз острей. Она собирала в саду цветы и плела венки, пекла булки с кунжутом и заморскими финиками, чтобы тайком подарить влюбленным, заботилась о том, чтобы гнать чужих со двора, оставляя парочку в одиночестве, ибо на это есть право у тех, кто влюбился: быть наедине. И тогда Тауш и Катерина брали дареные булочки и убегали через лес к ручью недалеко от Гайстерштата, чтобы читать в далеком небе и облаках свою судьбу.

– Что по ту сторону голубых небес, Тауш? – спрашивала она, и он отвечал: Катерина. Девушка смеялась.

– Ну как же так, Тауш? Катерина – это я, и я здесь! Рядом с тобой.

– Я тебе правду говорю, малышка, Катерина на небесах. Другая Катерина лежит на траве рядом с другим Таушем, и булку они наполовину съели, и девушка спрашивает парня, что там, внизу, по ту сторону голубых небес.

Она рассмеялась и сказала, дескать, вечно Тауш говорит какую-то ерунду, только шутит и насмехается.

– Бабушка говорит, над Миром властвуют святые, монстры и боги.

– Бабушка твоя – старая карга, которая выжила из ума, – промолвил Тауш. – Как придет ее время, позови меня, оделю ее шнуром.

– Злюка! – вскричала Катерина, но вместо пощечины поцеловала его – легким был тот поцелуй, теплым и мягким, как рассвет над ликом святого, подобным Миру (глаза – озера, нос – горная цепь, рот – пропасть, дыра в не’Мир, потому что исходили из той дыры лишь всякие безумства).

– Святые и боги здесь, Катерина, а не там. Я вот святой, а мама моя – богиня. И чтобы ты знала, боги тоже умирают, потому что отца у меня отняла крепостная стена; его частицы остались на камнях, которые потом в нее обратно вставили. Мой отец – бог крепостных стен Гайстерштата. А монстры? Они тоже здесь, среди нас, дорогая Катерина. И они приближаются, так что поберегись.

– Ох, Тауш, вечно ты меня пугаешь!

И она обняла его крепче, поцеловала горячей, ибо такова любовь: где радость, там и страх, и нигде в Мире смерть не ощущается так остро, как в любви.

– Как же мне уберечься от зла, Тауш, когда ты в лесу и покинешь его только через год?

Но Тауш не ответил, и по лицу его пробежала тень. Катерина взглянула в небо – уж не облачко ли там пролетело? Но ничто не омрачало синеву, и девушка вздрогнула, подумав, что это могла быть тучка с другой стороны небосвода, где другая Катерина переживает из-за другой любви к другому Таушу, а тот страшится чего-то, известного ему одному. Их беспокойный покой потревожил стук копыт: Данко Ферус мчался к ручью галопом, вид у него был встревоженный и подавленный.

– Так и думал, что найду тебя здесь, брат, – сказал Данко, останавливая коня возле парочки. – Здравствуй, девушка, – прибавил он, и Катерина поспешно, со стыдом отряхнула подол юбки от крошек. – Я пришел избавить тебя от хорошей трепки, Тауш, – продолжил Данко, повеселев, – или ты уже возлюбил то дупло?

Тауш рассмеялся и сказал, что не зря считал его своим лучшим другом.

– Садитесь, – велел Данко, и полетели все трое через лес к Гайстештату, где они оставили девушку у ворот, а сами поехали к Мошу-Таче и Миру, еще не возникшему посреди ночной тьмы. Тауш загрустил, расставшись с Катериной, но мы-то знаем: там, где есть хоть капля любви, пусть и бесконечно малая, простирается океан вечности, бесконечно глубокий. Люби, пилигрим, а не то истечет твой срок и окажется, что жил ты зря!

Глава шестая

В которой мы узнаем про крысолюдов из леса; но немногое, а то вдруг они подслушивают (рассказано на одном дыхании)

И вот как-то раз, когда в четыре утра Мошу-Таче со своими мальчиками продирался через очередную историю, сильно переживая, что Мир все не желает проступать из небытия, начали в лесу появляться крысолюды, и этих тварей, размером с человека, ходящих на задних лапах, выпрямив спину, да в людских одеждах, то тут, то там стали замечать ученики, и один из них, пустившись следом за таким видением, обнаружил в самом сердце чащи место, которого не было, и поспешил обратно к Мошу-Таче, чтобы все узнали про похожую на рану дыру в лесу, которую кто-то или что-то держит отверстой, и явилось из нее зло, но хватит пока что про крысолюдов из дебрей лесных, путник, а то вдруг они притаились и подслушивают…

Глава седьмая

Она будет подлинней шестой, и опять про любовь; Тауша обуревают чувства, предчувствия и боязнь за Катерину

Целый год продержалась любовь между Таушем и Катериной, целый год влюбленные как могли по крупицам собирали то, что было им дорого. Один раз в десять дней их сердца расцветали от чувств. В такие дни Тауш трудился в Гайстерштате изо всех сил, чтобы быстро и хорошо разобраться со всеми просьбами, которые должен был выполнить, а оставшуюся часть дня проводил в объятиях Катерины, целуя ее, припав к ее груди. Они бродили по равнинам и тайком перебирались через мосты, тянулись друг к другу, как измученные жаждой звери к роднику в разгар лета. Они и были нетронутыми источниками, с прозрачными и холодными водами, оврагами глубокими, горячими и мягкими, бархатными холмами, увенчанными дерзкими алтарями, которые наливались силой и вспыхивали ярким пламенем от любого призыва, мостами через бурные воды и башнями из лавы, что из земли устремлялись в небо, пронзали плоть и душу, но не лезвием ненависти, а иглой любви.

