Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира — страница 7 из 9

Данко

Жизнь – насмешка, которая длится не дольше, чем моргает Тапал

Что-то щекотало Данко Феруса, что-то пробиралось под его полотняной рубашкой. Прохлада камня, на котором он лежал, требовала встать, теплый ветер, омывающий тело, уговаривал остаться. Запахи изменились, и даже вонь тухлятины, которая сопровождала его на протяжении дней и недель, как будто затерялась посреди сквознячков, приносящих новые, доселе немыслимые миазмы. Данко что-то вспомнил, но немногое: обрывки недавней жизни, включая тот ее осколок, на протяжении которого он повсюду носил с собой отрубленную голову коня. С закрытыми глазами, во тьме – то теплой, то холодной, полной запахов, – Данко Ферус ощупал голову коня – пальцы натыкались на червей, которые, по-видимому, и были невольными виновниками щекотания под рубахой; оставляли следы в плоти – мягкой, слизистой и липкой, с облезающей короткой шерстью.

Данко Ферус дышал – Данко Ферус был жив.

Он вспомнил последние мгновения, казавшиеся очень далекими: дом Унге Цифэра, увиденный издалека меж досок повозки, рощица, куда тощие и смуглые слуги странного боярина приносили ему съестное, и то, как черви набросились на нетронутую им еду, словно на новые миры, девственные и покинутые, то, как чьи-то руки, окутанные новой разновидностью вони, подняли его и понесли, прямо с головой коня, в маленькое и тесное деревянное строение, в котором, как он теперь вспомнил, не было вообще ничего, кроме дыры в земле, погруженной во тьму; он слышал шаги Унге Цифэра по каменному полу, но это продлилось недолго – а потом, когда все вокруг погрузилось во мрак, открылась пустота в нем и вокруг него, чужие руки швырнули его в брюхо тьмы. Он упал. Он падал долго, целую вечность, он упал за пределы падения, он застыл в падении, и они с падением падали и падали, без конца, на протяжении нескольких жизней, о которых во время падения он успел пожалеть, о каждой из них, упавших, но голову коня так и не отпустил, ибо она была свидетельством единственной жизни, о которой он пожалеть не смог: жизни, в которой другой человек навлек несчастье на свой дом, и чужая любовь оказалась облачена в его собственную, и кому-то пришлось поплатиться за то, что она была растрачена впустую. Данко Ферус выпал за пределы собственной сути.

Звуки новой жизни доносились откуда-то издалека. Данко Ферус поднес грязные пальцы к глазам и потер веки, стряхивая червей. Увидел, как вспыхнули звезды во тьме. Открыл глаза: они так сдружились с тьмой, что всякий оттенок серого, всякая тень черного, всякое острие луча – все эти таинственные детали выглядели очень отчетливыми. Он сразу понял, что лежит на первой ступеньке каменной лестницы, которая поднимается высоко, уходя во тьму, к грозному Миру с его мелкими пороками и монументальными аппетитами. Перед ним открылся коридор, длящийся насколько хватало глаз, и мрак кое-где пронзали огоньки свечей, которые мерцали, как будто прыгая из стороны в сторону, перемещаясь из одного слепого окна в другое. Он перестал прижимать голову коня – нечистую, гнилую – к груди, и частицы конской плоти остались, прилипнув к рубахе напротив сердца, словно награды, напоминающие о битвах победоносных и проигранных, об участи покоренных и погубленных.

Он попытался встать, но не сумел, потому что руки и ноги оказались покрыты ранами и ссадинами: оказывается, падая сквозь тьму, можно об нее порезаться, летя сквозь мрак – наткнуться на острые углы. Он еще некоторое время лежал у подножия лестницы, пытаясь вспомнить как можно больше о своей прошлой жизни, просто так, словно это была игра или каприз, и это даже не имело большого значения, потому что он уже не узнавал ту жизнь как свою собственную, но просто чувствовал всей плотью, жилами телесными и душевными, как воспоминания отдалялись от него, превращались в осадок на дне источника жизни, и все, что хранилось у него внутри, обращалось в пар. Он попытался вспомнить, где родился, кто его предки, но нахлынула вялость, начавшаяся от губ и уголков глаз; он не сумел придать воспоминанию форму, и оно осыпалось, улетело прочь. Данко Ферус стал сиротой без роду без племени. Потом он попытался вспомнить свое детство, предполагая наткнуться на нечто банальное и потому чудесное: то, как гонялся за сверстниками по улице, воровал алычу и индюшек, кувыркался в сене. Но ничего такого не увидел, и пустота внутри Данко Феруса заполнилась ничем, а прочее утратило смысл. Он вцепился в самые свежие воспоминания, в еще четкие образы, сохраненные разумом, – собрат-ученик Бартоломеус с его приятным взгляду лицом, высокий, добрый, посвятивший себя телесным радостям и лабиринтам ума, и физиономия Тауша, будь он проклят, – и попытался спуститься по лестнице памяти, опираясь на них. Но какие братья, какое ученичество? Он уже мало что помнил, и если его кто-то принес сюда, в этот новый мир, держа на руках или дав пинок и отправив во тьму – что ж, этот «кто-то» тоже исчез из памяти Данко Феруса. Странная каменная лестница стирала жизнь. Величественный коридор, утопающий в сумерках, ее даровал.

Человек встал, шатаясь и словно во хмелю, сделал несколько шагов, прижимая к себе гниющую голову коня. Чем дальше он шел по коридору, тем ярче разгорались огни, свеча за свечой, как будто маленькое пламя на верхушке каждой из них питалось его дерзостью. Дойдя до ближайшей ниши в стене, он повернулся к каменной лестнице, надеясь что-то увидеть у ее подножия, но там были только тени, которые вобрали в себя – он это знал, хоть и не понимал откуда – все жизненные подробности, все сожаления и радости человека, который забыл свое имя и суть.

Вперед!

В стене были полости, похожие на альвеолы каменного легкого, и человек, заглядывая в них, обнаруживал стеклянные купола высотой в половину человеческого роста, внутри которых находились странные скульптуры, похожие на живых существ, но все-таки мертвые. У первой была человеческая голова – безымянный подумал, что она настоящая, забальзамированная и помещенная на верхушке конструкции, что представляла собой насмешку над всем живым и красивым, и, приглядевшись, отчетливо увидел – да, так и есть: голова человека, пожелтелая, усохшая, с обвислым лицом, с кожей, на которой оставило следы быстротечное, как река, время, с белыми глазами без зрачков и радужки, с клочьями волос, висящими тут и там между проплешинами, с коричневыми и кривыми зубами, один длиннее другого, что виднелись меж сухих, тонких губ. Голова была насажена на ручку от метлы, которая тянулась вдоль фальшивого тела до самого основания стеклянного купола и служила опорой для всей конструкции. Ручку от метлы обвивала гирлянда: к толстой конопляной веревке были привязаны руки тряпичных кукол и щепки, словно обломки какой-нибудь Мирской лавочки, кровати или крыльца; в пустотах новый человек видел какие-то маленькие детали, похожие на часовые шестеренки или стремена, толкающие друг друга, пульсирующие под пленкой почти невидимых волдырей, под живыми, омерзительными мембранами. Тут и там желтым и красным воском были приклеены крылья всех видов, от голубиных и воробьиных до величественной пары на животе, напоминающей покрытую перьями юбку – видимо, они принадлежали пеликану или какой-то другой большой птице. У «скульптуры» было много ног и лап – козлиных, человечьих, лебединых, – а между ними виднелась наполовину высунувшаяся из слизистой мембраны голова ребенка, застывшая в момент возникновения жизни и поругания смерти. Новый человек ощутил жуткую печаль, подумав о том, что рождение жизни суть погибель смерти, и еще о той изматывающей гонке, в которую вовлечена смерть, стремящаяся отвоевать потерянное – а потом он порадовался, сообразив, что в конце жизни справедливость торжествует, и смерть получает то, что ей положено. Жизнь – насмешка, которая длится не дольше, чем моргает Тапал. Под куполом из пузырчатого стекла было имя какой-то святой, написанное перевернутыми буквами задом наперед, и год, который ни о чем не говорил новому человеку. Это прошлое, будущее, настоящее? Безымянный вздохнул с облегчением, осознав, что столь мелкие отрезки времени его больше не волнуют.

Он окинул взглядом коридор и увидел сотни куполов, сотни лиц с другими именами и годами, а еще – в отдалении, вокруг парящей яркой точки – чьи-то белые лики, почти незаметные движения. Его ждали. Он пошел туда, и вскоре оказалось, что парящий свет – это факел, один из нескольких, которые держали в руках мужчины и женщины, ожидающие, перемещаясь тихо и плавно, как будто не касаясь пола, позади от грозного предводителя: мужчины очень высокого роста, с широкой грудью, облаченного с ног до головы в длинную мантию из черной кожи, которая пульсировала и дышала на нем, как живая, словно некое растение во тьме. Одежды прочих были идентичны, менялись только лица – мужчины, женщины и несколько таких замысловатых физиономий, что никто не сумел бы точно определить, женственные ли это мужчины или мужественные женщины. На каждом трепетали длинные живые мантии, и от них летели шепоты, как будто внутри просторных одежд кто-то с кем-то совещался.

Глаза? Словно драгоценные камни, вставленные пинцетом безумного ювелира в складки на шаре, завернутом в бледный шелк. Но рот мужчины был большим, места хватало для крупных зубов и языка, который как будто не знал покоя за толстыми губами и показался, когда существо мягким тоном произнесло первые слова:

– Это мы заберем.

