В которой ведается…
Глава девятая
В которой мы узнаем о том, как три брата отправляются на поиски не’Мира в Мире, чтобы отделить Людей от не’Людей; нечто следует за ними по пятам
Вернулись ученики в Деревянную обитель и нашли там обоих собратьев, Данко и Тауша: один обнимал голову коня, другой – мертвую девушку. Обняли их сами и оплакали все вместе погубленную юность и несбывшиеся мечты, поплакали и за девушек из Гайстерштата, и за старца Мошу-Таче, исчезнувшего без следа вместе с частями Мира, которые так никогда и не воплотились. Чтоб ты знал, пилигрим: люди говорят, что в тех частях Мира, где сейчас обитает зло, должны были находиться истории, рассказанные Мошу-Таче и его учениками, но все не так, как было когда-то, такие вот дела! Ладно, не будем плакать о том, что умерло и сгнило…
Посоветовались тогда братья, куда им идти, и в долгом том разговоре отделили большое от малого, правду от кривды, ибо у двоих из них все еще дрожали поджилки после бойни в лесу, и оттого решили они отправиться в Гайстерштат к родным: пусть волосы отрастут, бороды поседеют, и забудется все, что значило их ученичество. Не было у них благословенного дара основывать города, дорогой пилигрим, и в сотворении Мира они ничего не смыслили, так что невелика потеря. Ушли они и растратили себя впустую, как бывает со всяким, кто живет без цели. А трое – Тауш, Данко и Бартоломеус (то есть я, но другой я, который был до меня) – остались вместе, и так было до той поры, как ты вскоре убедишься, пока их пути не разошлись.
Данко, чтобы ты понял, больше не говорил и едва шевелился; иногда, превозмогая боль, он мог выпить глоток пива и проглотить маленький кусочек жареной печенки, но и все, а в остальном он крепко прижимал к груди голову коня, плакал и бормотал нечто, понятное ему одному, уткнувшись в короткую и жесткую шерсть животного, и в горе ему сопутствовали мухи, которые, правда, были веселы и ненасытны. Тауш сделался грустным – наверное, еще грустней, чем камень, который глубины извергли на свет, навстречу дождям и людям. Он похоронил свою зазнобу на месте ямы, в которой они часто предавались плотским утехам в то недолгое время, пока их любовь еще ступала по земле, безгрешная. Достал шнур, который заранее приготовил для нее, и поместил – не спрашивай меня, почему – не на запястье, а под язык девушки. А потом выпрямился, вытер слезы с шеи и груди, и ни с того ни с сего сказал:
– Пошли, Бартоломеус. В Гайстерштате дадут нам лошадь и повозку.
Так и вышло: скорбящий город сжалился над братьями, оставшимися без дома, и дал им все, что требовалось для путешествия. Тауш провел еще час с мамой, а потом забрался рядом с Бартоломеусом, и все трое покинули город, оставив позади и любовь, и ненависть, лишившись всего, что приобрели, но готовые наполниться вновь, шаг за шагом, тем, с чем им еще предстояло встретиться за время долгого пути. Бартоломеус и Тауш ехали на облучке, а Данко лежал позади и молча, в мыслях, плакал, прижимая к груди голову коня.
– Куда мы едем, Тауш?
– Куда глаза глядят, Бартоломеус, по следам зла.
– А мы его когда-нибудь догоним, брат?
– Я не знаю, – сказал Тауш, – потому что чем сильней ты догоняешь зло, видишь его черный затылок и чуешь вонь подмышек, тем сильней зло догоняет тебя, и затылок, который ты видишь, – это твой затылок, а смрад источает твое собственное тело.
И замолчали братья, и пустились в путь следом за мужчиной с патлами и бородой и брюхатой бабой, и любыми гнилыми помыслами, которые их призвали. Время от времени Тауш оборачивался, но не для того, чтобы проверить, в порядке ли Данко, – он смотрел дальше, поверх повозки, на горизонт, от которого они отдалялись.
– Что такое, брат Тауш? – спросил Бартоломеус. – Что ты видишь?
– Там кто-то есть, брат Бартоломеус. Кто-то идет за нами?
– Кто?
– Это два брата, я их хорошо вижу.
– И кто же они, святой?
– Тауш и Бартоломеус из Деревянной обители Мошу-Таче; они едут на повозке за нами, и их конь ступает по следам нашего коня, а колеса повозки едут по колее, которую оставляют наши колеса.
Бартоломеус решил, что всему причиной неуемная печаль и боль, и больше ни о чем не стал расспрашивать Тауша.
Глава десятая
В которой мы узнаем о ферме Унге Цифэра и о том, что там нашли братья; первая скырба Святого Тауша исходит от утробы
Сперва они шли, обходя города, но спустя некоторое время стали путешествовать от города к городу, задерживаясь на несколько дней, чтобы помочь тем, кто в этом нуждался, – по хозяйству, или с исцелением домашних животных, или с утешением больного или умирающего. И вот в одном из таких городов – был ли это Моос зеленый? – пока они у колодца на площади дожидались часа, когда можно будет уехать, и переговаривались напоследок с горожанами, кто-то узнал, что один из трех путников – святой Тауш, чья слава дошла и туда. К нему подошел старый хромец и спросил, найдется ли время, чтобы вылечить двух животных.
– Мой господин щедро вознаградит тебя и твоих спутников, я в этом не сомневаюсь, – заявил он, но сперва положил в ладонь Тауша толстый кошель с «клыками».
Бывшие ученики Мошу-Таче в дороге нуждались в деньгах, поэтому они направили свою повозку, в которой все еще лежал и плакал молодой Данко, туда, куда им указали; рядом с ним уселся старый хромец, бросая беспокойные взгляды на бедного измученного юношу с конской головой в руках – останками чего-то, что когда-то было живым, а теперь сделалось пищей червей и испускало вонючие соки.
Повозка выехала из города и направилась через холмы в лес. Лес этот называли Огненным супом, но он не выглядел выжженным: заросли были густые, зеленые и прохладные. Ветру там места не нашлось, и он ушел, унеся с собой все звуки. Но в тишине и спокойствии братья вскоре поняли, откуда взялось название: выехали они на прогалину, где трава не росла, а по краям стояли деревья с наполовину сгоревшими кронами. Когда-то здесь случился большой пожар, и в самом центре возникшего пустыря построили ферму. Это был большой особняк, чьи длинные крылья простирались в обе стороны, а перед ним, в некотором отдалении, стояли хлева и большие загоны, в которых кишела и шумела всевозможная живность – куры, коровы, овцы, кони, гуси, индюки. Подъехав ближе, братья увидели, кто ждет их на ступеньках особняка.
– Господин Унге Цифэр, – сказал старый хромец и опустил глаза, уставившись на жирного червячка, который копошился в шерсти конской головы в руках Данко.
– Рад гостям из Деревянной обители Мошу-Таче! – провозгласил мужчина. – Я вас ждал.
И как бы мне, дорогой путник, описать тебе этого хозяина по имени Унге Цифэр из фермы посреди Огненного супа? Представь себе человека длинного и худого, чьи тонкие руки плясали вокруг него, словно привязанные к веревкам, за которые дергает кукольник, от души налопавшийся дурману, – они, казалось, ломались во многих местах, как будто у этого мужчины было больше суставов на руках, чем у тебя или у меня, и с ногами было то же самое, но начни ты считать суставы, узрел бы, что их положенное количество, и сильно бы удивился увиденному. Кожа у него была, пилигрим, как та дубленая и выделанная, которую натягивают на барабан, по краям вся в мелких складках. Он не моргал никогда – или, по крайней мере, пока на него кто-то смотрел, – не улыбался, и глаза его в орбитах на удлиненном, смуглом лице почти не шевелились. А голос? Его голос, путник, был самым странным звуком, какие когда-либо слышал человек: он как будто рождался не в горле, а где-то позади, за спиной этого странного типа, вне Унге Цифэра, следуя за ним, но все время не поспевая.
– Пурой, – сказал Унге Цифэр, – покажи братьям, где они будут ночевать, и приготовь все к ужину. Дорогие ученики, – продолжил он, обращаясь к Бартоломеусу и Таушу, – давайте отужинаем вместе и поговорим обо всем, о чем нам нужно поговорить.
Он поклонился, согнувшись всеми сочленениями, а потом ушел в свой особняк.
Ведя учеников в комнату, которую им выделили на ночь, хромец Пурой все время поворачивал голову в сторону особняка и говорил:
– Эх, господа, теперь, когда вы познакомились с мастером Унге Цифэром, не судите нашу братию. Мы такими были не всегда. Когда-то тут была другая, красивая ферма, и хозяин был другой – звали его Хогарт, он выращивал всякое и разводил славных животных. Но пришел ему конец, и ферму со всем содержимым, включая меня, купил хозяин Унге Цифэр. Я не всегда был Пуроем [6], но это теперь мое имя, потому что все в жизни меняется и все мимолетно.