Те немногие дни в Гайстерштате сделались слишком коротки, поэтому девушка начала по ночам, ближе к рассвету, тайком выбираться в лес, чтобы подождать, пока ученики выйдут из хижины деда. Она пряталась за каким-нибудь замшелым пнем и тихонько подзывала Тауша во тьме. Вставало солнце, парни отправлялись спать – но не Тауш, который брал за руку Катерину и убегал с нею к яме, которая несколько лет назад служила ему постелью, и, укрывшись хворостом и мхом, обнимались они в прохладе земной и любили друг друга, как два прорастающих зернышка. Снимая одежды слой за слоем, обнажала созревшая девица свою плоть, и тело ее так страстью пылало, что шел от него пар – да разве мог святой такому сопротивляться хоть какой-то своей частью? Смуглянка Катерина что-то высасывала из него, но вместо того, чтобы увядать, наш Тауш расцветал.

Но время от времени на Тауша накатывала печаль, и, приходя в город, он на некоторое время задерживался у мамы, рассказывая о том, что происходит за пределами Мира, и о своем отце, застрявшем на пороге.

– Я бы встала на его место, Тауш, – сказала женщина, – если бы только могла. А ты бы мог, мальчик мой, помочь? Ты бы мог такое для меня сделать? Я бы осталась вместо него на пороге, а его бы вытолкнула в этот мир или в тот, неважно, в какой, лишь бы он попал куда-то, а то ведь дует там, маленький мой, и толкотня большая.

Но Тауш молчал и печалился не только о том, что было, но и о том, чему суждено было случиться.

– Ты можешь, Тауш, ты можешь позволить мне умереть, не привязывая к моей руке свой шнур? Ну скажи мне, ты можешь?

– Не могу, мама.

– Почему, Тауш? Даже если я тебя умоляю?

– Ни за что на свете. Потому что у любого святого должен быть бог, а ты моя богиня; только ты у меня и осталась. Как печален мир святых, оставленный богами…

Они плакали, обнимались и плакали еще некоторое время.

– Тебе хорошо с твоей девушкой, Тауш?

– Хорошо, мама, но так будет не всегда.

– Почему ты так говоришь, сынок? Пройдет еще несколько месяцев, твое ученичество закончится, и ты уйдешь; помяни мое слово, уйдешь вместе с нею. Потому что в пустыне хорошо иметь товарищей, но лучше – жену.

– Может и так, мама, не знаю, – ответил Тауш. – Но Катерина не будет моей женой.

И знай, путник, что в тот самый вечер, как рассказал мне Тауш, когда мы блуждали по пустоши, он спрял и запрятал в надежном месте, о котором знал лишь сам, шнур Катерины.

– Зло начало проявлять себя, – сказал он матери. – В лесу появились крысы размером с человека, и они мешают истории Деда, не дают ей вырасти и окрепнуть.

– И Мир разваливается на части? – спросила женщина.

– Да, мама, есть в лесу такое место, которого нет – ни здесь его нет, ни там, но через него выходят эти гады, и никто не знает, что им нужно.

– И вы с ними не справляетесь?

– Мы пытаемся, мамочка. Мы рассказываем историю, размножаем ее и рассылаем повсюду, но дыра, похоже, не уменьшается, а все сильней растет – и я, кажется, знаю почему.

– Почему, дитятко мое?

– Я думаю, что по ту сторону дыры, – сказал Тауш, – некий дед с учениками начали сами рассказывать историю, только вот повествуют ее шиворот-навыворот.

– Надо их остановить, Тауш, – сказала женщина, но сын ответил ей вот что:

– Почему, мама? Кто может сказать, что мы правы, а они ошибаются? Кто знает, чья история хорошая и правдивая – та, которую рассказали от одного конца к другому, или та, которую рассказали наоборот?

Потом Тауш вышел из дома на улицу, к людям, и улыбка Катерины стерла его тревоги.

Будь терпелив, путник! И туда доберемся. Теперь слушай.