Голова коня перешла из рук в руки, от одного не’Человека к другому, и затерялась среди них – может, ее спрятали под одну из мантий, неохватных, как мир, и мудрых, как время.

– Как тебя зовут? – спросил не’Человек и, увидев, что стоящий перед ним бедолага молчит и смотрит в черноту мантии, словно в безбрежное небо, сам постановил, что быть ему отныне человеком с головой коня.

Они предложили безымянному отправиться с ними, и когда пустились в путь по коридору, человек с головой коня с удивлением обнаружил, что тихие звуки живых тел сменились на нечто более механическое, как будто колесики и шкивы приводили в движение машинерию сродни часовой, веревки поднимали противовесы; сотни и тысячи шагов эхом отдавались в стенах коридора, словно огромные миры сдвинулись с места – и кто знает? Может, так оно и было.

Сколько продлилась эта прогулка, человек с головой коня не имел понятия; казалось, они прошли мимо сотен куполов из стекла и хрусталя, и сотни пар глаз смотрели на них из примыкающих коридоров, раздавались сотни шепотов на разных, странных и чуждых языках; он – человек с головой коня – шел один, растерянный без своего талисмана, по проходам и мостикам над водой столь чистой, что у нее не было никакого цвета, и она казалась черной. В конце концов они пришли к тяжелым воротам из древней, ароматной древесины, которые по знаку предводителя процессии открылись посредством сложных механизмов, шкивов и веревок, зубчатых колес, кусающих друг дружку, и навстречу им хлынул свет.

Человеку с головой коня понадобилось несколько мгновений, чтобы вновь прозреть – лучи солнца, повисшего над городом титанических размеров, в котором кипела жизнь, его ослепили. Человек с головой коня находился на утесе, который высился над этим городом, и когда он сумел его разглядеть сквозь застившие глаза слезы, то увидел древнюю столицу, простирающую кварталы, точно руки, к горизонту, обнимающую не’Мир. Безымянный, с его маленькими глазами в маленькой голове, с маленьким умом, сообразным маленькой жизни, никогда не видел подобного великолепия, и его маленькие легкие, словно часовые подле маленького сердца, никогда не вдыхали подобных запахов, как те, что приносил бриз, овевающий высоты, и его кожа, в которую было облачено маленькое тело, никогда не ощущала подобной прохладной жары, подобной жаркой прохлады.

Чем ниже они спускались, тем явственнее камень переходил во все более гладкие, хорошо обработанные ступеньки; процессия змеей вилась к городу под стук подметок, шуршание мантий и звуки движения тел. Безымянный в объятиях свиты не’Людей глядел вдаль, следя за тем, как взмахивают огромными крыльями птицы, кружащие над гигантским сооружением в центре города – полушарием из черной мозаики, чья поверхность как будто все время двигалась, отражая солнечные блики, облака, птиц. Он повернул голову и посмотрел на крепостную стену: та была покрыта такими же плитками черной мозаики, и оберегала метрополию. Казалось, стена местами состоит из частей, способных вращаться. Горизонт расплывался в мареве, и безымянный не мог даже предположить, что находится за ним.

С приближением к городу архитектура постепенно демонстрировала свои истинные лики: улицы и переулки пестрели суетой, органическим снованием и механическим круговоротом, в котором не’Люди куда-то неторопливо шли или ехали в каретах, запряженных странными существами – конями-птицами с десятками, сотнями, тысячами сочленений. На каждом перекрестке камни, наполовину торчащие из земли, смыкались и сдвигались, не давая пройти, а потом, к вящему изумлению безымянного, перекресток сам по себе поворачивался, словно был живым и обладал свободой воли, и улица перед не’Людьми оказывалась той, что надо. Все происходило так, словно местные жители, опираясь на свой тысячелетний страх перед дорогами, которые прерываются, посвятили собственные земли в тайны крестов-перекрестков. Теперь безымянный лучше видел здания, и оказалось, что все они покрыты той же черной мозаикой; двери в их стенах открывались там, где и предположить нельзя – по углам, над головами не’Людей, – и он даже увидел одно здание, которому пришлось сдвинуться в сторону целиком, чтобы многочисленная процессия продолжила путь. Почти достигнув конца ступеней, он посмотрел вверх, на место, откуда начал свой путь, но не смог его увидеть – на той высоте все было укрыто плотным одеялом из облаков, и начало лестницы скрылось, как воспоминание о прошлой жизни. Тотчас же пение горнов заставило его вздрогнуть и оглядеться по сторонам.

Улица, что открылась перед ним, опустела, и по обе стороны выстроились бледные и тощие горнисты, которые возвещали о его прибытии во всю мощь своих невероятных легких, так громко, что горны звучали металлически, резко, на всю столицу не’Мира. Радостные возгласы и аплодисменты одной рукой, двумя, тремя – у кого сколько было, – порхающие в воздухе черные и красные ленточки, грохот барабанов, пробирающий до самой печени. Весь город шумел и кричал, радовался и поклонялся вновь прибывшему.

Он почувствовал прикосновение не’Человека и увидел его пальцы, словно червей на своем плече. Поскольку они стояли очень близко друг к другу, слова пришли вместе с запахом изо рта, изнутри тела.

– Это они тебя восхваляют, человек с головой коня.

И теперь, когда безымянный узнал немного больше о не’Мире, он также понял, что голос не’Человека всегда сопровождался голосом, который ему вторил откуда-то издалека, и еще одним, который звучал где-то рядом, и даже – если прислушаться как следует – еще одним, звучавшим изнутри, как будто обычного человеческого голоса, такого монотонного и банального, не’Человеку было мало. Безымянный уставился на него с недоумением, и это существо ответило, исказив свои черты в гримасе, которая в том мире могла сойти за улыбку:

– Ты выжил в не’Мире, человек с головой коня. Он над тобой насмехался, сломил тебя, уничтожил самое дорогое, но теперь ты его покинул – и вот, гляди, толпа встречает тебя, как святого. Ты слишком сильно пострадал из-за дружбы со святыми из не’Мира, Таушем и Мошу-Таче, но теперь ты дома.

Сказав это, он толкнул безымянного в карету, которая сразу поехала сквозь толпу, не перестающую радостно вопить, свистеть и ликовать. Ребенок с макушкой, покрытой бороздами, в складках которых росли приятные глазу цветы, прыгнул на подножку кареты и протянул руку, чтобы коснуться нового святого. По щекам мальчишки ручьями текли слезы, а глаза лучились беспримесным счастьем. Безымянный почувствовал его прикосновение, и оно показалось уже не холодным, а теплым, ощутил запах изо рта, когда ребенок заговорил, но тот уже не казался отталкивающим, и речи окружающих вселяли теперь не ужас, но глубокое восхищение. Он окинул взглядом свои человеческие одежды, все еще вымазанные в грязи и покрытые червями, и устыдился своего ничтожества, а потом услышал, как не’Человек провозгласил:

– Ты получишь новое одеяние. Ты теперь новый, у тебя нет прошлого.

Процессия достигла небольшой площади, где статуи окружили фонтан из черного мрамора. Журчание воды не могло прорваться сквозь плотную завесу из криков и аплодисментов. Окна открывались и закрывались там, где и нельзя было ожидать, и когда карета выехала на середину площади, она остановилась напротив башни с часами.

Стало тихо.

Могильная тишина воцарилась во всей столице, и лишь издалека доносились приглушенные звуки, как будто за стенами города бились о берег волны – но, как предполагал безымянный, это был всего лишь шум крыльев тех гигантских птиц, что летали кругами над куполом. Молчание продлилось недолго, поскольку начали бить часы, а потом их корпус отодвинулся в сторону под воздействием механизма из колес и шкивов, и из отверстия в башне появилась странная деревянная кукла, повиснув над толпой: брюхатая женщина, чей живот был единственной деталью, сделанной не из дерева, а из прозрачной мембраны, за которой клубились тени. Длинные деревянные руки куклы трепетали, словно от мучительной боли, а потом она внезапно вцепилась ими себе в брюхо – пленка лопнула, и изнутри женщины вылетели сотни черных птиц, похожих на ворон, но с очень длинными лапами. Снизу, из кареты, они выглядели скорее как рой насекомых, чем как стая птиц. Толпа издала радостный рев; безымянный понял, что это добрый знак, и улыбнулся в первый раз после того, как покинул Мир, который уже почти забыл.

Карета снова поехала, как будто ее подталкивала трепещущая от радости толпа, и оказалась на постепенно расширяющейся улице. Вдалеке, в западной части горизонта, довлел черный купол храма, чья мелкая мозаика посверкивала в лучах солнца; чем ближе к нему подъезжал безымянный, тем больше понимал, насколько это строение огромно. За всю свою жизнь – хоть он уже мало что о ней помнил – ему ни разу не случалось узреть нечто более монументальное. Оно выглядело как половина шара титанических масштабов, чья мозаичная поверхность переливалась, отражая бег облаков, свет солнца и, предположительно, луны (позже, когда на город спустилась ночь, безымянный понял, как трудно отличить звезды в небе от храмовой мозаики, в которой как будто застряли частицы дневного света, и подумал о том, до чего не’Людям повезло – ведь они ночью ложатся спать так близко к небу, так далеко от земли и сути человеческой; может, потому сами они и предпочитали называть себя над’Людьми, то есть чем-то превыше людей, а тех, кто жил на Ступне Тапала, прежней родине человека с головой коня, именовали не’Людьми).