Показывая гостям кладовые и комнаты, и все, что еще нужно было показать, он сообщил, что в семь их ждет богатый ужин в саду позади особняка. Тауш и Бартоломеус подняли Данко из повозки и хотели отнести в комнату, но тут увидели, как к ним бежит Пурой и приговаривает, дескать, где была его голова? Забыл предупредить, что дохлятине не место в комнатах, да и вообще на ферме…
– Нет-нет, дохлятина пусть остается в повозке, а повозка – за пределами фермы, – сказал Пурой. – Здесь, когда кто-то или что-то умирает, мы его тотчас же выносим за ограду; и речи быть не может, чтобы притащить нечто мертвое на ферму по собственной воле!
Ничего не поделаешь: Тауш и Бартоломеус, как хорошие гости, с сожалением вынесли Данко с фермы и отвезли в повозке на край прогалины. Поцеловали в лоб. Данко был потерян, и братья это знали – он заблудился, как случается с живыми на тропах смерти, но они его любили и не хотели бросать.
До ужина оставалось еще два часа, и все это время Тауш простоял у окна своей комнаты, глядя в пустоту – на останки сожженных деревьев, на колыхание листвы, – и думая о Катерине, о матери и отце, о Мошу-Таче и обо всех созданиях, что когда-то были или будут. Но в особенности он думал о тех, кому не суждено появиться на свет. Когда вошел к нему Бартоломеус и сказал, что ему холодно, и какое-то странное чувство терзает нутро, Тауш сказал, что это естественно – они отправились по следам зла, и там, где они теперь ступают, зло уже успело пройти. А зло сперва проникает в нутро, потом – в поясницу, и уж после этого добирается до черепа, вот так сказал Тауш.
И в семь часов, как и было обещано, братья вышли, чтобы поужинать в саду за особняком. Там они обнаружили огромный шатер, приготовленный к празднику, и в его тени – длинный стол, за одним концом которого восседал хозяин Унге Цифэр, а за другим стояли два пустых стула.
– Мне сообщили, что ваш брат с нами ужинать не будет, – сказал хозяин. – Я приказал, чтобы ему в повозку отнесли кое-что из яств со стола. Не робейте! – И Унге Цифэр принялся уговаривать их есть и пить. – Пурой! Музыканты!
И тут из-за боскета [7] вышли трое музыкантов с дудкой, арфой и цитрой и начали играть мелодию, легкую, как ветерок, и убаюкивающую, как волны. На столе были выставлены отборные яства, серебряные кубки наполнили дорогим вином, и все самое ценное, что нашлось в доме, принесли Таушу, чтобы почтить его. В шатре витали ароматы блюд из самых разных стран, и, если бы братья не закалили свой дух за время ученичества, они бы точно накинулись на еду, позабыв обо всем на свете.
Ели они молча, и Тауш время от времени бросал взгляд на сарай, который стоял на самом краю фермерских угодий, между обгорелыми деревьями на границе прогалины.
– Что вы там держите, наисчастливейший Унге Цифэр? – спросил Тауш, указывая на эту старую хижину.
– Э-э, вон там? – переспросил хозяин, но не обернулся – он каким-то образом понял, о чем речь, как будто ждал вопроса. – Там у меня звери невиданной в этих местах породы, которых привезли издалека – ох и дорогая вышла затея. Но они спят днем, и в такой час едва ли успели продрать глаза.
– А мы не сможем поглядеть на этих прекрасных существ? – спросил Бартоломеус, и Унге Цифэр рассмеялся.
– Ох, нет! Они очень застенчивые и спят между зеркал. Если мы туда пойдем сейчас, они спрячутся, и мы не увидим ничего, кроме наших уродливых человечьих лиц – уж простите за такие слова!
И все рассмеялись, кроме Тауша.
– Зачем ты нас позвал, добрый хозяин? – спросил святой, и Унге Цифэр ответил, что их ждали.
– Ваше прибытие было предсказано некоторое время назад, еще когда вы ушли из Гайстерштата и отправились странствовать. Есть у меня два зверя: они совсем обессилели и не пьют; я бы хотел, чтобы ты их исцелил. Если получится, вознагражу сторицей. Если нет, спасибо за попытку и прими этот обильный ужин вместе с ночлегом на одну ночь как достаточную плату.
Тауш кивнул, дескать, сойдет, и вся компания вернулась к еде и питью.
– А вы откуда родом, мастер Унге Цифэр? – спросил Бартоломеус, прикончив седьмой кубок – да-да, дорогой мой путник, я в то время очень полюбил вино.
– Не думаю, братья-ученики, что вы знаете о таких местах, – ответил Унге Цифэр, – они далеко отсюда, там холодно и сухо, да и в общем-то мало кому нравится. Моих соплеменников всегда было мало, а теперь – еще меньше, и мало кто там останется. Здесь лучше – земля щедрая, воздух свежий, народ многочисленный и славный, нам такое нравится. Эти места люди творили сами, и нам это по нраву, ибо наши родные края никто не творил, они возникли случайно. Но хватит про мою родину, наш молодой святой устал и скучает, а у него трудная ночь впереди. Давайте-ка покончим с едой и выпивкой, а затем отправимся к животным. Пурой, пусть играет музыка!
Под конец пиршества они выпили вина – старого, прозрачного, с медовым вкусом. Бартоломеус сильно захмелел и, поедая сладости, принялся приплясывать возле музыкантов, веселясь. А вот Тауш вел себя тихо. Он раскурил трубку и сидел с нею в молчании, не сводя глаз с хижины у леса.
– Ну что ж, молодой святой, пришло время отправиться к больным животным, ради которых я пригласил тебя на свою ферму.
Тауш опустил глаза и кивнул – дескать, идем. Шагая рядом с Унге Цифэром, Тауш почувствовал исходящую от хозяина сильную вонь. Прислужники открыли хлев, но в нем обнаружились отнюдь не лошади или коровы, но две твари одной породы, а вот какая это была порода, он понятия не имел. Никогда еще таких зверей не видел. Ноги у них были длинные, раза в два длиннее лошадиных, и в два раза тоньше – можно ладонью обхватить. В конечностях было суставов больше обычного, и скелетоподобные тела держались на них весьма странным образом, болтаясь из стороны в сторону. Шкура была короткая, белая, и только вокруг головы росла густая серая грива. Тауш обошел их по кругу и посмотрел им в глаза, но увидел лишь дыры вместо глазниц, в которых ничто не шевелилось, и лишь глубоко внутри башки что-то поблескивало, как будто истинные глаза находились где-то там. У этих тварей, сказал мне позже Тауш, глаза были мертвые, а глазницы – живые. Он набрал воздуха в грудь и заметил, что животные не источали никакого запаха, хозяин вонял куда сильней, а вот они – ничуть, так что ни один хищник их бы не учуял. Кто знает, сколько было им лет и столько еще они могли вот так прожить, умирая?
– Что с ними, хозяин Унге Цифэр? – спросил Тауш. – С первого взгляда я что-то не нахожу причин волноваться.
– О, но она есть, и она серьезная, славный Тауш! Понимаешь, они умеют хорошо и красиво разговаривать – не как другие звери, а как люди, и даже лучше, я бы сказал, потому что не встречал никогда философа, который знал бы так много, или отшельника, который был бы таким набожным. Но вот уже три дня они молчат и просто глядят в пустоту.
– Откуда они, досточтимый Унге Цифэр? – спросил Тауш. – Я таких тварей впервые вижу.
– Они из моих родных краев. Их осталось мало, и очень редко они попадаются кому-то на глаза. Исцели их, прошу! – взмолился хозяин.
– А коли не смогу?
– Коли не сможешь, не страшно, славный Тауш. Завтра ты уедешь со своими братьями, как будто ничего не случилось.
– А если мы уедем прямо этим вечером?
– Ох, как ты можешь так со мной поступать? Я оторван от своего народа, от таких, как я, но мы все – гостеприимные хозяева. Я лишь об одном тебя прошу: не отнимай у меня то, что мне принадлежит, и позволь принять вас, как положено.
– Позволю, мастер Унге Цифэр, но знай: зверей твоих я исцелить не в силах, потому что даже не знаю, больны ли они на самом деле.
– Больны, Тауш, я же тебе говорю.
– Ты можешь говорить, что хочешь, но я-то ничего не чувствую, – возразил Тауш. – Из них ничто не исходит ко мне, от меня ничто в них не проникает; как если бы я стоял подле двух валунов на ходулях. Могу пальцами двигать сколько угодно, но эти создания не исцелятся, потому не могут заболеть, а заболеть не могут, потому что смерть не познали. Смерть же они не познали, потому что не познали жизни. Нету в них жизни, Унге Цифэр. Этих тварей, Унге Цифэр, не существует, и ты об этом прекрасно знаешь.