Пара любила друг друга тем сильней, чем ближе был тот день, когда Тауш должен был завершить ученичество и ему бы разрешили отправиться в странствия по Ступне Тапала. Мы все ворочались в кроватях на заре, размышляя, куда пойдем и какие чудеса встретим на своем пути. Вот и я, дорогой путник, представлял себя отшельником, основателем городов, которого будут любить и бояться, и который будет по ночам творить истории, чтобы Мир возник из темноты. Другие – кому, как Таушу, выпало повстречать свою зазнобу, – о таком и слышать больше не хотели, а думали только про женитьбу, про детей, приданое и дома; все это тайком, чтобы не услышал Мошу-Таче, который сильно гневался и печалился, дескать, слишком легко люди отказываются от даров, какими, к счастью, наделены его ученики. Но не Тауш, который, хоть и была у него Катерина, ни разу не заговорил о других путях, кроме пути отшельничества, как будто знал заранее, что для него это единственная дорога, по которой он и будет идти, стирая подошвы в кровь, пока пятки не сделаются твердыми, как рог.

В один из последних дней служения учеников Гайстерштату Тауш пришел в город и отправился в дом Катерины, где попросил разрешения встретиться с ее отцом. Сердце девушки запрыгало, словно молодой конь при виде первой кобылицы, и, пробежав по коридорам дома, обняла она служанку, рассказала ей, что Тауш наконец-то решился – святой пришел просить ее руки.

– Неужто он откажется от тайн своей святости ради любви, госпожа Катерина? – спросила служанка, и девушка ответила, что должен, ибо нет тайны более величественной, чем тайна любви.

Но спустя всего несколько минут тишины из отцовского кабинета донеслась брань, и сквозь дверь послышались слова, в которых было много гнева:

– Как?! – кричал отец Катерины. – Ты сбил мою дочь с пути истинного, выставил ее на посмешище перед всем городом, вы с нею от людей прячетесь, а теперь, когда ты мог бы восстановить свое доброе имя, попросив ее в жены, ты просишь не ее руки, а чтобы мы отсюда уехали? Да как ты смеешь, навозный святой? За такую хулу мне бы стоило вышвырнуть из Гайстерштата тебя и всю твою родню.

Сердце Катерины застыло от этих слов, и она никак не могла понять, отчего Тауш попросил ее семью о таком. Разрыдалась она, и когда Тауш вышел, обнял ее, спросила, всхлипывая:

– Тауш, дорогой мой, любимый, почему? Зачем ты так поступил?

Но Тауш сказал лишь одно: она должна уйти, любой ценой и невзирая ни на что, уйти из Гайстерштата, потому что у него болит в животе там, откуда он выпрял для нее шнур, и он очень, очень сильно переживает за ее душу.

Вернулся он в лес, удрученный, и тут оказалось, что вся Деревянная обитель знала о его печальной любви и о том, как вместо того, чтобы попросить руки девушки, он устроил скандал в ее доме, пытаясь изгнать Катерину из Гайстерштата. Мошу-Таче жестоко его наказал, приговорив чужими устами: был он сослан на десять дней в закопанную бочку, где дышать следовало через соломинку, а воды ему дали всего один ковшик, и еще надо было неустанно, день за днем, ночь за ночью, просить прощения у земли за то, что он повернулся к ней спиной, и что было ему наплевать, возродится ли она. Тауш знал, что это неправда, но пришлось ему пострадать – и там, под землей, был Таушу сон, про который он мне позже рассказывал несколько раз, но все время не до конца.

Как будто бродил он по лесу, словно безумный, искал Деревянную обитель и никак не мог найти. Ходил кругами, пока не наткнулся на то место, где ткань Мира расползалась – ту самую дыру, которая, как боялись ученики, все никак не закрывалась, а вокруг лесные жучки-паучки шептали, что Мошу-Таче и ученики исчезли, вместе с обителью канули в дыру, что разверзлась перед ним. А потом, как поведал Тауш, он спустился, чтобы вытащить их оттуда, но не сумел, и о том, что там видел, рассказать нельзя.

– Много плесени, Бартоломеус, – так он сказал. – Много плесени и гнили в гигантских деревянных чанах. Тапал слишком долго шел, ставя ступню криво, и теперь на ней вздулся волдырь Мира и не’Мира.

И еще, дорогой мой паломник, чьи кости обдувает ветер, если верить словам моего друга, когда он вернулся из дыры, то был уже не он, а кто-то другой, и коли кто позвал бы его по имени (Тауш! Тауш!), святой бы не обернулся, потому что у него оказалось слишком много имен, да только ни одно ему не принадлежало.

Глава восьмая

В которой мы узнаем про странствующий карнавал вблизи от города Гайстерштата и о том, что можно найти внутри коня; ученичество Тауша завершается кровью

Когда выбрался Тауш из закопанной бочки, породнившийся со смертью и очень опечаленный, узнал он от своих братьев по кодрам, что возле Гайстерштата появился странствующий карнавал – какой-то грустный, без музыки, с закрытыми воротами, потому что циркачи все еще искали по всему городу парнишку с хорошо подвешенным языком, чтобы приставить его к делу и вознаградить по заслугам. И тогда же братья сказали, что пока Тауш сидел под землей, в лесу размножились крысолюды, и, как твердили некоторые, их и в Гайстерштате видели, ночью, в переулках, краем глаза – а как иначе можно заметить крыс размером с человека, верно?