Безымянный огляделся по сторонам и немедля получил разъяснение от не’Человека: это святое здание было Храмом Девяти Утроб, Вздутием Миров, узлом, где все начиналось и заканчивалось. Его гной, то есть все они, омывал раны Порты. Увидев, как безымянный вопросительно нахмурился, над’Человек объяснил:

– Порта – это город, где мы находимся. Через него входят и выходят.[18]

Потом, отвернувшись от безымянного, он проговорил как будто самому себе, голосом, окутанным другими голосами:

– Здесь спит Мать.

Они объехали Храм, и это как будто длилось целую вечность; далеко, на закате, небо быстро краснело, облака вспыхивали одно за другим; тьма поднималась из-за скал, которые скрывали ведущие вверх ступени. Крики громадных птиц – безымянный теперь видел их отчетливее – блуждали над городом, выражая смятенное желание этих живых существ отыскать свое место в высоких гнездах, которые раскачивались на шестах над вершиной купола.

Не’Люди не осмеливались вернуться к себе, в свои дома, облицованные холодными и гладкими мраморными плитами, возвышающиеся над улицами, словно гордые памятники мастерству здешних зодчих.

– Возможно, жизнь в не’Мире утомила тебя до мозга костей, – проговорил над’Человек, только вот безымянный не понял, к чему это было сказано. – Но теперь ты в Мире и можешь жить. Ночь передохни, а завтра многое осознаешь.

Сказав это, он положил на плечи безымянному руки, пригвоздив его к месту, и кто-то остановил карету, так что все повалились друг на друга. Безымянный заметил, что то же самое случилось с людьми в толпе: они превратились в океан тел, цепляясь друг за друга и наклоняясь поближе к земле, в ожидании чего-то. Но то, что случилось дальше, застигло безымянного врасплох, заставило вздрогнуть разумом и душой – тем, что от них еще осталось, – ибо он почувствовал, как затряслась земля. Весь город несколько секунд дрожал как осиновый лист, а здания раскачивались, словно катаясь по рельсам и на шарнирах, а Храм тряхнул мозаичной оболочкой, словно готовясь сбросить одежды. Когда все прекратилось и в Порте настала тишина, над’Человек, увидав в глазах безымянного испуг и недоумение, сказал:

– Мать перевернулась на другой бок. Теперь можно и поспать.

Они опять поехали, на этот раз одни. Толпа разделилась на части, рассеялась, не’Люди один за другим разошлись по домам, и остались только десятки – может, сотни – рабочих, которые быстро сооружали деревянные строительные леса, обвязывались веревками вокруг бедер, закидывали на спины мешки с кусочками мозаики, которые упали с Храма. Они готовились до самого рассвета крепить эти плитки на положенные места одну за другой.

Вскоре закат принес покой, и лишь теперь безымянный услышал отчетливые ночные звуки: шум, доносящийся как будто из центра Храма, шуршание птиц на вершине купола и унылый плач, который делался все громче по мере приближения к городским стенам. Насекомоподобные гиганты с ногами-ходулями брели от фонаря к фонарю, зажигая каждый; в конце концов они добрались до здания, такого же черного и изысканного, как все прочие, но у него была настежь распахнутая дверь, и на пороге их ждали несколько фигур. Они теперь были почти у самой стены Порты, и исходящий от нее вой оглушал, но, похоже, волновал только безымянного.

Выбравшись из кареты, человек с головой коня остановился и повернулся к стенам. Теперь он лучше видел те их части, которые, как ему показалось издалека, двигались. В самом деле, один фрагмент стены медленно опускался под землю, а другой поднимался следом за ним, занимал его место, и происходило это таким образом, что никто не смог бы заглянуть в ненадолго возникающий проем между ними. Стало ясно, что вой раздавался не из-за стен Порты, а прямо изнутри них. Над’Человек, положив руку на плечо безымянному, сказал:

– Это Пороги Мира и не’Мира.

А потом мягко развернул его лицом к дверям здания, спиной к Порогам, и безымянный вошел, как ему казалось, в свой новый дом.

– Добро пожаловать в Купальни, ваша светлость! – сказал один из встречающих и благоговейно опустил голову, прежде чем закрыть за ними дверь.

* * *

Время шло незаметно.

В отсутствие часов безымянный пытался считать и запоминать ежедневные землетрясения, когда Мать переворачивалась с одного бока на другой и вызывала смену дня и ночи, но через некоторое время сбился со счета и сдался. Последнее содрогание мира случилось лишь несколько минут назад, пока он ждал Хирана Сака, который должен был, как и каждое утро, провести очищение.

Он привык – и к сну под неустанный жалобный вой Порогов, и к омовениям по утрам, и к урокам, которые читали лучшие учителя Порты; теперь, закатывая рукава рубашки, безымянный понял, что еще кое к чему привык – носить голову коня на плечах, больше не замечая ее, и признавать, что все называют его человеком с головой коня.

Той ночью, когда его отвели в комнату на верхнем этаже Купален, на изысканном столике из резной кости, под серебряным колпаком обнаружилась голова коня – только что отрубленная, еще горячая. Капли крови падали на резную кость, заполняя пустоты, и проступала мрачная сцена, нарисованная конской кровью, но безымянный пока не понимал, в чем ее смысл. Он оставил голову на столике и огляделся по сторонам: мебель была простая, сундучок, кровать, узкие и высокие окна, деревянный пюпитр, да и все. Вонь, которую он почувствовал, едва войдя в Купальни, и которая тотчас же пропитала его рубаху, пробралась и в эту комнату. Он решил было открыть окно, чтобы ее проветрить, но от этого скулящий вой и стоны изнутри Порогов, расположенных всего-то в паре кварталов от Купален, звучали еще мучительней.

Он вытянулся на кровати, зажав уши ладонями, и попытался заснуть, но это было невозможно, и потому он встал и начал ходить по комнате из угла в угол, словно зверь в клетке. Звуки боли, плачущие голоса, вопли и отчаявшиеся стоны без устали ломились в ворота его души, прося, чтобы их впустили. Он сворачивался клубочком, пел, затыкал уши пальцами, но все без толку. Стоны он еще мог стерпеть, но время от времени ветер, который дул со стороны Порогов – неизменно со стороны Порогов, как с перекрестка дверей и окон, – швырял ему на спину обрубленные слова, куски предложений и фраз самого ужасного толка, те, что изрекают несчастные создания, когда скрежещут зубами и проклинают собственное существование, слова столь опустошительного одиночества, что они любого могли бы довести до безумия или даже смерти. Охваченный слепой яростью, безымянный потянулся к той вещи, что оказалась под рукой, и надел ее на голову. И так вышло, что разум человека с головой коня обрел покой.

Звуки, выражающие немощь и абсолютное одиночество, не исчезли совсем, но стали далекими, приглушенными, как эхо предсмертных воплей. Голова коня, надетая поверх головы безымянного, объяла его разум так плотно и так горячо, с такой любовью, что он, будучи совершенно измотанным, рухнул у подножия кровати и задремал, но не раньше, чем против собственной воли вспомнил мальчика, чье имя больше не знал и чье лицо было окутано туманом, а говорили про него, что он бесчисленное множество раз пересекал Пороги между Миром и не’Миром, и безымянный, погружаясь все глубже в сон, никак не мог взять в толк, каким образом этот ребенок смог пережить вой, пронзающий до костей, и стоны, плавящие души, без какой-нибудь головы коня – такой славной, такой теплой, так хорошо сидящей на плечах.

А теперь, в ожидании Хирана Сака, все еще боясь его толстой иглы, безымянный опять надел голову коня поверх своей, вдыхая теплый воздух через ноздри зверя. Хиран Сак, который никогда не опаздывал, появился; следом за ним два ученика толкали аквариум на колесиках.

– Как спалось, мой славный друг? – спросил Хиран Сак и попытался улыбнуться.

Человек с головой коня пожал плечами, и улыбка Хирана Сака неожиданно перешла в смешок, который совсем не шел его суровому серому лицу.

– Ты к этому привыкнешь, – сказал над’Человек и, достав две иглы, длинные и толстые, положил их рядом с собой.

Хирана Сака безымянный в первый раз увидел той ночью, когда его привезли в Купальни. Над’Человек к нему не приблизился, но следил взглядом, стоя в дверях одной из комнат, и сочащееся оттуда гнилостное зловоние распространялось чуть ли не по всем коридорам. Человек с головой коня вспомнил, что его вырвало по дороге, и несколько минут он обильно потел, а последним образом, который возник перед ним до наступления тьмы, и первым, что появилось после, было лицо Хирана Сака, такое грустное, такое мечтательное, почти невыносимое, словно свидетельство некоей боли, хорошо запрятанной под грубой и толстой кожей над’Человека. Но человек с головой коня к этому тоже привык, и принял тем утром Хирана Сака с его иголками.

Но к одной вещи он так и не смог привыкнуть: к аквариуму с грязной жидкостью, в которой время от времени появлялись головастики размером с кулак, выплывая из глубин и приближаясь к стеклу, демонстрируя себя, как будто осмелились – по меркам своего вида, совершив геройский поступок – посмотреть на мир за пределами стекла. Человек с головой коня тоже был никчемным головастиком, который теперь глядел из одного мира в другой, но в новом мире его приняли с любовью, а из старого вытолкнули с ненавистью и безразличием.

– Ты готов? – спросил над’Человек, и безымянный кивнул, показал вены под тонкой кожей.