И, сказав это, Тауш вышел из загона и отправился к Бартоломеусу, который, хорошенько напившись, все еще был в саду за особняком – пожирал плацинды с тыквой. Эх, что сказать, славный мой пилигрим, очень я в те времена любил тыкву…
– Уже ночь, брат, – сказал Тауш. – Ложись спать, а то ведь мы на рассвете отправимся в путь.
Он сказал это громким голосом, чтобы все услышали. Взял Бартоломеуса и повел в их комнаты, а там отвесил брату две пощечины и вылил на голову кувшин воды.
– Очнись, Бартоломеус, – сказал святой. – Мы не будем тут ночевать.
И тогда он поведал брату все, о чем говорил с Унге Цифэром, и как тот смердел, и про хижину возле леса, и про зверей из хлева, одновременно мертвых и живых. И еще кое-что он сказал:
– Бартоломеус, когда я собрался выйти из хлева, этот негодяй Унге Цифэр на миг повернулся ко мне спиной, и у него на затылке я заметил складки кожи, а в них – глаз, который смотрел наружу. Как у владык добра есть свои разведчики, Бартоломеус, так и у владык зла. Нас ждали, нас заманили; они знали, что мы идем по следу Миазматического карнавала, и то, что окопалось на этой ферме, просто хочет нас остановить.
Бартоломеус, вспомнив про бойню в лесу, тотчас же протрезвел, как будто кто-то незримый очистил его кровь от алкоголя, и вместе с Таушем разложили они на кроватях подушки и всякое тряпье, да прикрыли одеялами, как будто легли спать, а сами тайком выбрались из комнаты. Была уже глубокая ночь, и даже луна над фермой светила неохотно, будто милостыню подавала. Они спрятались за густым боскетом в саду и в фальшивом лунном свете стали наблюдать за особняком и окрестностями. Не прошло много времени, и вот что случилось: открылась дверь, и через нее просочились три силуэта; потом из особняка вышел четвертый, пересек сад и направился в лес – туда, где стояла повозка Тауша и Бартоломеуса, в которой лежал безучастный Данко. А трое – судя по походке, одним из них был слуга Пурой, гнусный червяк – тихонько вошли в комнату братьев. Время шло, тишину не нарушал ни один звук, злодеи подкрадывались тихо, как смерть во сне. Со стороны леса приблизился Унге Цифэр, которого теперь лживая луна озаряла целиком – его туго натянутая кожа блестела от пота, и сам он выглядел ожившим пугалом, но при этом нес Данко в руках, а бедный Данко сжимал голову коня, и казалось, что безучастный человек, которого несет Унге Цифэр, весит не больше перышка, а конская голова, которую он прижимает к груди – не больше песчинки. Они вошли в хижину на краю леса, а по другую сторону сада трое слуг во главе с паршивым хромцом Пуроем уже узнала про уловку братьев и принялась разыскивать в особняке хозяина – видимо, чтобы сообщить ему о своей неудаче.
Тауш и Бартоломеус выбрались из укрытия и побежали к хижине. Оказавшись рядом, распахнули дверь – и на них излилась жуткая вонь, а Унге Цифэр оказался прямо на пороге, но один; Данко исчез вместе с гнилой головой коня. Не успел Унге Цифэр ничего сказать, как братья накинулись на него с кулаками и пинками, оттащили за хижину, чтобы никто не увидел. Заткнули рот и принялись колотить, но их кулаки с каждым ударом погружались в плоть, как во что-то мягкое.
– Ты с ними в сговоре, – кричал Тауш, – у вас с той брюхатой и ее дружком один гнилой замысел на всех!
И бил его Тауш, и Бартоломеус следовал примеру брата. Унге Цифэр уже не пытался издать ни звука, как будто то, что сидело в нем, распрощалось с жизнью, но он еще не умер. Тауш это почуял, поэтому перевернул его спиной кверху и раздвинул кудрявые локоны на затылке. Отыскал дыру между складками кожи (изнутри слабо повеяло теплом), сунул в нее пальцы и раздвинул. Оболочка треснула, и Тауш увидел под нею скелет, как будто сделанный из смолы и нутряного жира, горячий и сальный кокон, и, потрогав пальцем зеленовато-желтую кожицу, узрел сотни глаз размером с детский кулачок, которые шевелились и трепетали. Тауш поискал в зарослях сломанную ветку. Ткнул концом в тварь, что лежала у его ног, и из лопнувшего кокона пахнуло блевотиной и дерьмом.
– Быстро вытащи оттуда Данко! – велел Тауш, ковыряя веткой оболочку, и Бартоломеус так и сделал – побежал, выбил дверь, но не нашел Данко в хижине, там была лишь вонь, и в углу – открытый колодец, ведущий в недра земли. Бартоломеус даже заглянуть в него не посмел, но вышел наружу и, обойдя хижину, вернулся к Таушу, который стоял, онемев и не шевелясь, над растерзанным телом Унге Цифэра. Посреди кокона, в самой сердцевине их «хозяина», обнаружился человек – какой-то незнакомый мужчина, весь обожженный неведомыми жидкостями и оплавленный, как свечка, то бишь мертвый. Но Тауш не был в ужасе, он просто стоял молча и неподвижно, внимательно, словно в поисках чего-то, вглядываясь в рисунки, образованные ожогами, плотью и раковинами, и лицо его исказилось от отвращения, снизошел на него ужас: на шаг он приблизился к чуждому миру, и что-то в голове у него вспыхнуло, словно его собственная душа вдруг стала хворостом, а Унге Цифэр – ветром, раздувающим пожар. Бартоломеус встряхнул брата, умоляя прийти в себя.
– Данко пропал, его бросили в колодец. Тауш, не оставляй меня тут одного!
Потом в саду раздался шум: Пурой и его подручные с вилами и топорами отправились на охоту за святым, и Бартоломеус, схватив Тауша за руку, убежал вместе с ним вглубь леса. Оглядываясь в поисках преследователей, Бартоломеус видел, отчего бежать с Таушем так легко: святой не бежал, его ноги даже не касались земли, он летел над нею, как перышко, а брат Бартоломеус был его ветром.
И вот так началась, дорогой путник, первая скырба Тауша, святого Гайстерштата и Мандрагоры.
Глава одиннадцатая
В которой мы узнаем про первую скырбу Тауша – немногое, потому что о ней мало известно; нечто догоняет братьев
Только на рассвете братья вышли из укрытия. Где-то далеко раздавалось петушиное пение, Бартоломеус вытер Тауша от росы; трухлявый пень послужил им надежным укрытием, и Пурой с двумя подручными не нашел братьев. Вытерев как следует святого, Бартоломеус ласково пригладил ему волосы и сказал:
– Тауш, брат мой, мы опять спаслись. Что это было за существо, мой святой друг? Ведь оно точно не из нашего мира.
Но увидев, что Тауш не говорит, не зная, слышит ли он, чувствует ли и о чем думает, Бартоломеус взял его на руки и отнес в село, где недавно пели петухи, приветствуя новый день. Он не остановился, пока не дошел до колодца, где попил воды и умылся, а потом добрался до другого конца села, где усадил Тауша под деревом на обочине. Вернулся, чтобы столковаться с кем-нибудь из жителей и заполучить лошадь и какую-нибудь повозку попроще. Сделал ученик, что сумел, и получилось – вернулся Бартоломеус верхом на старой кляче, которая тащила жалкое подобие повозки, кое-как сколоченное из кучи досок. Тауш, как оказалось, продолжал глядеть в пустоту, глаза у него вытаращились, как у повешенного, и сидел он, съежившись, почти не дыша – словом, выглядел так же, как и когда Бартоломеус его оставил. Тот же поцеловал святого в лоб – как брата по крови, а не по вере – и уложил в повозку.
Ехали они долго, до самого вечера, из страха и по незнанию объезжая села и ярмарки, ибо Бартоломеус чувствовал себя одиноким и покинутым, и не мог никак защитить своего брата. Когда ночь обрушилась, словно серп на пшеницу, Бартоломеус остановил повозку под открытым небом, обнял Тауша и заснул. Ночь была нелегкая, путник, ибо Бартоломеус (то бишь я, да) прошел сквозь огонь и воду, и дурные сны тревожили его покой один за другим. Один я помню, а остальные забыл. Привиделось мне, что я лежу рядом с Таушем в повозке, и тут наступает заря. Я встаю и решаю, что пора ехать дальше, как вдруг вижу, что Тауш с ног до головы покрыт всевозможными букашками-таракашками; я крикнул и руками замахал, прогоняя летучих и ползучих гадов с тела моего друга, и когда я по нему ладонью хлопнул, прогоняя насекомых, она ушла глубоко – и все они внезапно взлетели или разбежались, а там, где должен был лежать Тауш, осталось пустое место. Я очень испугался и проснулся – ну, Бартоломеус проснулся, весьма испуганный, что потерял брата, ведь больше у него в жизни ничегошеньки не осталось. Но не переживай, пилигрим, Тауш лежал себе, где лежал, так что наша история тут не закончится, не сегодня. Он лежал в той же позе, в какой я его оставил, когда обуял меня сон – с вытаращенными глазами, неподвижный словно кукла, охваченный скырбой.