Пил и ел Тауш, и через три дня, окрепнув, отправился с другими братьями – среди них был и твой покорный слуга Бартоломеус, – поглядеть на таинственный карнавал, о котором все говорили. Мошу-Таче нам разрешил, но почему – как не знал, так и не знаю, могу лишь догадываться. А теперь слушай, что мы там увидели.

Примерно на полпути между Деревянной обителью и Гайстерштатом кто-то выстроил дощатый забор, такой высокий, что видно было только верхушки ярмарочных шатров, раскрашенных в яркие цвета, аж глазам больно, с трепещущими знаменами, маленькими и черными. Если их сосчитать, было видно, что флагов маловато, то есть и шатров тоже – бедноватый, в общем, карнавал. Еще нельзя было войти, деревянный ларек у входа оказался забит досками, старыми и пыльными, а на воротах кто-то намалевал название: «Миазматический странствующий карнавал». Ниже шли аккуратные строчки, дескать, требуется мальчик или юноша, чтобы повествовать миру о великих чудесах, видимых и невидимых, что скрываются за этим забором; вроде как проводник, решили ученики, и дружно развесили уши. Принялись парни вертеться вокруг карнавала в надежде разглядеть его получше, и заметили, что они не одни – мальчики из Гайстерштата, и даже несколько мужчин и женщин, вышли посмотреть, что за диво обосновалось вблизи от их стен. И пока мы там вертелись, один из учеников сказал: взгляните, там, наверху! Мы все посмотрели, и вот что увидели:

На деревянной платформе, чуть выше самого высокого флага, стоял мужчина в черной одежде и высокой шляпе, с длинными патлами и бородой – все было таким черным, что он казался дырой в небе, за которой простиралась пустота. Он вперил в нас взгляд и не шевелился, и мы так же пристально глядели на него. Он так стоял некоторое время, и мы тоже стояли, пока он не пошевелился и не спустился с платформы, но куда – никто не видел.

Ученики вернулись в Деревянную обитель и рассказали об увиденном Деду, который стоял, слепой и немой, и слушал. Мальчики ожидали слова от ученика, который служил старику устами, и которому тот уже положил руку на голову, но ученик не издал ни звука. Мошу-Таче повернулся и исчез в недрах своей хижины. Весь день, посреди работы и беготни, ученики думали и говорили только о Миазматическом карнавале, а когда собрались вечером, чтобы слушать и записывать историю, Мошу-Таче продиктовал им чужим голосом самый печальный рассказ, какой они когда-либо слышали. Один не смог сдержать слез, и все устыдились, заметив, как он плачет.

Рискну предположить, дорогой мой паломник, что ты уже знаешь: любопытство – сестра мудрости, но еще и брат смерти, а в тот день самым любопытным существом во всей Ступне Тапала был Данко Ферус, который, вместо того чтобы отправиться на заре спать, вытер слезы и пошел седлать коня. Он поехал верхом, и двигала им, возможно, мысль о том, что он чудесный рассказчик, пусть об этом никто и не знает, – или, быть может, им двигал смрадный ветер смерти. Кто знает? Ясно одно: в то же самое время сон учеников потревожил слух, который шепотом передавался от одной подушки к другой, из чьих-то уст в чьи-то уши, дескать, вот так же, ночью, из города исчезли три девушки. Как прослышал об этом Тауш, сон его покинул, и он тайком выбрался из постели. Отправился в конюшню и увидел, что одного из двух коней нет; оседлал другого, и успел заметить, что сено, где обычно спал Данко, лежит непримятое.

Тауш остановился перед домом Катерины, с которой ему ни разу не удалось поговорить после того, как ее отец его выгнал. Город только начал просыпаться, и улица была пустынной. Тауш оставил коня и, перепрыгнув через забор, проник во двор. Подкрался к дереву, что росло перед окном Катерины, влез на него и, оказавшись достаточно высоко, увидел девушку: она мирно спала среди подушек и одеял, в кровати под балдахином. Он улыбнулся и вздохнул с облегчением, потому что, хоть ему и надо было перестать ее любить, оттолкнуть своей холодностью, жестокостью благодетеля, она оставалась для него самым ценным существом в мире, после матушки. Он ненадолго задержался, издалека наслаждаясь свежестью ее кожи, и в конце концов решил, что пора возвращаться в Деревянную обитель – как вдруг за окном появилась крыса размером с человека, одетая в людской наряд, и задернула шторы. Тауш от страха чуть не упал с верхушки дерева. Он спрыгнул и ринулся к дверям дома, стал колотить по ним руками и ногами, звать на помощь любого, кто слышит и сжалится над ним. Вышли слуги и, увидев Тауша, узнали его, да позвали хозяина. Тот, едва оказавшись во дворе, узрел святого, которого крепко держали слуги, и начал осыпать его градом ударов кулаками, ногами, по голове и животу, оскорблять и плевать. Тауш кричал не от боли, но умоляя, чтобы кто-то сейчас же побежал к девушке, прогнал крысу, помог ей, быстрее, ну быстрее же! От удара кулаком по голове он потерял сознание, и, смыкая окровавленные веки, успел увидеть этажом выше крысу: та смотрела в окно, словно бросая ему вызов. Потом тварь опять задернула шторы, и забвение обморока поглотило Тауша.