Хиран Сак сомкнул огромный кулак на его правом запястье, а другой рукой воткнул иглу в вену; в коже открылось болезненное отверстие, и над’Человек поспешил повторить то же самое и с левой рукой. Ученики, стоя по обе стороны кровати, внимательно наблюдали, запечатлевая в памяти каждое движение. Руки безымянного свисали, отягощенные инструментами, а аппарат, который запустили при помощи рукоятки и педали, начал высасывать его кровь через одну иглу и накачивать той омерзительной жидкостью через другую. Испуганные шумом и вибрацией механизма головастики начали кидаться в стекло аквариума, и их лилово-серые тела издавали поскрипывание и глухой стук.

Поначалу было тяжело. Соки, которые вытекали из него и текли сквозь него, всегда вызывали такую жуткую рвоту и такую извращенную слабость членов, что из безымянного хлестало из всех отверстий, и комната сразу заполнялась смрадом блевотины, мочи и дерьма, спермы и пота, слез и пены, капающей с подбородка, а тело пребывало во власти озноба и жара одновременно. Потом его перенесли в Малые Купальни, где гостя как следует обмыла бледная ученица, которая, склонившись над кадкой и трудолюбиво очищая его тело, никогда не смотрела ему в глаза. Позже безымянный спросил, в чем причина ее робости, и девушка призналась, что никогда не видела человека. Гостю с головой коня она казалась обезоруживающе красивой, и не единожды ему приходилось скрывать свое затвердевшее мужское естество, взволнованное движениями ее длинных рук, тем, как прыгали полные груди под блузой из черной кожи, ее губами, под которыми скрывались еще одни, и тем, как она произносила свое имя – Нирина – тремя голосами сразу, от чего на ум безымянному шли воображаемые пейзажи, полные одурманивающей флоры и фауны.

Но сейчас Нирина была еще далеко, несколькими этажами ниже, и безымянный сражался с отвращением и образами, возникающими у него перед глазами под воздействием жидкостей, которые высасывали и закачивали. Он знал, что так надо, ему это объяснил Мастер на первом же уроке, в просторном лекционном зале, куда его привели по запутанным коридорам. Человек с головой коня был нечист из-за того, что его тело стало похожим на другие тела из Мира (который Мастер называл не’Миром), и его труд рядом с теми, в чьи ряды он теперь вступил, не мог начаться, пока он не очистит оболочку, содержание и дух (который Мастер называл Скырбой).

Иногда, склонившись над измученным гостем, Хиран Сак испытывал такую жалость из-за его страданий, что просил учеников надеть на него голову коня. Стоило это сделать, как безымянный успокаивался, переставал трястись, и его дыхание делалось ровнее. Там, под маской, он разделял образы и запахи, как будто перемещая их по воображаемой ладони из одной области существования в другую, но обе не имели имен – только ощущения; и по ходу дела – кровь покидала его тело, освобожденное место занимала жидкость из аквариума – одна область пустела, другая наполнялась, его суть теряла равновесие и начинала падать в ту сторону, что была полна, но сильные руки учеников каждый раз его ловили, не давая свалиться с кровати с иглами в венах и аппаратом, прикрепленным к телу. С каждым сеансом очищения слова Мастера делались яснее, и то, что несколько дней назад было всего лишь зерном знаний, которое древний наставник зарыл в его Скырбе, превращалось в росток, увиденный мысленным взором: пронзающий слои, выходящий навстречу солнцу тьмы. Потом он погружался в глубокий сон, и Хиран Сак с учениками освобождали его от машины, оставляли спать. Во сне, как правило, он шел босиком через поле, простирающееся куда ни кинь взгляд, открытое всем ветрам, и чей-то голос звал его по имени – но что это было за имя, и откуда доносился голос, он так и не сумел понять, сколько бы ни вертелся посреди этого бескрайнего поля.

Великая радость и, вместе с тем, великое несчастье: любовь

Ульрик с нежностью вспоминал старого Нортта: как он вечно ворчал, как неустанно сутулился над их планами, охаживал провинившихся узловатой палкой, на которую обычно опирался, а иной раз даже дремал стоя посреди учеников. Если кому-то из них случалось засмеяться, он сразу же просыпался и бил его костылем по башке. Когда Ульрик попал в Королевские мастерские, Нортт все еще обладал блестящим разумом, хотя уже с трудом перемещался между детьми, и постоянно говорил, хоть это и было для него ужасно утомительно, но, самое главное, он уделял каждому ученику должное внимание. Старик оказался первой станцией, куда прибыл мальчик, прежде чем попасть в мастерские Великого инженера Порты Аль-Фабра. Даже сейчас, когда ему поручили столь трудную миссию, Ульрик иной раз выходил ночью из мастерских, смотрел вниз, на маленькие подготовительные залы, и с нежностью вспоминал свои первые года в Порте.

Ульрик сменил светильники и, переставляя плошки с маслом с места на место, вспомнил, как свет переходит из одного над’Человека к другому.

– Внутри нас есть свет, – говорил старик Нортт. – В ком-то из вас он горит сильнее, в ком-то еле-еле теплится, но разницы нет никакой, ибо – да будет вам известно – и тлеющий уголек, и пылающий факел причинят одинаковый вред, если попадут в сарай, полный опилок. Трудность не в том, как раздуть ваше пламя, чтобы оно разгорелось как следует, а в том, как превратить в опилки все вокруг – и поджечь без особых усилий.

Он навсегда запомнил эти слова, произнесенные у порога милым старичком с хриплым голосом и блуждающим взглядом, который – как Ульрику предстояло вскоре выяснить – видел больше и яснее, чем все остальные, вместе взятые.

По приезде Ульрика отвели в темную и сырую комнату внутри сломанной мельницы возле мастерских, где предстояло ночевать вместе с еще четырьмя мальчиками: Ариком, Муруфом, Хандерлингом и Германом. Койки были маленькие, простыни – чуток грязные, но мальчишек лет десяти от роду мало заботила гигиена. Оказавшись далеко от родного дома, они чуть не лопались от счастья, что делили одну комнату на всех, и, хотя днем приходилось много работать, ночью подолгу никто не спал: они рассказывали друг другу обо всем и ни о чем, забирались на мельницу и глядели вдаль, каждый пытался в ночной мгле указать направление, откуда приехал – смотри, вон там или, может, вон там? Стой, а это что? – и так далее, а еще иной раз они даже выбирались из мельницы на окраины Порты и тайком сновали по узким и темным улицам придворного квартала. До той поры, пока на заре они оказывались в мастерской Нортта, на проделки глядели сквозь пальцы.

От Порты они получали одежду и еду, а также один раз в месяц кое-что нежеланное: визит группы мужчин на службе у Короны. Гости как правило молчали, только прогуливались между кульманами, поглядывая туда-сюда, впитывая увиденное, словно промокашка, и запоминая чертежи и старания учеников. Потом уходили, напоследок кланяясь старику Нортту так, что это было почти незаметно. Он что-то бормотал в ответ и начинал лупить какого-нибудь разиню, тупо уставившегося вслед загадочным мужчинам.

С самой первой недели старик не упускал возможности поведать о себе, потому что Нортт был не из скромных над’Людей. Так Ульрик узнал, что Нортт родился – как и подсказывало его имя – на севере над’Мира, в городе, где все время было холодно, и где жители привыкли разговаривать громко из-за вьюги, которая постоянно завывала среди домов; может, вот почему Нортт даже в старости разгуливал чуть ли не полураздетым, и ему вечно было жарко в умеренном климате Порты, и вот почему у него был сорванный голос – он ведь всю жизнь кричал, заполучив это свойство от предков, хоть и жил в месте, где нечасто дул ветер и из беспокойных шумов существовали только карканье птиц над куполом Храма Девяти Утроб и вечный плач Порогов. Еще Ульрик узнал, что Нортт родился в семье плотников, которые в том краю были очень известны, поскольку именно его родня и предки построили почти все дома в десяти городах замерзшего севера, тем самым победив ветер, который стирал с лица земли всякое здание, воздвигнутое неумелыми руками, и мороз, от которого с треском ломались все доски в таких строениях. Но то, что строили они, передавая знания от отца к сыну, не сдавалось под натиском суровой погоды, ибо их руки, о чем с гордостью заявлял Нортт, были из другого теста – не чувствовали ни мороза, ни боли; их глаза были из хрусталя, и они не жмурились, даже когда дул самый кусачий ветер; их умы были остры, как пронзительный кривец [19], голоса – тяжелы, как мороз, а души – обманчивы, как погода, которую они изо всех сил водили за нос в том городе, откуда он был родом, и назывался этот город Слой [20].

– Был и я таким, как вы, – горячился Нортт, рассказывая, и мальчики собирались вокруг него, словно вокруг гостеприимного костра. – Меня призвали в Порту вместе со стариком-отцом, наняли на службу Королевскому дому и поручили одну из самых тяжелых миссий, какие знавал Двор. Знаете какую?

Мальчики качали головами, мол, нет – откуда им было знать?