Так было и на следующий день, до ночи, когда они снова остановились под открытым небом, под ясной полной луной, и Бартоломеуса опять навестили ночные духи, шепча во сне о том, что он хотел и не хотел услышать. Лишь на третий день Тауш открыл рот и попросил Бартоломеуса остановиться. Тот так и сделал, и очень обрадовался, что Тауш не сошел с ума и вернулся в мир живых. Тауш спустился и отошел на обочину, где справил нужду за все три дня, что провел в неподвижности. Попросил поесть и попить, тоже за три дня. Потом сел рядом с Бартоломеусом, и братья отправились в путь. Бартоломеус, снедаемый любопытством, не сдержался и спросил, где же святой был столько времени.
– Повсюду, – ответил Тауш, не глядя на него.
– И что же ты видел?
Святой ответил, что видел все.
– А меня видел? – спросил Бартоломеус.
– Нет, – прозвучало в ответ, – тебя там не было.
И вот так, в печали, ехали они вдвоем в края неведомые, где ждали их гниль и всякие ужасы, но братья набрались мужества от пережитого, и покой дороги лишь раз был потревожен, когда Бартоломеус, видя, что Тауш все время смотрит в сторону, спросил:
– Что такое, святой мой брат? Что ты там видишь?
– Вижу двух учеников из Деревянной обители Мошу-Таче, – сказал Тауш. – Едут они, как мы, не опережают и не отстают.
– А кто они, Тауш?
– Это Бартоломеус и Тауш, последние ученики творца миров, и объяла их печаль.
– А Данко с ними, святой? Данко Ферус?
– Не знаю, – ответил Тауш. – Не видать его.
И на этом замолчал, а потом вновь наступила ночь.
Глава двенадцатая
В которой мы узнаем про трактир наслаждений и про то, как братья опять спаслись от смерти; вторая скырба начинается с чресл
Вкаждой деревне ученики спрашивали про Миазматический странствующий карнавал. Одни говорили, что знают про него, и показывали то туда, то сюда, на дороги через лес и окраинные тропы; другие знали, но молчали; третьи не знали и не желали знать, а тем, кто не знал, но хотел узнать, лучше было бы поберечься. Тауш и Бартоломеус останавливались у добрых людей, которые кормили их и позволяли ночевать в хлеве или на чердаке; у вероломных людей, которые попытались украсть у них последнее тряпье. Ехали они все дальше и дальше, с печалью узнавая, что на достаточно большом расстоянии от Гайстерштата все меньше людей слышали про обитель Мошу-Таче, а когда добрались до местечка, где как будто бы вообще никто не знал про их родные края – мало того, над ними насмеялись и прогнали, точно псов бешеных, – оба очень сильно расстроились. А потом повеселели: ведь это к лучшему, да, пилигрим? Пускай тайное остается тайным, а видимое спрячет его еще лучше. Чем сильней они удалялись от дома, тем больше Мошу-Таче и его ученики превращались в миф и погружались в забвение. И вот в один из тех дней блужданий, ближе к вечеру, они подъехали к трактиру, решив в кои-то веки поесть и выпить у теплого очага, а потом – поспать в мягкой постели.
Трактир стоял на перекрестке, и я уверен, за время своих странствий ты, пилигрим, таких повидал немало: они полны блуждающих душ, от торговцев, что надолго покинули родной дом в поисках честных заработков, до ворюг бездомных, коим легкие деньги подавай, короче, у каждого свой жребий, у живого и мертвого, старого и молодого, мужчины и женщины, человека и зверя. Но было там тепло, в очаге полыхал огромный огненный муравейник, стояли длинные столы с едой и кувшинами, большими да малыми, сновали туда-сюда полураздетые девицы с глиняными мисками, и музыканты мучили инструменты, надеясь, что кто-нибудь бросит им «клык» или «коготь» из милости. Был и второй этаж – двери гостевых комнат утопали во тьме, поскольку туда попадал лишь слабый отблеск света.
Братья остановились на пороге, и тотчас же перед ними возникла смуглянка с полуобнаженной грудью, спрашивая, как здоровье и не желают ли они за счет заведения капельку чего-нибудь укрепляющего – просто так, в качестве приветствия; ты и сам знаешь, пилигрим, как ушлые торговцы заманивают нас в свои сети. Ученики взяли хлеба и брынзы, яблок и пива, сколько позволил кошель, в который на протяжении недель они собирали то «клыки», то «когти»: кому выстроили стену, кому вылечили скотину, не теряя бдительности и никому не доверяя, ибо под маской Человека всегда мог скрываться не’Человек. Начали они трапезничать, не поднимая глаз, думая о своем, не замечая ни музыки, что звучала вокруг, ни шума и гама, поднятого пьяными, ни молчания тех, кому было что скрывать – своих собратьев по блужданию впотьмах.
На брынзу святого села муха – сперва одна, за ней другая, третья… Тауш ни одну из них не прогнал; Бартоломеус с набитым ртом мотнул головой – дескать, глянь! Мух вокруг Тауша летало все больше. Святой кивнул: знаю, вижу, не тревожься. Одна из трактирных служанок подбежала к Таушу и, размахивая платочком, попыталась разогнать насекомых.
– Ой-ой, – говорила она, – простите великодушно! Обычно их тут нету. Мы же травки особые разбросали – гляньте, под столом. И мухи не летают.
И она продолжала махать.
– Да они прямо роятся, ой-ой!..
Но Тауш поднял правую руку и попросил ее остановиться. За другими столами люди поглядывали на него – кто прямо, кто украдкой, – и музыка стихла. Все мухи сели на Тауша и замерли, как будто уснули. Святой тоже замер, как будто прислушиваясь к чему-то, и Бартоломеус, который знал, какими дарами и благодатями наделен его друг, понял: Тауш совещается с мухами. А когда святой открыл глаза, Бартоломеус проследил за его взглядом и увидел красивую женщину, которая, опираясь на перила, следила за Таушем, как будто они уже встречались – может, в другой жизни, а то и в другом мире, почему бы и нет? Ведь даже ты знаешь, одноглазый путник, что наш Тауш был неутомимым странником между мирами, пересекающим пороги. Бартоломеус спросил его, что происходит, но, когда опять поднял взгляд, женщина исчезла.
Тауш тяжело, полной грудью вздохнул. Мухи поднялись с него и исчезли в тенях трактира, откуда и прилетели. Святой достал «коготь» и показал музыкантам, прежде чем оставить на столе, и те начали бренчать на струнах и дуть в дудки, взволнованные увиденным; их песня была то веселой, то печальной, вынуждая собравшихся взяться за кувшины поглубже и табак покрепче.
Закончив есть, святой встал и поднялся по лестнице на этаж, укрытый тенями. Бартоломеус побежал следом.
– Что случилось, брат Тауш? – спросил он, но не услышал ответа – ты уже понял, пилигрим, что Тауш не всегда бывал разговорчивым.
Он подошел к двери, которую охраняла девушка – она тотчас же вскочила, чтобы остановить чужака, но Тауш отодвинул ее в сторону и вошел. За ним и брат Бартоломеус. Сильно воняло гноем и другими жидкостями, что успели пролиться и подсохнуть, и роем летали мухи, приятельницы Тауша. На кровати в середине комнаты лежала старуха, вся сизая от побоев и завернутая в тряпки, пропитанные уксусом. Она была вся избита, изранена, и под одеялами не было видно ее ног. Святой стянул с себя рубашку и начал вытаскивать шнур из пупка. Девушки вокруг Тауша сразу зарумянились, капли пота выступили у них на висках и на груди. Тауш оторвал шнур и обвязал им правую руку старухи, которая наблюдала за ним печальными, гноящимися глазами.
– Что с тобой стряслось, матушка? – спросил Бартоломеус, но Тауш, как будто слыша то, что она могла бы произнести опухшими губами, сквозь выбитые зубы, ответил за нее:
– У нее нет языка. Ее ногами били.
– Так и было, – раздалось позади, и Тауш обернулся.
Это была та самая женщина, что смотрела на него со второго этажа долгим взглядом несколько минут назад. Она была высокая и красивая, на ее коже играли отблески от пламени очага, а волосы – черные словно уголь кудри – казались живыми.
– Грабители настигли ее на перекрестке. Она умирает, – сказала женщина.
Тауш оделся и вышел из комнаты, а Бартоломеус чуть задержался, пытаясь рассмотреть, что за листки с каракулями прячет за пазухой одна из девиц.
Вернувшись к столу, ученики закурили и стали потягивать оставшееся пиво.
– Тауш, она ее держит, чтобы бумаги подписывать. А ты как думаешь?
Но Тауш ничего не говорил, только хмурился и размышлял о случившемся, пытаясь, возможно, извлечь какой-то смысл из всего, что выглядело непонятным. Потом он сказал:
– Я уже видел эту высокую женщину с длинными волосами, блестящими, как ночь.