Очнувшись, он понял, что лежит в сточной канаве неподалеку от дома Катерины. Вокруг него собрались соседи, которые узнали Тауша и начали болтать, дескать, ну вот, сбрендил молодой святой. Пошлите за его матерью! Но Тауш не стал ждать, пока придет мама: отвязал коня и отправился в лес, даже не обернувшись – боялся увидеть в окне крысу, которая будет смеяться и издеваться над ним. Приехав к Мошу-Таче, он увидел, что все ученики собрались вокруг старика кольцом и в волнении мнут лица напряженными пальцами, хватаются за бритые головы – все, от новичков, маленьких и зеленых, до таких, как он и я, зрелых и готовых к долгому пути. И увидел Тауш, что слушали они не старца, а брата Данко Феруса – тот, раскрасневшийся и весь мокрый, только что спешился, прибыв с недобрыми вестями. Хочешь узнать, одноглазый путник, что рассказал Данко Ферус в тот день, один из последних дней братства? А вот что:

Тихонько выбравшись из Деревянной обители верхом на коне, Данко быстрее ветра помчался к странствующему карнавалу. От любопытства у него внутри все так и зудело: он хотел узнать, кто же способен словом завлекать посетителей в объятия странствующего карнавала. Добравшись до деревянных ворот, юноша увидел, что они открыты, и внутри кипит работа. Вдалеке слышалась игра на дудке и цитре, но никто не пел, и под эту музыку ватага карликов с громкими возгласами подымала шатры, тягая полотнища за толстые веревки. Кто-то где-то вбивал колья в землю, и из какой-то палатки доносились тяжкие вздохи большого зверя. Данко сделал несколько шагов внутрь, и тотчас же столкнулся с карликом без рук и ног – тот сидел в тележке, запряженной обезьяной.

– Наниматься пришел? – спросил карлик. – Тебя ждут.

Данко пытался сказать карлику, что нет, он не пришел наниматься циркачом, нет-нет, он ученик Мошу-Таче, древнего рассказчика из Деревянной обители, что в лесу, он просто… просто…

– Чего «просто»? – спросили и другие ученики, прерывая его историю. – Зачем ты туда пошел, брат Данко? – спросили они, и Данко не знал, как ответить, так что пришлось ему рассказывать дальше.

Карлик тотчас же исчез в одном из шатров, куда его затащила обезьяна. Данко не двинулся с места, пока зверюшка не вышла и, подскочив к нему, не взяла за руку и увлекла следом.

Внутри обнаружился только пыльный и немного шаткий стул. Карлик велел Данко садиться – дескать, маэстро скоро придет. И исчез. Данко оказался в шатре один, и собрался было уйти, как вдруг из-за занавеса в дальнем углу появился мужчина, которого накануне видели ученики, и приподнял островерхую шляпу в знак приветствия. До того как занавес упал на место, Данко успел заметить темный коридор – мрак, где изредка мелькали огоньки тонких сальных свечей и откуда повеяло смрадным ветром, какой-то жуткой гнилостной вонью.

– Добро пожаловать, юноша, – сказал незнакомец и поклонился.

Данко кивнул в ответ.

– Откуда ты и как тебя звать?

– Я Данко Ферус, родом из Гайстерштата, города по соседству, и я ученик Мошу-Таче из Деревянной обители.

– И почему ты думаешь, что ты такой умелый рассказчик, что можешь с нами отправиться в путь по Ступне Тапала?

– Да я не… – Данко начал заикаться. – Я просто…

– Или ты пришел сюда как лазутчик, чтобы донести на нас чужакам, которые на нас не похожи? Если так, знай: пусть мои карлики и малы ростом, дерутся они хорошо, и зубами рвут плоть, ломают кости.

– Я просто пришел поглядеть на карнавал, – наконец набрался смелости Данко.

– Тогда этот стул не для тебя. Он для того, кто наделен безупречным даром повествователя, а ты, как я погляжу, немой и трусоватый, так что для меня гроша ломаного не стоишь. Ты нам не нужен.

И маэстро собрался было уйти туда, откуда пришел, но Данко возьми да и скажи, дескать, все ученики Мошу-Таче – толковые рассказчики, и коли у циркачей благая цель, они и им послужат, но если помыслы у них гнилые, то братья позаботятся о том, чтобы изгнать их подальше от стен Гайстерштата.

Тогда хозяин странствующего карнавала остановился, повернулся и бросил на Данко Феруса такой долгий взгляд, что юноша потупился и уставился в землю.

– У нас свой Мир, – сказал маэстро, обнаружив на своем черном жителе червячка. – А у вас – свой.