– Когда будете высовываться из окон по ночам или тратить время впустую на крышах, мечтая о том, о чем мечтают мальчишки в вашем возрасте, приостановитесь чуток и внимательно прислушайтесь к звукам, которые доносятся с другого конца города, от Порогов. Представьте себе: когда мы прибыли в Порту, вой, стоны и плач, которые сейчас доносятся оттуда, были намного сильнее, и рядом с Порогами ничего не построили, чтобы их приглушить, и потому шум беспокоил всех жителей города. В то время как раз открыли эти рубежи между над’Миром и не’Миром, никто толком не знал, что они собой представляют, и многие туда забрели, прежде чем было решено воздвигнуть стены, как преграду для взглядов и любопытства над’Людей. Наша слава, слава семьи плотников из Слоя, была уже велика, дошла до Порты, и когда Королевский дом увидел, что ни один из нанятых до той поры работников не в силах построить стены вокруг Порогов, что все рано или поздно уходят в них, но мало кто возвращается, постановили призвать нас, меня и моего отца, чтобы мы сделали все возможное и заперли Пороги внутри красивого, крепкого здания. Это стоило нам много денег, шести месяцев и одной жизни, но мы справились, а здание, которое вы теперь видите и называете Порогами, было построено руками моего славного отца и моими. Я сказал, что оно стоило нам жизни, потому что вам следует знать: часто то, что строишь руками и душой, требует расплаты, и редко нечто великое удается создать, не заплатив жизнью. Иной раз это даже не видимая жизнь, упакованная в секунды, дни, плоть и дыхание, но жизнь души, мертвой и принесенной в жертву великому искусству (каким бы оно ни было!). Глядите внимательно, парни, на тех, кто вам повстречается, – вы должны отличать умерших до рождения, то есть тех, чье искусство не стоит ломаного гроша, от тех, кто погиб в мучениях, трудясь над своим искусством день за днем, ночь за ночью. В нашем случае, – продолжил старик, – отнятая жизнь была самой что ни есть подлинной и драгоценной, жизнью моего славного отца, который, пытаясь построить стены Порогов покрепче, уходил в них все глубже – туда, где стоны и жалобы звучали (да и по сей день звучат) громче всего. Он хотел понять по-настоящему, как устроены Пороги и в чем их истинная природа. Он несколько раз возвращался, и те знания, которые он извлек из сердца Порогов, помогли нам лучше работать, но, когда оставалось уже совсем чуть-чуть, отец решил еще раз спуститься во чрево Порогов, чтобы кого-то (он не захотел сказать кого) о чем-то (он не захотел сказать о чем) спросить. Я попытался убедить его, что это не нужно, сказать, что у меня нет сомнений – мы можем достроить здание и без этой последней крупицы знаний, но он был упрям как бык и хотел благополучно довести до конца самое важное строение в над’Мире. Он ушел и не вернулся, и иногда, дорогие мои, когда ночью мне не спится и я слушаю шум Порты, кажется, что некий теплый ветерок доносит от Порогов голос моего славного отца. В отличие от прочих голосов, что его окружают, он всегда кажется мне веселым, и это облегчает тот короткий отрезок жизни, что еще остался. Как я ни старался, не смог закрыть последнюю дыру в Порогах – стоит выстроить там стену, как она на следующий день рушится, и потому мы до сих пор днем и ночью слышим голоса из недр того проклятого места, и потому мы все еще можем как войти в Пороги, так и заполучить оттуда незваных гостей.

Мальчики с мельницы всю ночь ворочались в постелях, Арик даже вскрикнул во сне, а потом, дрожа как осиновый лист, рассказал остальным про свой сон: он слышал старческий смех, доносящийся от Порогов, и все вокруг замерло. Они до рассвета не сомкнули глаз, и уроки на следующий день стали тяжким грузом.

– Я вчера вам все это рассказал, – начал Нортт на следующий день, – не ради того, чтобы похвастать, какие великие дела я совершил на протяжении жизни (хотя и совершил!), а чтобы обучить вас первой тайне зодчих над’Мира: плана или эскиза всегда недостаточно! Мы не рисуем, мы строим. Мы не можем просто накалякать что-то на листе бумаги и повернуться к зданию спиной, мы берем в руки доски и размещаем их как надо, где надо; клеим, сверлим, строгаем и рубим, тянем за веревки и пачкаем одежду, погружаемся в опилки и забираемся на леса, трудимся и умираем. Не смейте даже думать о том, что чертежами вся ваша роль и ограничится, ибо ваше мастерство – не естественной природы, и таких, как вы, мало. Вы уникальные плотники: Ульрик, строящий из досок в нескольких мирах сразу; Арик, соединяющий узлы и круги, отмечающие возраст бревен, друг с другом; Муруф, придающий опилкам твердость; Хандерлинг, умеющий заглянуть внутрь дерева, прежде чем его срубят; и Герман, который строит из древесного сока. Чуть подальше, за холмом, у нас кузнецы, которые умеют разговаривать с крупицами железной руды из гор, каменщики, которые умеют творить пещеры в скалах, веревочники, которые плетут канаты в четырех мирах сразу. Не каждый на такое способен, и от умений будет толк лишь в том случае, если учиться и доводить дело до славного конца – ведь если бросить все на произвол судьбы, обрушится на нас погибель, да и жизни тех, кто рядом, тоже заберет.

От этих слов сердце Ульрика екнуло, и он вспомнил мост, построенный Хампелем на краю Порты, продуманные и в подробностях нарисованные планы, которые он тайком подложил отцу, но помыслил и о том, что сам не обстрогал ни одной доски для того моста, не забил ни одного гвоздя, не приклеил ни одной ступеньки и не вырезал ни одной завитушки на перилах. Он так испугался, что в тот день работал в мастерских Нортта со слезами на глазах, перепутал все измерения и раз за разом получал палкой по голове. Ульрик боялся за своего отца и молился всем известным святым: пусть сказанное стариком Норттом не будет правдой.

Дни и недели шли вереницей, мальчики привыкали к ежедневной работе, чтению (потому что Нортт постоянно посылал их в библиотеку, читать про других великих архитекторов, строителей, плотников, каменщиков, шорников, дубильщиков и прочих издревле известных мастеров) и ударам палкой по голове или пальцам. Ночью они пытались спать, но были мальчишками – кровь кипела у них в жилах в такой час, не давая даже глаз сомкнуть. Они были молоды, в каждом имелся глубокий колодец беспокойства, и такая жизнь не утомляла их по-настоящему. Иногда, получая свободные часы или даже дни, ученики гуляли по кварталу, заводили дружбу с мальчишками из других мастерских или с подмастерьями из всевозможных мануфактур, пекарен, кондитерских и мясницких лавок, закладывая тем самым основу для хорошо спрятанной торговли: ты мне даешь два пряника, а я сделаю тебе коробочку с ключом, чтобы хранить в другом мире деньги, сворованные у хозяина; я тебе живую куклу из опилок, а ты мне вон тот кусок мяса с витрины; я тебе сделаю прилавок, на котором монеты будут постоянно теряться, и ты сможешь просить у клиентов еще, но каждый пятидесятый бублик – мой; и так далее, такие вот они были смышленые мальчики. Случалось, бросали они взгляды на служанок из самых богатых домов Порты, когда те приходили на рынок и склоняли щедрые декольте над дынями, трясли заплетенными косами, как кобылы в охоте трясут хвостами, и сами поглядывали на парнишек с пониманием, но и с лукавством. Спустя несколько дней, склонившись над макетами, над бочками с опилками, ведрами с клеем, между ароматных досок или с полными кулаками гвоздей, они ощущали жар в животе и чреслах, думая об этих шаловливых красавицах, и роняли доски себе на ноги, пачкали пальцы в клее, втыкали гвозди в ладони, падали лицом в солому и сплевывали кровь. Но, помимо девушек с их обманчивыми бедрами и ножками, Ульрик думал и про мост, и мысль грызла его со всех сторон, как будто ненасытные черви обосновались в древесине сердца – пока, в конце концов, страх не воплотился в жизнь.

Это был один из тех осенних дней, когда все вокруг покрыто серебристой патиной, и воздух такой хрусткий, что им можно порезаться. Ульрик, готовясь пойти в мастерскую, вымылся по пояс, вымыл руки и лицо, причесался, оделся и в дверях мельницы получил послание. Увидев свое имя, он поспешил сломать печать и прочитал написанное вслух, как будто рядом был кто-то небезразличный. Остальные мальчики были еще в своих комнатах, склонялись над собственными тазиками с водой, когда Ульрик с порога прочитал всему миру следующее:


Дорогой мой Ульрик,

мост рухнул, погибли люди,

твой папа очень переживает, приезжай домой.

Твоя мамочка, Ж.


Слова Нортта снова ворвались в его черепную коробку, и он, зажмурив глаза, опять увидел, как отец прижимает кулаки к лицу, рвет на себе волосы от злости; а потом – и старика, отца Нортта, который блуждал по Порогам и иногда смеялся. Нортт потерял отца, заплатив дань своему мастерству, и Ульрику предстояло вот-вот сделать то же самое – ведь, думал парнишка, Порта прикажет арестовать Хампеля, так? Его посадят в тюрьму и заберут у них все деньги, заработанные с трудом, собственными руками, верно?

Ульрик расплакался. Сжал письмо в руках, побежал в мастерскую Нортта, где нашел старика склонившимся над казаном с кипящей водой, от которого поднимались ароматы десятков и сотен пахучих цветов и растений. Под полотенцем старик кашлял и шмыгал носом; он не услышал, как Ульрик вошел в его комнату. Парнишка тронул учителя за правое плечо, и тот подпрыгнул от страха, измазавшись в соплях, закашлявшись так, что не мог остановиться.

– Простите, мастер Нортт.

– Ты чего меня так пугаешь?

– Мастер Нортт… – попытался начать Ульрик, но тут им снова овладели рыдания.

– Эй, постреленок, хватит слезы лить – ты же мужчина! Надо называть вещи своими именами, и тогда ты с чем угодно справишься. Ну!

– Папа… он построил мост… возле Коту-Спуркату [21].

– Так.

– И… тот стоял до сих пор… а потом…

– Так.

– Рухнул.

– Так.

– Он рухнул, и погибли люди.

– Так.