– Где, Тауш? И когда?
Но не успел Тауш что-нибудь сказать, как по всему залу посетители трактира, притихшие и успокоившиеся сверх меры, один за другим попадали – кто головой в тарелку, кто под стол, кто прямо на соседа. Оглядевшись, святой увидел, что мужчины и женщины повсюду валились, словно колосья под серпом. Он, ощутив тепло в животе и чреслах, и сам обмяк. Упал, ударился лбом об стол, и Бартоломеус, не успев прийти ему на помощь, тоже рухнул на пол, в пыль и грязь, откуда он – то есть я, пилигрим, я – увидел трактирных служанок, которые все собрались на втором этаже и, уж прости меня за бесстыдные речи, ласкали свои груди.
Но, путник, вот что я тебе скажу: давай оставим стыд в стороне хотя бы на некоторое время, потому что, если он будет нашим спутником, я никак не сумею дорассказать тебе историю про трактир наслаждений, а потому, если ты будешь краснеть от того, что я сейчас поведаю, я притворюсь, что не вижу, а если я покраснею, ты все равно ничего не увидишь, потому что нету у меня лица – только кости, и пока что костями они и останутся.
Когда проснулись братья, были они нагими, как в час рождения. Нагими и покрытыми тонкой пленкой пота, и каждый лежал в отдельной постели, сотрясаясь словно тесто от ритмичных движений, кои производили бедрами девицы, виденные ими ранее – все те же трактирные служанки. Они по-прежнему были в трактире, как понял Бартоломеус, который проснулся первым: он узнал стены, разрисованные сценами любви и пьянства, выкрашенные в зеленый цвет балки, узнал запах выпивки и дыма, табака и свиных окороков, увидел лица девушек с обнаженными прелестями, которые скакали, оседлав главное мужское достоинство. Но еще увидел он, что на фресках появились большие пятна плесени, с которых на пол текла вонючая вода с примесью глины; в воздухе повис такой густой гнилостный смрад, что его почти можно было разглядеть. И они с Таушем были не одни: похоже, все мужчины, молодые и старые, которые до этого ели и пили внизу, теперь лежали раздетые в кроватях, расставленных в большой длинной комнате – возможно, это был тайный чердак, хорошо подготовленный для разврата. Прыгали девки в экстазе, ублажая им уды, едва не отбивая яйца – уж прости меня, путник, – и казалось, они вовсе хотят эти самые куски плоти оторвать, чтобы замариновать и сунуть в кладовку на зиму. Стонали и плакали женщины от наслаждения, а мужчины – нет, потому что спали они, лежали без чувств, словно в когтях колдовства; лишь изредка кто-нибудь вроде Бартоломеуса глядел сквозь тяжелые веки, сквозь туман, на манящие бедра и блестящие соски, словно звезды на небе из плоти и горьких соков.
Бартоломеус попытался вырваться из сна, собрать по крупицам остатки мужества, пока кто-то занимался мужеской его частью, объяв ее до самого основания – и, если позволишь заметить, дорогой мой спутник, раз уж мы так далеко забрались, это было не так уж просто, ибо Бартоломеус, когда он был из плоти и крови, а не только из кости, всего имел в достатке, то бишь и плоти, и крови, а не только костей, как сейчас. Сделал он то, чего делать нельзя ни в коем случае: влепил девице пощечину, а она упала и… размоталась. Да-да, ты правильно понял: словно моток шпагата, она рассыпалась на витки, на ленты из плоти, которые легли ученику поверх ног. У Бартоломеуса тотчас же прошло желание, коего он и не хотел, и вскочил юноша в испуге. Огляделся и увидел на каждой кровати одно и то же: девушки рассыпались, как карнавальные гирлянды, и только один кусок плоти оставался на каждом раздутом члене, дергал его и толкал, что-то высасывая из бедолаг, лежащих без сознания. И когда перед глазами у Бартоломеуса прояснилось, увидел он, что в дальних кроватях, у самых стен, множество мужчин лежали иссохшие, высосанные, сморщенные и вывернутые наизнанку, а влажные клубки плоти и нервов все еще продолжали цедить остатки с самого донышка, чтобы до последней капли выхлебать каждого человека.
Он принялся будить Тауша, на котором все еще держалось то, что было внутри «девушки», под срамными ее частями: матка с двумя рожками из плоти, и она продолжала дергаться туда-сюда и пить его. А остаток женского тела лежал поверх святого, превратившись в бахромчатые ленты.
– Тауш, дорогой брат! – вскричал Бартоломеус. – Вставай!
Увидев, что святой не двигается, Бартоломеус начал бить клубок из плоти ногами, чтобы вырвать друга из противоестественной хватки. Потом он взвалил Тауша на спину, и два голых ученика, спасая свои души, спустились с чердака. Внизу, однако, путь наружу им преградила высокая женщина с черными, живыми волосами. Бартоломеус не стал тратить время на размышления или разговоры и ринулся в кухню, где увидел еще трактирных служанок: все они, одетые по-рабочему, разделывали или варили в больших чанах куски женщин и детей, которые всего-то несколько часов назад трапезничали со своими родными в большом зале. Заметив заднюю дверь трактира, Бартоломеус схватил лампу и – как был, с Таушем на закорках – начал пробиваться сквозь служанок, обливая маслом все вокруг. Уже снаружи, когда позади огонь охватил всю кухню, он услышал, как святой бормочет себе под нос:
– Зачем ты ее остановил, негодяй? Ты даже не представляешь, какие у моей Катерины сладкие бедра…
Бартоломеус усадил его на траву и попытался объяснить:
– Это была вовсе не твоя Катерина, брат, это были не’Люди; только с ними нас и сводит судьба!..
Пламя поглотило в свою просторную утробу весь первый этаж целиком, и вскоре языки огня начали лизать второй, а потом объяли, ненасытные и палящие, чердак, откуда доносились вопли людей и не’Людей. Трактир, словно факел, согревал нагих учеников, лежащих без сил в прохладной траве. Бартоломеус посмотрел на святого и увидел, что тот глядит широко открытыми глазами, но взгляд у него пустой, рот кривится в отвращении, а лицо обращено к небу, где все звезды попрятались, ибо на земле было слишком много света. И Бартоломеус все понял. Он опять взвалил его на спину и отправился отвязывать коней, уводить повозку прочь, пока все не сгорело, как вдруг услышал громкое хлопанье крыльев и увидел, как из пламени поднялась огромная черная птица и полетела к лесу. Прежде чем она исчезла среди деревьев, Бартоломеусу показалось, что птица повернула к ним голову – и было у нее лицо красивой женщины, удлиненное, с черными, живыми волосами.
Бартоломеус уложил Тауша в повозку, в точности как недавно укладывал Данко Феруса (не забывай про него, пилигрим), любителя лошадей, исчезнувшего в ночи. Кляча двинулась вперед, и братья опять погрузились в лесной мрак, голые и дрожащие от холода, ища выход к свету и лучшей участи. Бартоломеус все время поворачивался и искал взглядом лицо Тауша, которое ласкала луна сквозь ветви, и в конце концов понял: святой Тауш переживал свою вторую скырбу.
Когда настало утро, и они выехали на дорогу, пришлось им столкнуться с милостью и насмешками тех, кто выходил навстречу; одни делились сухарями, другие смеялись, а были и такие женщины, ненасытные, которые с удовольствием разглядывали нагих юношей. Уже после полудня Бартоломеус остановился у колодца, чтобы омыть свою наготу и облить Тауша разок-другой ведром воды – он мыл друга, как свинью перед разделкой, на глазах у всех, кто оказался поблизости. И Бартоломеус услыхал:
– Вы из леса, где трактир? Бедная Матушка Дорис, сперва на нее грабители напали в собственном дворе, а теперь она сгорела во сне.
Весть о пожаре добралась до окрестных жителей раньше братьев, и потихоньку Бартоломеус узнавал то одно, то другое, и кое-что прояснялось.
– Эх, не повезло тем девицам, что на нее работали, – сказал кто-то.
– Да, они тоже сгорели, – сказал кто-то другой.
И все они глядели на парня, который обливал водой то ли друга, то ли брата, а потом вытирал его тряпкой, что завалялась в повозке, но никто не знал, что этот, распластавшийся и устремивший взгляд в пустоту, словно душа его оставила свою оболочку среди людей, есть не кто иной, как великий святой Тауш из Гайстерштата, которому суждено впоследствии возвести крепость Мандрагору, именуемую нынче Альрауной. Но об этом, дорогой путник, позже – может, даже завтра, потому что мне еще осталось рассказать об одном приключении.