И Данко успел, бросив беглый взгляд, заметить, как мужчина поднес червячка ко рту и с аппетитом проглотил. Это так сильно испугало ученика Мошу-Таче, что он сразу же спрыгнул со стула, вырвался из шатра и бросился бежать к воротам. Отвязал коня, хлестнул по крупу – пошел, красавчик! – и погнал в лес. Но не уехал, а спрятался в зарослях камышей, где просидел где-то час, хотел убедиться, что никто за ним не следит – понимаешь, путник? Все это рассказывал Данко, стоя посреди братьев, и все они слушали, только Мошу-Таче, казалось, ушел куда-то далеко, хотя телом был среди них, но в душе сражался неведомо с кем, и никто в тот момент не мог знать, выходит ли старик победителем или падает в бездну побежденным.

– А потом? – спросили ученики.

– Потом я вышел из укрытия и вернулся, ибо меня мучили подозрения и страх перед злом, когда я думал о темном коридоре и нечисти, которая в нем таилась.

Обошел наш Данко шатер, и оказалось, что коридор на самом деле тянулся далеко от его задней части, и дышать вокруг шатра было невыносимо. Юноша отыскал местечко, где ткань шатра не крепилась к земле, отодвинул ее чуток – и от того, что увидел и почуял, желудок вывернулся у него наизнанку, и тотчас же, признался бедный Данко, его вырвало от страха и отвращения. В той части шатра, озаренная лишь двумя плошками с маслом, лежала на большом столе женщина, но не такая, каким положено быть женщинам человеческого рода, а длинная, большая и тяжелая, очень брюхатая – живот у нее был размером с хижину Мошу-Таче, пронизанный синими венами, наполненными кровью, которые просвечивали сквозь кожу. У женщины были длинные руки со сморщенной белой кожей, похожие на ветки березы, и тонкие, хрупкие ноги; она дрыгала конечностями, скулила и стенала, будто испытывая родовые муки, и обликом своим походила на огромного перевернутого таракана. При этом лицо женщины выглядело еще более чуждым, однако Данко даже не сумел его как следует описать: дескать, нет в известном ему языке достаточно хороших – или достаточно плохих – слов, а может быть, и в других языках тоже нет, чтобы обрисовать в деталях, как именно выглядело это лицо. Он говорил, что если бы кто-то смог собрать в какой-нибудь гнилой утробе корову, вонючую брынзу и мертвое озеро, сплошь затянутое бурой тиной, у него могло бы получиться лицо почти как у женщины, распростертой на столе, и все-таки оно было бы не таким. Потому что кое-чего не хватало, и это «кое-что» Данко никогда раньше не видел, а потому не мог облечь в слова, да и не мог себя заставить – а он старался изо всех сил, путник.

Мошу-Таче, похоже, услышал достаточно и, отвернувшись от учеников, исчез в своей хижине, откуда уже не вышел. Головой качаешь, пилигрим? Не верится? Тебе, похоже, не случалось на своем пути встречаться с ужасами этого Мира, не говоря уже про те, что происходят из не’Мира, не так ли? Понимаешь, дорогой путник, зло всегда ближе к человеку, чем тот думает, ибо зло – оно между челом и веком, там окопалось на веки вечные и пестует детенышей, кормит их всяким дерьмом, мыслями зловонными, как кишечные газы, болью в груди и мудрыми изречениями вроде тех, коими я сыплю прямо сейчас. Но вижу, хочешь слушать дальше; до чего же ты ненасытный, верно? Ну тогда слушай, одноглазый пилигрим.

Тауш решил никому не рассказывать о том, что увидел в доме Катерины. Он в тот момент понял, что лес, город и все, что в них и между ними – всего лишь фигурки на грязной игровой доске, и чьи-то омерзительные руки передвигают их по воле кого-то незримого. Он узнал, что и жители Гайстерштата отправились на ярмарку в поисках пропавших девушек, страшась худшего. Ученики решили, что и сами немедленно отправятся в Миазматический карнавал, чтобы прогнать его насовсем, защитить город и спасти дочерей Гайстерштата от зла не’Мира.

И в суете, охватившей Деревянную обитель, пока ученики готовились к бою, взволнованные и испуганные, они услышали по-над лесом жуткий раскат грома, а потом какой-то странный ветер всколыхнул кроны деревьев, встревожил листву, и небо над головами братьев потемнело. Что-то случилось в лесу. Вышли тогда все за ограду, вооруженные вилами и топорами, кто чем мог, и стали ждать, высматривая что-то на расстоянии, среди деревьев. И да, действительно, что-то было там, в дебрях леса – темная фигура, силуэт с болтающимися огромными руками, неуклюже переставляющий ноги, похожие на стволы самых высоких деревьев.

– Готовьтесь, братья! – крикнули друг другу ученики и встали плечом к плечу, напрягая мышцы, но со страхом в сердце.

Боялся ли я, спрашиваешь? Боялся, дорогой пилигрим, потому что тогда я еще не подружился с тьмой и не знал, до чего сладостным может быть ее прикосновение, до чего мягким – гнилостный поцелуй. Я боялся, глядя, как гигант приближается, распихивая деревья широкими плечами, ломая сухие и зеленые ветки, сотрясая землю.