Ульрик вручил ему письмо и потупился. Он смотрел на воду в казане, где плавали листья, стебельки и маленькие горошины, красные и синие. Старик, время от времени вытирая капли пота со лба, молча прочитал письмо, все еще пребывая во власти империи лекарственных растений. Вздохнул и сложил листок вчетверо.

– Отправляйся.

– Спасибо, мастер Нортт! – сказал Ульрик и рванулся прочь.

Уже в дверях мастерской он услышал старика.

– Ульрик!

Парнишка остановился, и Нортт знаком велел ему вернуться. С нежностью взял за подбородок и спросил:

– Ты имеешь к этому какое-нибудь отношение?

Парнишка покачал головой – мол, нет.

– Хм?

– Нет, мастер Нортт, – опять соврал Ульрик и снова уставился в пол.

– Кхе-кхе. Ну ладно. Беги.

Не прошло и часа после разговора в мастерской, как Ульрик был уже на большой и широкой дороге, ведущей к южной окраине Порты, с простым узелком за спиной, с согласием мастера Нортта – с подписью и печатью, – и с такими красными глазами, что любой, кто не признал бы в нем малыша Ульрика, сына Хампеля из Трей-Рэскручь, сказал бы, что это какой-то живой мертвец бродит по миру, как безумный. Он быстро отыскал повозку, которая могла отвезти его в родное село, куда Ульрик не возвращался с тех пор, как начал учиться в городе. Боясь возвращаться домой, он со страхом представлял себе лица родителей и, пока повозка тряслась на каменистой дороге, эти лица в его разуме разбивались, как тонкий фарфор или как зеркала, в которых он напрасно искал свое отражение. Он собирал осколки и начинал все заново, но камни на дороге опять разбивали воспоминания вдребезги, и Ульрик начал опасаться, что это и есть настоящие лица его родителей. Люди выходили на обочину и глядели на него внимательно, выражая тяжесть беды, что пала на их хозяйства, – одни сердито качали головой, другие плакали, как матери-старушки, третьи от стыда не поднимали глаз. Последней, кого Ульрик увидел перед тем, как поток слез окончательно застил ему взгляд, была Жозефина – она стояла на крыльце дома, прямая и гордая, и ее силы хватило бы на двоих, а то и на троих. Они обнялись и вошли в дом.

Хампель лежал на диване возле печи, спиной к ним, недвижный, как мертвец в прохладной комнате. Огонь, похоже, погас еще несколько дней назад.

– Папа, – позвал Ульрик и коснулся его плеча, но мужчина не повернулся. – Папа…

– Оставь его, он не разговаривает, – сказала Жозефина и протянула сыну кружку теплого молока.

Потом они сели на крыльце, устремив взгляды на спину Хампеля, и сидели молча, пока женщина не начала рассказывать, как все случилось. Вышло, что мост рухнул на заре, когда на нем было мало народу, но все равно человек семь оказались в воде, и только двое сумели доплыть до берега, где их и вытащили из бешеных вод поганой реки. Весь день вылавливали оставшиеся пять трупов, аж до самого Брустуре и даже дальше. Они все были родственники, приехали в Порту на ярмарку и как раз собрались домой. Говорят, их кошели проклятая вода тоже унесла. Жозефина не плакала, явно решив быть сильной, несмотря ни на что, а может, просто выплакала уже все слезы тем утром, и не осталось ни капельки.

– Это моя вина, мама, – сказал Ульрик.

– О чем ты говоришь?

– Я один во всем виноват.

– Не говори ерунды. Никто не виноват, в особенности ты. Ни у кого этот мост не получался – с чего бы ему получиться у бедного Хампеля?

– Я нарисовал эскизы и сделал чертежи, мама.

Между ними воцарилось холодное молчание, и лишь тяжелое, натужное дыхание отца продолжало колыхать невидимую пыль в комнате, свидетельствуя о том, что он был жив, и ему предстояло жить, неся груз вины и смерти. Как и Ульрику.

Он провел несколько дней дома. Одевал Хампеля, кормил, мыл ему ноги и время от времени шептал на ухо:

– Мне очень жаль. Прости меня, пожалуйста.

Но Хампель молчал и глядел в пустоту. Потом, через некоторое время, он начал улыбаться, и даже разговаривать, ходить по дому, а в тот день, когда Ульрику надо было возвращаться к Нортту, отец даже проводил его до калитки и поцеловал в лоб.

– Ты меня простишь, папа? – спросил Ульрик, и Хампель кивнул. – Я теперь знаю, что надо делать, папа.

Хампель вернулся в постель, и Жозефина проводила Ульрика до широкой улицы. Оба шли, опустив головы, потому что знали: если смотреть по сторонам, можно наткнуться на взгляды соседей, полных упрека или сожалений – поди знай…

– Что будет с папой?

– Не знаю, малыш. Как прошли два дня, у нас забрали несколько кошелей с деньгами, спрятанных в чулане, чтобы отдать семьям погибших, – и еще пару, чтобы кто-то другой попробовал опять построить мост у Коту-Спуркату.

– Мама…

– Даже не думай об этом! – отрезала женщина, бросив на него ледяной взгляд. – Ноги нашей больше не будет у Коту-Спуркату! Ты меня понял?

Ульрик почувствовал, как сильные пальцы сжали его руку чуть ли не до костей.

– Мы теперь нищие? – спросил он.

Жозефина шла, глядя вдаль, и молчала. Лишь когда они достигли перекрестка, женщина сказала:

– Коту не отнял у нас Хампеля, тебе в мастерской хорошо, и я еще здорова. Нет, мы не нищие – наоборот, мы богаче всех королей, вместе взятых.

Когда Ульрик вернулся в мастерскую, мальчики поглядывали на него косо, многозначительно и с немалым любопытством, а прекратилось это лишь после того, когда Нортт внезапно опять пустил в ход свою палку. У них тоже были семьи, и слухи бродили по над’Миру, как чума, особенно в Порте – что поделать? Но Ульрик не собирался сдаваться под этими назойливыми взглядами и с головой ушел в изучение древесины, в наблюдение за каплями клея, в динамику гвоздя, вбитого в положенном месте, в расшифровку пляски опилок в воздухе, в механику щепок, отлетающих от полена. Кто бы увидел его таким усердным и решительным, мог подумать, что несчастье и порожденное им стремление вынудят его обучиться и посвятить жизнь возведению нового моста через Коту-Спуркату, в знак воздаяния за отца. Он и сам, когда глядел теперь в прошлое из теней, вспоминая о случившемся при светильниках над Великим Планом, понимал, что разум парнишки Ульрика в те дни и недели хранил зернышко такой идеи и надежды. Но этому не суждено было сбыться – то ли слово матери оказалось слишком сильным, то ли судьба подтолкнула его в другую сторону, а он и не подозревал? Нынешний Ульрик в мастерских Аль-Фабра подумал, что знает причину. У нее было лицо Карины.

На протяжении тех недель Ульрик получал по письму от Жозефины каждые несколько дней: она писала ему о том, как идут дела у Хампеля и у нее самой, но больше внимания уделяла отцу. Ему стало лучше, он уже не говорил про мертвецов, которых носил на плечах, хотя, несомненно, думал о них; и он перестал плакать, когда видел пустой чулан, где когда-то лежали деньги, заработанные тяжким трудом. На самом деле он стал нежнее и заботливее – может, чувствовал признательность за то, что его не бросили в темницу, а дали шанс состариться в своей постели, рядом с женой. Нортт время от времени разрешал Ульрику отправляться домой, чтобы помогать по хозяйству и работать в заброшенной мастерской с пыльными, холодными инструментами, зарабатывая немного денег, на которые его родители смогли бы прожить две-три недели.

Устав от одних и тех же любопытных лиц и пронзительных взглядов, парнишка решил отыскать другую дорогу домой, пусть и окольную. Пришлось немного постараться, но он ее нашел. Путь лежал мимо Ямы, про которую Ульрик кое-что знал, пусть и немногое: это был гарнизон святых воинов. Там, в первый же день, прислонившейся к тростниковому забору, он увидел Карину.

Когда их взгляды встретились, Ульрик забыл обо всем, даже о том, откуда и куда шел (на миг он потрясенно осознал, что находится в другом городе и должен выполнить некую трудную миссию, забытую по пути, – и его охватила паника от того, что придется перед кем-то отчитываться). Он смотрел на нее и не понимал, как кожа может быть такой гладкой и бархатистой, такого оливкового оттенка, как глаза могут иметь такую миндалевидную форму, волосы – быть столь черными, стянутыми так туго в геометрически правильный пучок (такое тело, такие ноги, такой зад, такие груди и так далее – словом, его юные тело и душа пришли в смятение). Девушка его сразу не заметила, она стояла, прижимаясь спиной к забору и тяжело дыша, большие капли пота падали с ее подбородка в пыль у босых ног. Ульрик стоял, как дурак, посреди дороги, лишь время от времени отгоняя мух, которые мешали ему предаваться пьянящим грезам. Карина повернулась к нему, будто почувствовав взгляд, пронзающий затылок, и нахмурилась. Подняла кинжал, упавший в пыль, и по-солдатски плюнула ему под ноги, продолжая пристально глядеть прямо в лицо. А потом помчалась к казармам, издавая боевой клич, – Ульрик не видел, что она атакует, но ему было все равно, поскольку в тот момент его вообще мало что волновало. Вырвавшись из-под чар взгляда Карины, Ульрик вспомнил, куда идет, и поспешил домой. Вокруг ужасно смердело мертвечиной, но для Ульрика это не имело значения. Он влюбился.