Глава тринадцатая
В которой мы узнаем про вторую скырбу Тауша – немногое, ибо мало что известно о ней; нечто идет впереди братьев
И вот так – Бартоломеус на козлах, правя клячей, а Тауш – в повозке, глядя в пустоту – двинулись они в путь, объезжая стороной деревни и города, страшась людей и устав от них самих и их никчемности. Но не удалось им совсем миновать людей, потому что человека тянет к человеку, а путника – к городу. Два месяца длилась, пилигрим, эта вторая скырба, и ученик как мог заботился о святом, поил водой, кормил пережеванной пищей, мыл и долгими страшными ночами рассказывал обо всем подряд, пусть от этих историй и не было толка. Но что увидел Тауш открытыми очами там, где блуждал его разум, никто не мог сказать. А когда встречался им по пути пеший или конный странник, Бартоломеус спрашивал, не знает ли тот про Миазматический странствующий карнавал – и вот так, дорогой мой путник, шаг за шагом приближались наши герои ко злу, которое искали.
Эти два месяца Тауш провел в размышлениях и неподвижности, а вот для Бартоломеуса они оказались щедрыми на новые ощущения и события, потому что он – то есть я, и все же не совсем я – получил шанс за оставшееся время прожить целую жизнь в селе поблизости от одного городка, где помогли ему одна девушка и ее семья, приняв в своем доме если не как князей, поскольку мало что могли предложить, то, по крайней мере, как святых, ибо всем, что имели – как бы мало это ни было – радостно делились с гостями.
Тауша уложили в отдельную постель в теплом уголке, с дровами в печи и лавандой под подушками, а Бартоломеуса приютили прям в отдельной комнатке возле той, где жили сестры – и через узенькую дверку, что туда вела, проникала хозяйская дочь, и они с учеником любили друг друга. Отец девушки сразу обо всем догадался, но не стал мешать, ибо был он человеком веселым и познал любовь рано, не раз, не только с женщиной, которая теперь спала с ним рядом, – короче говоря, он верил в любовь и был не из тех, кто готов прогнать из дома того, кто не имеет приданого! Ученики были нищими, но богатыми духом, и старик позволил молодым любиться, а потом – будь что будет. Нынче, пилигрим, я пришел к выводу, что тот веселый и лукавый мужик был скорее мудрым, чем наивным, ибо, думается мне, он знал: нам не суждено остаться надолго в том поселке на горе, однажды мы с Таушем оба, словно в зад укушенные, отправимся опять в дикие края, снова станем учениками, навсегда останемся братьями. И более того, когда я вспоминаю, как он поощрял меня пить вино из его погреба, наедаться пищей из его кладовой, предаваться любви под его крышей, словно я был его сыном, не иначе. Думается мне, что он знал, знал этот хозяин, что жизнь моя во плоти и при душе будет очень короткой. Знал ли он, путник, что жизнь моя костяная окажется богатой на события и долгой, почти бесконечной, это мне неведомо, но неважно, ибо что было – то было, что есть – то в конце концов закончится, а что будет – поди разбери, доживем ли мы до него. Но давай-ка я поведаю тебе, что было потом. Слушай!
Бартоломеус и младшая дочь хозяина дома полюбили друг друга очень сильно, и в течение двух месяцев познали любовь и разумом, и духом, и телом. Бартоломеусу не исполнилось и двадцати лет, а он прожил целую жизнь за это время: помогал по хозяйству, заботился о Тауше и о домашней скотине, любил свою девушку и мечтал о детях. Ха! Чтоб ты знал, пилигрим, Бартоломеус в те два месяца был таким трудолюбивым, ненасытным до плотских утех и горяченького, что я не удивлюсь, узнав о том, что через некоторое время после того, как ученик превратился в остов, в том селе бегал маленький мальчик или девочка с его глазами или его улыбкой. Ха! Представь себе, пилигрим: малец-скелетик, экая сиротинушка!
Но, как я уже говорил, все должно было вскоре закончиться, и вот как-то раз забежал к ним в дом мальчишка, крича, что из соседнего села пришла весть, дошедшая из другого соседнего села, а туда пришедшая прямиком из Лысой долины: там, в одной из низин, расположился странствующий карнавал с единственным шатром. Бартоломеус сразу вздрогнул и спросил, что он знает про людей, которые хозяйничают в этом самом карнавале, но не успел пацан ничего рассказать, как все услышали шум и увидели Тауша: исхудавший и бледный, вышел святой из комнатушки, собрав тряпье свое в котомку и повесив ее на плечо, и прошел мимо них – ни здрасте, ни до свидания – прямиком к повозке, где сел на козлы и стал ждать Бартоломеуса. Ученик все понял и вспомнил о своем предназначении в Мире, поцеловал любимую в губы, а родителям поцеловал руки, обнял братьев и сестер и ушел, оставив жизнь позади, войдя в вечную смерть. Девушка спросила Бартоломеуса, собирается ли он войти в Лысую долину, и сказала, что лучше этого не делать, ибо мало кому удалось оттуда вернуться живым: тамошние скалы – что лабиринт, а ночи длятся без конца. Очень девушка плакала, когда узнала: ученики должны сделать то, что положено, а иначе ее дом и все вокруг канет в бездонную пропасть. Она ничего не поняла из сказанного, но, опечаленная, отпустила их. И ученики уехали.
А что случилось с мальчишкой, который принес эту весть, мне неведомо, но могу лишь предполагать, что был он не человеком и даже не не’Человеком, а чем-то совсем уж чуждым, и оно нас заманило в эту иссушенную долину – ибо, видишь ли, пилигрим, как только мы туда вошли, сразу стало ясно, что выйти будет очень трудно.
Ехали ученики в повозке, не торопя клячу, и Бартоломеус спросил Тауша, что он видел за эти два месяца и где побывал, пока лежал неподвижно.
– Я видел все и вся, брат Бартоломеус, – сказал Тауш.
– А меня? – спросил Бартоломеус.
– Нет, брат, тебя там не было.
– А ты был?
– Нет, брат Бартоломеус, меня больше не было, – ответил Тауш.
– Какой же ты везучий, Тауш, – сказал Бартоломеус с горечью. – Ты видел все и вся, а я вот видел только то, что человек должен увидеть и вкусить в жизни, и все это я видел за два месяца в том доме, который мы только что покинули. Очень там было хорошо.
И, увидев, что Тауш все ерзает на сиденье и внимательно смотрит вперед, Бартоломеус спросил:
– Что такое, святой брат? Что ты видишь?
Тотчас же пришел ответ:
– Вижу, как впереди нас едут два ученика из Деревянной обители Мошу-Таче.
– Кто такие?
– Бартоломеус, славный ученик и дорогой брат, и Тауш, святой из Гайстерштата, блуждающий от порога до порога. Едут они впереди нас в своей повозке, а мы за ними, и наша кляча ступает по следам их клячи, а наша повозка едет по колее, которую оставили их колеса.
– А Данко там есть, брат Тауш?
– Не знаю, – ответил святой, – мне его не видно.
На этом они замолчали и снова въехали в ночь.
Глава четырнадцатая
В которой мы узнаем, что случилось в Лысой долине, где кое-кто теряет все мясо с костей; а в это самое время, далеко – в другой истории – Данко Ферус встречает Великую Лярву
Знай, пилигрим, что побрили ту долину наголо ветра, дожди и реки, в которых не осталось ни капли воды. То тут, то там видели братья руины башен, и временами ехали через покосившиеся мосты над пересохшими камнями. И ни зеленых зарослей, ни живых существ, которые бы в них прятались, там не было.
– Тауш, – сказал Бартоломеус святому, – во что мы ввязались, брат? Думаешь, нас снова заманили?
И Тауш ответил:
– Да, брат Бартоломеус, нас заманили, мне это тоже ясно, но сейчас уже нет пути назад, и то, что мы должны сделать, следует совершить без страха в сердце.
Так говорил святой и шел впереди лошади по сухим камням, не боясь ничего. Текли часы, настроение у братьев было то лучше, то хуже, и в такие моменты Бартоломеус начинал опять:
– Тауш, думаю я, нам надо возвращаться обратно. Здесь мы найдем лишь свой конец – видишь, нет даже следов карнавала.
– Если хочешь обратно, друг мой, сердиться не стану и мешать не буду – ступай; но я сам должен догнать зло и отомстить за мою Катерину и Мошу-Таче, за учеников и Данко Феруса, за всех, кого у нас отняли и не вернули.
– Ладно, святой Тауш, – ответил Бартоломеус, – останусь я с тобой до конца, каким бы он ни был.
Слушай!
Так ехали два ученика до самой темноты, когда решили остановиться возле валуна у груды таких же и поспать. Бартоломеус заснул мертвым сном, и все-таки несколько раз за ночь его будил голос Тауша, который спорил с кем-то как безумный, ругал и гнал кого-то, кого видел сам, но взгляду Бартоломеуса этот «кто-то» ни за что не желал показываться. Утром ученик обнаружил святого не спящим, с потемневшим и опечаленным лицом, и спросил, сумел ли тот вздремнуть хоть ненадолго.
– Нет, дорогой брат, даже глаз не сомкнул.