И по мере того как он приближался, ученики увидели (как будто глядели всего парой глаз) и устрашились (как будто у них была одна душа на всех): это было существо ростом в два дерева, поставленные одно на другое, с гротескным телом из сцепившихся крысолюдов, изображающих колосса со шкурой, усеянной сотнями блестящих глаз. Крысолюды держались друг за дружку, рисуя на холсте мира неведомого до той поры монстра. Но ученики не заорали в испуге, а крепче сжали вилы и топоры да сплюнули в грязь – эти дети, из которых слишком рано вылепили мужчин, поклялись разорвать на куски каждую крысу, что глядела на них сверху вниз.

Потом стало тихо. Колосс остановился. Ученики напряглись и устрашились, заслышав негромкие и мерзкие звуки, которые издавали вцепившиеся друг в друга крысолюды, причмокивая с аппетитом, а потом внезапно увидели, как несколько тварей в межножье гиганта оторвались друг от друга и ухватились за собратьев, тем самым открыв его нутро, и через дыру выпали три окровавленных тела, словно три зародыша, изгнанных из утробы раньше срока. Рухнули они в грязь и сломанные ветки, и ученики увидели, как над свежими трупами подымается пар: совсем недавно чьи-то неведомые пальцы содрали с них кожу целиком, оставив багрово-сизую плоть на поживу голодным слепням; поняли братья, дорогой путник, что это были три потерянные девушки из Гайстерштата. Но не успели они прийти в себя, как крысолюды разжали объятья, попадали с большой высоты, колосс разрушился сам по себе, а из поднявшегося облака пыли выбежали твари ростом с человека и начали рвать учеников когтями и клыками.

Знаешь, дорогой путник, трудно мне описать тебе ту картину, что рисовала саму себя в те минуты в лесу, и вместо красок там были кровь и прочие жидкости, вместо кистей – вилы, топоры, когти и клыки, а полотном стали Мир и не’Мир. Долго сражались храбрецы Мошу-Таче в воротах Деревянной обители, оберегая свой мир и позабыв обо всем, били крыс снова и снова, словно прогоняя дурные сны, и с каждым ударом отправляли их в не’Мир, на ту сторону, бросая следом проклятия. Когда все закончилось, и крысы полегли в грязь и кровь, ученики посмотрели друг на друга и увидели, что их осталось всего пятеро. И я был среди победителей, пилигрим. Тауш тоже, как сейчас его вижу, в крови от макушки до пят; и Данко Ферус, трясущийся, весь в грязи; и еще двое, из старших учеников, потому что из малышей никто не выжил.

Где-то через час ученики пришли в себя и поняли, что им холодно; поднялись они над телами павших и решили отправиться в город, чтобы встать бок о бок с жителями Гайстерштата в битве со странствующим карнавалом. Данко побежал седлать коней, но едва вошел в конюшню, как завопил и позвал выживших братьев. Ворвались они туда вихрем, утомленные битвой, и увидели, что все лошади разорваны на куски; только один конь стоял посреди конюшни, подпертый четырьмя досками и привязанный к балкам толстыми веревками, пропущенными под животом и головой – лишь благодаря им он не падал. Бедное животное парило, мертвое, над землей, и много крови вытекло из перерезанного горла. Данко подбежал, выбил подпорки, и конь упал – веревки не выдержали тяжести, – и только тогда ученики увидели, что жеребец обезглавлен, а все его внутренности кучей лежат у ног. Конь, рухнув, остался без головы и перевернулся, и братья увидели в его вспоротом брюхе то, что было ужасней всего прочего, вместе взятого: жеребца полностью выпотрошили и засунули в него еще один труп, и когда один из учеников осмелился вытащить это мертвое тело, положив его рядом с изувеченным конем, Тауш узнал свою Катерину.

Словно в каком-то извращенном представлении, Данко и Тауш упали на колени и, снова перепачкавшись в крови, прижали к груди то, что было им дороже всего: Данко – отрезанную голову коня, Тауш – бездыханное тело любимой Катерины. Рыдали они, стискивая мертвую плоть, и проклинали тот день, когда матери произвели их на свет, обрекая на эти ужасы, на любовь и утрату. Бартоломеус – то есть я в то время, когда не звался еще Костяным Кулаком, – и два других ученика покинули конюшню и вошли в хижину Мошу-Таче, но она была пуста, старец исчез без следа. Их сердца, и без того разбитые, разлетелись на совсем уж мелкие осколки, и они бросились бегом в Гайстерштат, чувствуя в груди пустоту.

Но добравшись до странствующего карнавала, они застали жителей Гайстерштата, которые бродили меж руин рухнувших шатров и сгоревшего забора, выкапывая из-под развалин карликов и зверей. Все было ложью и обманом, никакой не ярмаркой, а прибежищем не’Мира.

– Мы таким это место и нашли, опустевшим, – твердили горожане, – кто-то перебил всех этих малышей, но наших девушек тут и следа нет.