К счастью для него, на душе у Ульрика стало немного легче на протяжении тех недель, и тем самым появилось место для новой любви: Хампель чувствовал себя все лучше, даже начал понемногу работать и тоже зарабатывать деньги, так что парнишка не чувствовал себя глупо и не стыдился, думая о Карине. В мастерской работал с необыкновенным энтузиазмом, его руки и разум как будто одухотворило сверх всякой меры это чувство, такое новое и такое наркотическое – любовь. Казалось, он впервые начал понимать, чем именно занимается, – то, что Нортт ему объяснял, прибегая к помощи слов и ударов палкой по голове, – то, в чем его предназначение, что ему надлежит делать: Ульрик был межмировым строителем, он мог воздвигнуть в над’Мире нечто, продолжающееся само по себе в не’Мире, мог создавать то, что имело соответствие в разных местах над’Мира и так далее, манипулируя скорее пространством за пределами древесины, чем ею самой. Итак, было понятно, что он делает, но чего Ульрик еще не понял, так это зачем он это делает, почему он был наделен этим даром и что ищет у старого Нортта. Но любовь подсказывала подобие ответа, и даже два, за которыми можно было спрятаться, – как оно часто случается с влюбленными, эти ответы понимали только они, и только они в них верили, как бы все прочие ни твердили, что это просто хмель от чувств.

За те недели Ульрик обратил внимание на то, что Нортт в последнее время все быстрее слабеет, и однажды утром заметил опухоль, которую старик пытался спрятать под рубашкой. Речи Нортта делались все тоскливее, и даже палка опускалась на головы и спины учеников с некоей печалью. Пошли слухи, что жить ему осталось мало, но парнишки понятия не имели, кто их распускает.

Ульрик все лучше осваивал свое ремесло, и теперь мог строить средних размеров конструкции, которые обладали способностью переносить одного-двух человек из одного места в другое, искривляя и обманывая пространство вокруг древесины. Он заподозрил, что даже время не остается равнодушным к его изобретениям, и начал экспериментировать с часами, спрятанными внутри своих конструкций, но еще было слишком рано для окончательных выводов. Письма из дома приходили регулярно, и вести были хорошие: Хампель вновь погрузился в работу, но более спокойную – он не строил мосты, не брался за задания, превосходящие возможности, а мастерил столы, шкафы, заборы и мелочи, которые приносили ему радость. В письмах матери было больше спокойствия, и она даже заметила, что и растения снова ей улыбаются. А вот старик Нортт таял с каждым днем, иногда застывая со своей палкой на несколько минут, не в силах двинуться с места, и не раз он кашлял так сильно, что снаряды из мокроты с кровью разлетались во все стороны над макетами учеников. Старику было все сложнее их учить, а также прятать под рубашкой опухоль, которая омерзительным образом выпячивалась с одной стороны. Все закончилось, когда в один день, опираясь на свою палку посреди мастерской, он обделался, и появилась вонючая лужа – точно остров, на котором Нортт ждал смерти. Его унесли на руках, и парнишки больше не видели своего учителя. Его место занял молодой плотник из мастерских Великого Инженера, но он оказался слишком добродушным, чтобы держать учеников в рамках. Впрочем, ему удалось завоевать их доверие с помощью всевозможных историй, подлинных или выдуманных, связанных с мастерскими Великого Аль-Фабра.

Новообретенная свобода позволила Ульрику в те месяцы бывать дома чаще, и парнишка это делал не только ради родителей, но и – в особенности – чтобы видеть Карину через забор гарнизона как можно чаще. Поначалу приходилось долго ждать, пока она появится, иной раз двор оказывался пустым, и лишь вдалеке можно было заметить движение – за окнами темной башни посреди двора, окруженной военным кварталом, где, как он знал, находилась его Карина. Со временем их намерения странным образом согласовались, но в этой так называемой тайне не было ничего загадочного – просто Карина сама начала за ним следить и поджидать в той части двора. Ульрик обычно садился на камень за кустом, прячась от всего мира, а Карина прислонялась к забору. За разговором они никогда не смотрели друг на друга.

Их первые обращенные друг к другу слова были неуклюжи.

– Я Ульрик.

– Ну и что? Я…

– Э-э…

– Карина.

– Да.

– Что да?

– Прости, так нельзя. Ты хочешь, чтобы я ушел.

– Не хочу.

– Хочешь, чтобы остался.

– Этого тоже не хочу.

– А чего ты хочешь?

– А ты?

Осознав, что не знают, чего хотят, оба долго молчали, пока на башне не начали звонить в колокола. Ворота открылись, и дуновением ветра принесло знакомый смрад гнилого мяса.

– Что это так воняет? – спросил Ульрик.

Но Карина сказала лишь одно:

– Приходи еще.

И убежала.

Ульрик пришел. Он находил поводы приходить все чаще, выдумывая для молодого учителя всевозможные байки, чтобы тот позволил ему повидаться с родителями – то есть на самом деле с Кариной. Кровь кипела у него в жилах, когда он был не возле забора, и все жидкости в теле как будто испарялись, стоило ему увидеть, как она приближается, мрачная и сильная. Он прятался за своим кустом, она прислонялась к забору, и повисало молчание, овладевшее их душами, в котором проклюнулась великая радость и, вместе с тем, великое несчастье: любовь. Проходили целые минуты без единого слова, без взглядов друг на друга, но молчание не нуждалось в помощи, чтобы работать на них, – оно вспахивало поле и сажало зернышки одно за другим, одно за другим, пока не вышло так, что внутри Ульрика и Карины выросли огромные сады, полные пьянящих ароматов, с жесткими плетями виноградных лоз, которые, пробравшись из одного сада в другой, связали их – на радость, на беду – навечно.

* * *

Теперь, глубоко в мастерских Великого Аль-Фабра, Ульрик посмотрел на свою ладонь, где он вскоре после одной из их первых встреч вырезал букву «К» между линиями жизни и любви, как будто нарисовав новую – жизни, любви и смерти. Улыбнулся и сделал большой глоток болезненной тоски, как случалось всякий раз, когда он думал о Карине.

* * *

Но время все решает, и слова начали литься спокойнее между ними, когда они рассказывали друг другу всякое-разное, и Ульрик всегда болтал больше, а Карина была сдержаннее.

– Мне об этом говорить не дозволено, – такова была фраза, которую девушка повторяла чаще всего.

– Почему? – спрашивал Ульрик, тоже чаще всего.

– Так заведено в нашем ордене – нельзя, и все тут.

– Мне тоже о многом нельзя тебе рассказывать, но я же все равно говорю.

– Ну так давай, расскажи.

– О чем?

– Чем вы там, в мастерских, занимаетесь?

И Ульрик рассказывал, вечно на новый лад, постоянно добавляя деталей, о своей жизни в мастерской и своих достижениях, но еще – о том, что делали другие ученики. Рассказывал о своей семье (пропуская историю с мостом, которую хотел бы вовсе позабыть) и про старика Нортта, по которому скучал. Но всякий раз, когда он пытался больше узнать про Карину, натыкался на знакомые слова в знакомом порядке:

– Мне об этом говорить не дозволено.

И все же она, видя, что недели идут одна за другой, и Ульрик становится все грустнее от того, что ничего о ней не знает, хотя сам изливает душу сквозь забор, поведала ему как-то утром, что кое-что все же может рассказать, и попросила подойти к прутьям ближе, прижаться к ним лицом. Она поцеловала его в губы, и поцелуй под звуки колокола на башне длился долго. От ее одежды шел резкий запах мертвечины и ферментированных фруктов, но кожа была бархатистой, горячей, и Ульрику на все прочее было плевать.

* * *

Он провел языком по губам и закрыл глаза.

Наверху раздались возгласы, велящие гасить свет.

* * *

История Ульрика и Карины была короткой, но оставила в их плоти глубоко врезанные отпечатки. Тот первый поцелуй оказался катализатором алхимических процессов, которые должны были в них вот-вот развернуться, с приливами жара и бессонными ночами, с грешными поцелуями через забор и беглыми, робкими прикосновениями – то его ладонь у нее на груди, то ее рука у него между ног. Они много говорили, но меньше, чем хотелось бы, и терзали друг другу плоть объятиями те несколько минут раз в неделю, на протяжении которых виделись в углу гарнизонного двора.

Измученный беспокойством и негодованием, Ульрик однажды провел три дня и три ночи без сна, трудясь над парой кубиков, похожих на две простые детские игрушки, но на самом деле куда более сложных. Он вложил в эти кубики весь свой талант и, когда вернулся с ними к Карине, протянул через забор. Девушка рассмеялась.

– Это что, Ульрик? Ты впал в детство?

– Нет-нет. Это не то, что ты подумала. Они больше, чем кажутся с виду.

– Да что ты? И как я должна с ними поступить?

– Один для тебя.

Ульрик забрал куб себе.

– Теперь стой тут, – попросил он девушку и убежал прочь.

Он отдалился на достаточно большое расстояние, до конца улицы, где и спрятался за кустом, чтобы убедиться, что не видит ее, а она его не слышит. Открыл дверцу на одной из граней полого кубика и, сунув палец внутрь, ногтем постучал по противоположной стенке. Карина услышала звуки изнутри своего кубика. Она испугалась и чуть его не выронила. Найдя дверку, открыла.

– Привет, – прошептал Ульрик в свой куб, и Карина услышала шепот из своего.

– Привет, – ответила девушка и рассмеялась. – Ты маленький гений!

Они оба начали смеяться, их смех встретился в кубике и слился друг с другом.