– С кем ты ругался глубокой ночью?
– Со святыми, которые умерли и вернулись, чтобы прервать мое путешествие, с гнилыми мешками блевотины и гноя, которые пришли, чтобы со мной поквитаться и посмеяться над моей миссией.
– И что они говорили?
– Хохотали над нами – дескать, обвел нас не’Мир вокруг пальца, обманули не’Люди, умрем мы здесь. Попали мы в ловушку, Бартоломеус.
– И что же мы теперь будем делать, брат? – спросил Бартоломеус.
– Теперь мы поедем обратно, – сказал Тауш, и очень возрадовался Бартоломеус, заслышав эти спасительные слова.
Забрались они в повозку и поехали назад в деревню. Ехали, ехали и вдруг увидели, что дорога изменилась: где были скалы прямые, теперь стояли кривые, где в ту сторону видели мост, в эту оказалась башня, и так далее, пока братья не запутались совсем и не перестали узнавать дорогу, по которой приехали сюда. Ехали они так целый день, и когда спустилась ночь, наконец-то признались друг другу, что заблудились – или, может, Лысая долина была живая и играла с ними злую шутку; так или иначе, они не могли отыскать обратный путь.
Опять пришлось ночевать под открытым небом, ясным, как глубокое озеро, и полным звезд, и Бартоломеус опять уснул так, словно кто-то заботился о его отдыхе, но покой его потревожили пререкания Тауша с мертвыми святыми. Ученик поклялся вывезти святого из Лысой долины, пусть даже за это придется заплатить собственной жизнью, но, когда утром Бартоломеус проснулся, Тауша рядом не оказалось. Святой исчез. Бартоломеус звал его, и эхо орало в ответ; он ругался, и эхо его передразнивало; и все же, когда ученик начал плакать, до смерти испуганный тем, что потерял друга, эхо опечалилось и разрыдалось вместе с ним.
Так прошел и третий день в Лысой долине, и два ученика оказались далеко друг от друга. Даже не знаю, что тебе сказать, дорогой путник, о том, куда исчез Тауш, и не вышло ли так, что долина, живая и коварная, играла с нами в смертельную игру, отделив одного от другого, но… наберись терпения и жди… когда после третьей ночи в той пустоши Бартоломеус проснулся, он заметил с тоской, что если это битва, то долина в ней побеждает: кляча и повозка исчезли. Бартоломеус – то есть я и все же не совсем я – опять начал звать Тауша и плакать, и он даже подружился с эхом, потому что такое случается с человеком в одиночестве: он подружится и с болезнью, только чтобы не умирать в тоске и безлюдье. Так провел славный Бартоломеус день и ночь, а потом еще день и ночь, и еще, и в конце концов остался без еды и воды, и все искал своего друга, звал его и оплакивал. А вот что делал все это время Тауш, о пилигрим, никто об этом не знает. Но знаю я о том, что после долгих хождений, голода и жажды Бартоломеус оказался у моста через пересохшее русло небольшой реки, весь усталый и иссохший, с пустым желудком и саднящим горлом, и там, оторвав взгляд от дорожной пыли, он увидел Тауша, который молча смотрел на него с другого конца моста. Хотел побежать к нему, обнять, расцеловать его лицо, но не смог, таким он был измученным и больным. Увидев друга и брата по другую сторону и задержавшись, чтобы поглядеть на него внимательней, Бартоломеус понял, что святой чувствует то же самое, что и он сам, он так же измучен пустыней и устал до смерти. Их лица были словно глубокие колодцы – понятное дело, что есть у них дно, только вот поди разбери, что там кроется.
– Брат Тауш… – начал Бартоломеус.
– Да, брат Тауш, – ответил святой.
Бартоломеус списал это на усталость – то ли он сам плохо слышал, то ли у святого начались видения, ибо ты же знаешь, пилигрим, что от голода, жажды, ветра и прочего человек немного сходит с ума. Но братская любовь исцеляет горести, и Бартоломеус решил, что может все исправить.
– Как же я скучал по тебе, святой! – сказал он, повысив голос.
– Ах, мерзкий ты святоша, – ответил Тауш по другую сторону моста, – моча небесная, дерьмо земное! Покажи мне шнур, Тауш, и я тебя им же задушу!
От таких слов Бартоломеусу сделалось плохо, и он перестал узнавать своего брата. Но потом бедолага подумал: может, на самом деле Тауш не отыскался, и это просто ему мерещится от недуга, или, что еще хуже, явился ему один из тех мертвых святых, которые не давали ему спокойно спать, мучили Тауша так рьяно, и теперь вот украли его облик, чтобы искушать Бартоломеуса. Но, присмотревшись как следует, понял Бартоломеус, что это не видение и не призрак, но именно Тауш, чей разум помутился, и думает он, что видит перед собой не Бартоломеуса, но фантом, а то и мертвого святого, который украл облик не друга или ученика, а самого святого – и теперь искушает его. Тогда Бартоломеус снял грязную рубаху и впустую поковырял пальцами в пупке, показывая Таушу, что лишен его дара, а потом сказал:
– Взгляни, брат мой, я не Тауш, не привидение и не мертвый святой. Я Бартоломеус, товарищ в дороге, собрат по ученичеству у покойного Мошу-Таче в Деревянной обители возле Гайстерштата, где мы творили Мир и преграждали путь не’Миру, где учили нас возводить города.
От этих слов Таушу как будто стало лучше, пелена тумана в его взгляде словно развеялась. Они двинулись навстречу друг другу и, достигнув середины моста, обнялись как могли ослабевшими руками. Сперва Бартоломеус почувствовал горячее дыхание брата-святого, а потом высохшие без слюны зубы. И Тауш впился Бартоломеусу в горло.
Ученик умудрился закричать, но сопротивляться не смог – укус выдрал большой кусок плоти из его шеи и вскрыл внутренний мир, пилигрим, со всеми его венами, мышцами, артериями, сухожилиями, лимфой, желтой и черной желчью и прочими жидкостями, которые текут в теле от макушки до пят и обратно. Из дыры, что открылась в горле, хлынул поток крови, чем-то похожий на тот красный шнур, который Тауш вытаскивал из собственного пупка. У Бартоломеуса подогнулись ноги, и он рухнул как подкошенный прямо там, посреди моста. Все еще с открытыми глазами, время от времени вздрагивая, он чувствовал, как истекает кровью – и она не текла понемногу, словно деревенский лекарь вскрыл ему нарыв, а хлестала, как будто из бочки. Так много ее вытекло, что весь мост ею покрылся, и можно было решить в смятении, что так и должно быть, что повсюду в Мире дорожная пыль с кровью перемешана.
Пока Бартоломеус еще не испустил дух, он увидел, как Тауш сел рядом с ним и начал поедать его мясо, отрезать ножом кусочек за кусочком. Резал и складывал рядом горками, красными и лиловыми, словно собирался готовить жаркое на славном пиршестве. А потом Бартоломеус закрыл глаза в последний раз, ибо когда по прошествии некоторого времени снова вспыхнул свет, у него уже не было глаз, чтобы их открыть – и вот закончилась короткая, лет этак в двадцать, жизнь в виде тела из плоти и крови ученика по имени Бартоломеус, на мосту в Лысой долине, рядом с дорогим братом, коему он служил, святым Таушем из Мандрагоры – города, который мы сейчас называем Альрауной, и куда лежит наш путь.
Глава пятнадцатая
В которой мы не узнаем о последней скырбе Тауша, потому что никто про нее ничего не знает; вот она, третья скырба, во всей своей сути
Глава шестнадцатая
В которой мы узнаем, как Тауша спасли из Лысой долины; люди задаются вопросом, настоящий ли это Святой Тауш или нет
Дорогой путник, ты глядишь на меня в изумлении – ведь я не говорил тебе об этой скырбе святого Тауша, но что я мог рассказать? Ни об увиденном не мог поведать, ведь с моих костей содрали все мясо, ни об услышанном с чужих слов, ведь не было никого там, никто не увидел, что случилось после того, как Бартоломеус, бедный Бартоломеус – против собственной воли, стоит заметить – ринулся спасать живот и сердце Тауша. Но смотри-ка, вновь наступает ночь, и нам придется вскоре подыскивать безопасное место для сна, так что я должен поторопиться, чтобы закончить с этой частью жизни Тауша, как знаю и как могу, и чтобы ты изведал, как закончился путь ученика Мошу-Таче и начался – основателя города Мандрагора. Слушай!
После того как братья покинули то село, где бедный Бартоломеус нашел любовь и потерял ее на протяжении одного и того же лета, в дни, последовавшие за их отъездом, часто происходили жесткие, напряженные споры: одни говорили, что надо пойти и найти их, потому что, дескать, сами они никак не выйдут из Лысой долины целыми и невредимыми, а другие – что никто не должен рисковать жизнью ради святого, который не очень-то доказал свою святость, ведь чем он занимался-то, пока гостил в селе? Правильно, дрыхнул как медведь зимой.