Но не успели ученики сообщить им ужасную весть, как кто-то свистнул, подзывая всех туда, где раньше стоял большой шатер, в котором Данко увидел брюхатое существо, и там из-под развалин достали труп карлика без рук и ног. Все узрели, что ему перерезали горло, голову отрубили и взамен приставили обезьянью, воткнули в горло, чтобы не отвалилась, не шевелилась, а на кривом, искалеченном теле бедняги кто-то написал три простых слова:

«Вот оно, началось».

* * *

Прошло несколько часов с того момента, как Бартоломеус заприметил, что взгляд его спутника затуманился и тот время от времени гладит себя по животу, глядя то вниз, то вдаль, то на скелет, но вечно не туда, куда надо.

– Моя история, похоже, тяжеловата для человека, который не привык ко злу, – проговорил Бартоломеус и остановил кибитку посреди дороги. – Когда волдырь Мира и не’Мира лопается, много гноя вытекает.

Бартоломеус положил фаланги правой руки на плечо бледному путнику и сказал:

– Можешь блевануть, пилигрим, потому что много яда собирается в человеке, когда он делается свидетелем нехороших историй.

И путник перегнулся через край кибитки, и его вырвало горькой жидкостью.

– Ложись там, в снегу, под деревом, и пусть воздух исцелит тебя.

Сказав это, Бартоломеус проследил за путником, который неуклюже выбрался из кибитки, пошатываясь на заемных ногах, и рухнул подле корней дерева. Лишенные плоти кости его ног выглядели ветками, годными для костра. Пока мужчина еще не пришел в себя, скелет забрался в заднюю часть кибитки и некоторое время оставался там, в тишине. Потом вылез наружу, увидел, что путнику стало лучше, и сказал:

– Давай соберем дрова и разведем костер. Здесь заночуем.

Пришла ночь, и костер разгорелся будь здоров. На лицах путников – на том, что из плоти, и на том, что из костей, – плясали тени и отблески, и каждый из них о чем-то размышлял молча.

– Ну вот, пилигрим, завершили мы и эту часть истории о жизни святого Тауша, святого Мандрагоры, теперь называемой Альрауной, куда мы и направляемся. Дорога непростая, но история человека – тоже дело нелегкое, и кто хочет ее познать, должен быть готов внимать и истории не’Человека. Мы отдохнем, а на заре соберем наш маленький лагерь и отправимся по нашим двум дорогам: той, что припорошена снегом, и той, что вымощена словами. Я поведаю тебе о том, как покинул Тауш лес возле Гайстерштата, и о том, как на пути к хижинам села Рэдэчини пережил он три скырбы. Но до тех пор ты должен отдохнуть и оплатить Бартоломеусу Костяному Кулаку вторую плату, как мы и договорились.

Мужчина кивнул и погладил свои голые кости.

– Но, – продолжил Бартоломеус, – прежде чем ты ляжешь спать на бочок и закроешь единственный глаз, я хочу еще поделиться с тобой мыслью, про которую никто не знает, кроме меня и святого. Половина человеческой жизни Тауша, как ты сам видел, закончилась, и, как еще увидишь, началась вторая половина, но между ними двумя приключилось нечто неслыханное: откуда-то, не пойми откуда, явился миг, всего-то секунда, которая проникла между двумя половинами его жизни и эту самую жизнь удлинила. Но секунда была чужая, невесть откуда взявшаяся, и вот так прожил святой Тауш целую жизнь, неся в клепсидре своего времени песчинку, которая ему не принадлежала. Всю жизнь Тауш задавался вопросом, кто и почему втиснул это мгновение между двумя половинами его жизни, и много грусти и печали испытал святой за время паломничества из Гайстерштата в Рэдэчини, ибо прожил он жизнь, которую не мог полностью назвать своей. А теперь ложись спать и дай Бартоломеусу Костяному Кулаку сделать свое дело.

И мужчина лег спать, и, видя, как он тихо дышит, скелет тотчас же принялся трудиться над его руками: от плеч до мизинцев отделил каждую мышцу, сухожилие, кожу, вены, окунул в стеклянные сосуды, куда собрал телесные соки попутчика. А потом с трудом прикрепил к собственным костям рук. Взглянул на содеянное и решил, что это хорошо.

На рассвете Бартоломеус, уже сидя на облучке кибитки с вожжами в руках, крикнул пилигриму, дескать, вставай, пора ехать. Тот вскочил на ноги и, увидев чудесные руки, которыми Бартоломеус держал вожжи, подумал лишь об одном: ну до чего же великий умелец этот Костяной Кулак, и как ему славно удается все, за что он берется. Он собрал быстренько вещи неловкими костяными пальцами – ибо человек, с которого содрали мясо, сперва должен с таким свыкнуться – и, побросав все в кибитку, забрался на свое место рядом с возницей. Они поехали.

– Глаз свой закрой и отвори уши, пилигрим, ибо начинается история скырб Тауша, коих было три и еще одна.

И вот что поведал рассказчик:

Часть третья