– Ну и хватит! – кричали одни.
– Ничего подобного! – отвечали другие.
И вот через пару недель возлюбленная Бартоломеуса собрала братьев и сестер, и тайком отправились они в Лысую долину, чтобы вернуть братьев в село либо живьем, либо в виде гниющих трупов – а правда, как ты уже знаешь, заключалась где-то посередине.
Они оставляли следы и знаки, делали все необходимое, чтобы отыскать обратный путь, и, поскольку цель у них была благая, ведь они отправились спасать жизни, им сопутствовал успех. Они увидели, как над неким местом кружится огромная стая ворон, и, потратив целый день на путь к этому месту, увидели мост, а на мосту – Тауша, который дрожал то ли от озноба, то ли от жара, сидя возле костра, где медленно жарились кусочки мяса. Поблизости лежала кучка костей, а рядом с нею – еще одна, из мяса и кожи. А когда парни и девушки из деревни развернули сверток из рубашки Тауша, они с ужасом и омерзением обнаружили в нем голову Бартоломеуса, его ладони и ступни, которые были, наверное, слишком человеческими, чтобы их съесть, даже вот так, с душой во власти недуга и разумом, осажденным духами забытых святых.
Возлюбленная Бартоломеуса плакала всю дорогу, но в конце концов, после двух трудных дней, следуя по знакам и следам, парни и девушки, ко всеобщему удивлению, вышли из Лысой долины. Но немногие, очень немногие знали, что они прятали в мешке, когда святого Тауша вносили в село на руках, исхудавшего и как будто меньше похожего на человека. Про Бартоломеуса никто не сказал ни слова, а девушке пришлось частенько прятаться, чтобы выплакать свою боль. За Таушем ухаживали как могли, потому что он был скуп на слова, не говорил, где у него болит, что он чувствует и о чем думает. Про Бартоломеуса он как будто уже забыл, потому что не сказал ничегошеньки про своего товарища по дальней дороге и даже не попросился присутствовать, когда однажды ночью девушка вместе с братьями и сестрами закопала кости возлюбленного за домом, в тени орехового дерева – и позже чужие руки, про которые, путник, я тебе до сих пор не рассказал и не расскажу, его выкопали и наделили жизнью-нежизнью, кою ты сейчас и видишь под этим колдовским одеянием. Но об этом – по другому поводу, в другой истории.
Тауш успешно справился и с ознобом, и с жаром, бредил и кашлял то кровью, то зеленой желчью; падал на кровать, потом вставал, снова падал и снова вставал, и так повторялось до той поры, пока однажды утром село не проснулось и не увидело, что Тауш здоров и снова полон сил. Он ходил от дома к дому, разговаривал с сельчанами, изрекал мудрые слова, пока все не убедились, что это правильный Тауш, а не какая-нибудь тварь из Лысой долины. Но возлюбленная Бартоломеуса так и не простила святого, хотя и обняла его в тот день через два с лишним месяца, когда Тауш решил уйти – обняла, но не поцеловала в щеку и не освободила от вины за то, что он съел ее дорогого, любимого жениха. Хоть она его и ненавидела, все равно плакала, когда он ушел, потому что с ним ушла последняя частичка Бартоломеуса, какой бы та ни была; в основном, были это воспоминания, застрявшие меж складок серого одеяния Тауша, и запах земли, по которой ученики ступали вдвоем. Святого ей было не суждено увидеть, а вот с Бартоломеусом предстояло встретиться еще раз, один-единственный раз, на перекрестке – но, как я уже говорил, об этом и обо всем, что приключилось с Таушем во время его второй жизни, по другому поводу, в другой истории.
Здесь заканчивается, дорогой путешественник, новый день и новая глава, и с нею мы приближаемся к прибытию Тауша в Мандрагору, но об этом завтра. А сейчас пора спать.
Кто бы ни очутился в тот поздний час в тех краях, увидел бы он странную картину: из маленькой кибитки выбрался высокий и худой скелет, одетый в серую мантию, неся в руках наполовину лишенное плоти тело спутника. Но никто не смог бы с легкостью поверить в такое, ибо тот человек дышал, дремал и явно чувствовал себя уютно, как будто костяные руки скелета были колыбелью, а голос – самой сладкой из песен, что детям поют перед сном. Скелет опустил мужчину на землю, и тот сразу же погрузился в сладкий сон – сперва вытянулся, а потом свернулся калачиком, прижав к плотскому телу руки и ноги из костей. Скелет все сделал сам: достал съестные припасы, отыскал хворост, разжег костер. Потом разбудил спутника, и случайный наблюдатель, и без того сбитый с толку увиденным, обязательно подобрался бы тайком поближе, чтобы услышать, о чем они говорили. И вот что он бы услышал:
– Проснись, пилигрим, пора рассказать мне, как тебя зовут.
Пилигрим назвал свое имя, и скелет склонил голову, как будто позволил этому имени просочиться меж своих костей и впитаться в новообретенную плоть.
– Расскажи мне что-нибудь о себе, – попросил скелет, и его желание было исполнено: путник начал рассказывать, откуда он родом – из Каркары, где огни никогда не гаснут, – и о том, что у него жена намного моложе, чем он сам, и намного красивее, чем он когда-нибудь мечтал, с волосами цвета рубинового вина и телом, которое можно ласкать целую вечность, но так и не утолить страсть, о своих четверых детях, трех девочках и мальчике, чуток глуповатом, и о том, как он отправился из Каркары в Альрауну, чтобы повстречаться с народом мэтрэгунцев.
– Как, дорогой путешественник, и это все? Ради подобного пустяка ты пустился в такую опасную дорогу, чтобы познакомиться с той горсткой людей в районе Прими, что считают себя потомками мэтрэгуны? Что же ты хочешь у них узнать, если они сами все позабыли – да будет тебе известно, что это уже совсем не то племя, каким оно было, когда к ним прибыл Тауш. У тебя есть какая-то цель, и, судя по тому, что я вижу, славный хозяин, она связана с кошелем, который так надежно привязан к твоему ремню.
И сторонний наблюдатель, тайком подкравшийся к путникам в ночи, услышав все это, явственно увидел бы, как путник хватается костяными руками за кошель и сжимает его в кулаке.
– Да не волнуйся, друг мой. Если бы я хотел украсть твои деньги или что ты там прячешь, давно бы это сделал, не ждал бы до сих пор. Мне нужно другое, и такова была наша сделка, на которую ты согласился. Мне не нужен огненный камень, который твои соплеменники извлекли из вечного пламени Каркары – мастеру Аламбику, аптекарю и алхимику из Прими, от него будет больше толку.
Путник сперва покраснел, потом побледнел, ибо скелет не просто знал, что у него в кошеле, но был в курсе, с кем он надеется повстречаться в самом сердце Альрауны. Странник сказал:
– Ты, Бартоломеус Костяной Кулак, и впрямь все знаешь…
– Это верно, – согласился скелет, – потому-то меня еще зовут Бартоломеусом Всезнающим и Бартоломеусом Ворующим Плоть, а также Бартоломеусом Ходячим Злом, то есть Бартоломеусом-не-Бартоломеусом, первым в своем роду. Ты человек слова?
Путник ответил, что да.
– Тогда ложись спать и позволь взять то, что принадлежит мне.
И мужчина лег спать, и сразу заснул глубоко, а скелет принялся за работу. Как я уже говорил, если бы кто-то очутился в тех краях в тот поздний час, увидел бы он ужасное зрелище: скелет, взяв нож и топор, разрубил тело путника на куски и отнял его плоть, кожу и все внутренние органы, горячие и вонючие. Свидетель почувствовал бы вонь дерьма и мочи из вскрытого брюха и, если бы его не стошнило, если бы он от таких жестоких картин не потерял сознание, то узрел бы и финал мрачного спектакля: на рассвете, после долгого труда без единой передышки, скелет поместил на себя всю плоть путника, у которого осталась лишь голова, болтающаяся на теле из костей. Словно в клепсидре, где вместо песка – кровь, плоть, лимфа и сухожилия, все розовое и полное жизни перешло к одному, а все костяное и голое – к другому. Взглянул скелет на дело рук своих и решил, что это хорошо.
Он разбудил попутчика и поглядел, забавляясь, как тот изо всех сил старается держать прямо голову на костяных плечах, а потом помог ему забраться в повозку. И если бы кто-то всю ночь не спал, наблюдая за ними, он бы тайком вышел из убежища и услышал бы, как доносится, теряясь вдали, голос скелета, который начал рассказывать последнюю часть истории первого Тауша: ту, в которой повествуется о встрече с народом, считающим себя потомками мэтрэгуны, и о том, как Тауш основал святой город Мандрагору… и… изгнал… землю… собрал… затем… и…
А потом – только скрип колес и стук копыт, еще чуть позже – лишь тишина, и позади – уже забытая огромная и глубокая лужа, полная черной и густой крови.