– Так мы сможем поговорить всегда, даже когда я не могу сюда прийти, – сказал Ульрик.

– Спасибо. Это очень мило. Но постой, кажется, у меня твой кубик, – сказала Карина, увидев его имя, выжженное на штуковине в ее руке.

– Нет-нет, мое имя на твоем кубе, а твое – на моем. Так я всегда смогу видеть твое имя, разговаривая с тобой.

Карина больше ничего не сказала, но позже Ульрик вспоминал теплый воздух, что лился из кубика в его руках, и то, как он различал в этом воздухе ее улыбку и ясные глаза.

– Я тебя люблю, – сказал Ульрик.

Тишину, несущую улыбку и нечто вроде тихого смеха, прервал колокол на башне.

– Мне пора, – сказала Карина, и Ульрик услышал, как дверца закрылась.

Он не опечалился, что не получил ответа, потому что в последующие недели и месяцы рассчитывал сказать ей то же самое еще несколько раз, будучи убежденным, что под ее иной раз холодным и воинственным обликом под спешным желанием украсть поцелуй и не вернуть, прячутся те же эмоции, которые в определенный момент должны обрести голос, форму, тело, которые помогут ему подняться по стенам смятенных чувств и выйти на свет.

* * *

Два года промчались в мгновение ока, но в этом долговременном трепетании век уместилось множество ночей с губами и ушами, прильнувшими к кубикам, с пальцами и не только, проникающими через них, и недели тяжелого труда в мастерских без вестей о старике Нортте, но с чередой учителей, сменявших друг друга, с письмами о хорошем от родителей и полными радости визитами в отчий дом, где, казалось, все идет как надо, а плохое кануло в забвение, – хотя любой, кто мыслит здраво, должен понимать, что зло не может исчезнуть, оно просто сидит на пустынном острове бытия, где ему дозволено вдосталь жечь леса. Воспоминания о старом Нортте становились все более расплывчатыми, отец как будто все сильней погружался в работу, Жозефина уходила все выше в горы в поисках чудотворных ягод и трав, парнишки в мастерской делались все более умелыми, а Ульрик проваливался все дальше в любовь к Карине, которая продолжала осваивать военную науку, и ее суть иной раз глубоко и больно врезалась в мягкую, как масло, душу, оставляя глубокие борозды. Но он не замечал, будучи уверенным – как и сейчас, в Королевских Мастерских Аль-Фабра, через два года после того, как все случилось, – что его любви хватит, хотя о своих чувствах заявила лишь одна сторона. Карина рассказывала о себе слишком мало, но Ульрик не сомневался, что причиной тому запреты Ордена, в котором она служила, и говорил себе, что когда все закончится – и его ученичество, и ее военная школа – они будут вместе навсегда, рядом, а не с забором посредине, без волшебных коробочек и колоколов на башнях; только они вдвоем.

Он так думал и сейчас, спустя год после того, как услышал последние слова Карины, произнесенные сквозь куб. Но сейчас ему казалось, что все неприятности начались с того, как известие о смерти Нортта обрушилось на мастерскую, мельницу и взъерошенных парней во тьме, как будто дед и теперь дотянулся до них своей палкой. Как будто все шишки разом начали болеть от воспоминаний, и тоска по Нортту, первому учителю, поглотила их всех.

Множество людей собрались на Холме Костей, чтобы принять участие в погребальной церемонии: Нортт попросил, чтобы, когда наступит время, с ним обошлись как принято в ледяном краю, посреди которого стоит город Слой – отделили плоть от костей, отдали диким зверям из лесов и рощ, а кости вымыли и, разбив на осколки, раздали друзьям и близким. Стоя на том холме, Ульрик глядел поверх голов собравшихся, видя далеко, и когда начали звонить колокола, он мог поклясться, что слышал гулкий железный глас колокола из военной башни, который с болью напомнил ему о мгновениях расставания двух влюбленных, прильнувших к забору.

Иной раз, склонившись над Великим Планом, ночью тяжелого труда в Королевских Мастерских, Ульрик смотрел на частицу кости, которую носил на шее в память о Нортте, и прикладывал ее к виску, прося учителя, где бы тот ни находился, подсказать ответы на уравнения, которые привели бы его ближе к Карине.

* * *

Ульрик попытался заснуть, но воспоминания пробирались через его разум, как черви, оставляя после себя экскременты, от которых гнила плоть.

Они не давали ему покоя.

Проснувшись, он заподозрил, что внутри него возник остров

Лекционный зал располагался глубоко в недрах того крыла Купален; воздух там был затхлый, почти как в Больших Купальнях, и занятия проходили в тревожном полумраке. Человек с головой коня сперва пытался выяснить, кем были другие ученики, ожидавшие начала лекции на балконах, среди теней, но у него так ничего и не вышло – каждый входил в лекционный зал через особую дверь, занимал свое место на балконе, рассчитанном на одного человека, и в тишине ждал прибытия Мастера. В зале не было окон, только стеклянный купол высоко над головами – свет, проникающий сквозь него, все сильнее тускнел по мере спуска в чрево помещения. Зал носил имя святой Вавы, которая первой открыла Пороги между не’Миром и над’Миром и преодолела их.

Когда появился Мастер, он выглядел всего лишь далекой черной точкой, которая медленно двигалась во тьме, окружающей кафедру, и так продолжалось несколько недель; однако его голос звучал громко, будто усиленный невидимыми глазу рупорами, и достигал даже самых высоких балконов. Когда он замолкал, человек с головой коня слышал, как колотится сердце в груди, и боялся, как бы этот звук не достиг ушей Мастера, выдав слабость человеческого тела – в чьих венах, к его вящей радости, текло все больше крови над’Человека. Время от времени он поднимал глаза и видел птиц – вроде голубей, но побольше, – которые гнездились в нишах под куполом. Тот представлял собой витраж: святая, рассеченная пополам, взирала на учеников.

Через несколько недель Мастер покинул тени, и весь подиум – с кафедрой, доской, штативами и лабораторными столами – с грохотом поднялся под воздействием шкивов, блоков и канатов. Когда человек с головой коня попытался разглядеть там учителя, то получил строгий выговор через рупоры:

– Не смей смотреть на Мастера!

В те первые месяцы ему не разрешалось глядеть на Мастера, даже когда тот оставлял кафедру и поднимался по ступенькам, которые поскрипывали у него под ногами, обходил балконы, заглядывая ученикам через плечо, так что их пальцы дрожали во время диктовки. Человек с головой коня мог только слышать Мастера: его уверенную поступь по деревянному помосту зала Святой Вавы; то, как он щелкал костяшками во время безмолвного препарирования мыслей; его дыхание – тяжелое, как у астматика, – пока он гулял, словно осенний ветер, между партами; его голос, чистый и твердый, как погруженный в жидкость алмаз, который выцарапывал в их сути историю Тапала, а также догматы о святом и не святом. Он обонял Мастера: когда тот прохаживался по балконам, позади оставался шлейф нафталина и дух веков, проведенных в библиотеке Порты, легкий аромат лимонного парфюма, который, по-видимому, он по капле наносил на свои кожаные одеяния или на запястья, и еще один необычный запах, неподвластный словесному или образному описанию, но именно про него человек с головой коня как-то вечером узнал в таверне недалеко от Купален, что так пахнет лишь этот наставник, в память о мирах, где побывал, – ведь Мастер был первым и пока что единственным, кому удалось в молодости, по слухам, оставившей знаки на его теле и душе, пересечь не только Пороги между Миром и не’Миром, но и те, за которыми лежал меж’Мир. Длинное одеяние Мастера хранило миазмы иных миров, и те одновременно пленяли и пугали всех, кто с ним встречался.

Лекции были странными и повествовали о местах, существах и событиях настолько чуждых человеку с головой коня, что сперва он даже не понимал, с какой стороны за них хвататься и как делать записи. Но со временем он обрел уверенность, свыкся с терминологией над’Мира и с усердием писал конспекты один за другим, пока не вышло так, что у него почти постоянно подушечки пальцев были испачканы в чернилах, словно то была кровь науки. Где-то на затылке конской головы открылся тайный глаз, медленно разлепив веки, и через несколько недель и месяцев обрел силу: теперь он мог смотреть во все стороны и заглядывать внутрь себя, постигая тайны сути за пределами человечьей, словно маяк, обозревающий океанские просторы.

Мастер начал с истории Тапала, рисуя мелом во тьме гигантское тело этого существа, а потом отошел в сторону и подсветил рисунок: распятый в пустоте, Тапал блуждал в черноте доски, и волдыри указывали на раны миров на его плоти, стрела указывала за спину, на место нахождения меж’Мира. Когда во время падения сквозь пустоту Тапал ударялся о то, что было, что есть и могло быть, раны снова и снова открывались, царапины и порезы углублялись, превращались в волдыри, полные измельченных частиц всего, вырванных из небытия и проникших, словно пыль, в тело гиганта.

Потом во время лекций ученики начали углублять свои познания об известных членах титана и, когда зашла речь о ноге, а точнее о стопе, человек с головой коня начал кое-что узнавать и вспоминать фрагменты прошлой жизни, обнаруживая в том волдыре – самом вонючем из всех, по словам Мастера из теней, – места, про которые он узнал когда-то, будучи мальчишкой в обители, учеником старого и приятного наставника. Но какой малозначимой была наука того бедного учителя, знавшего лишь географию и древние легенды Ступни Тапала, в отличие от пугающих сведений Мастера, которому были ведомы еще и душевные регионы, содержавшие самые жуткие пейзажи, а также легенды Исконных. Слушая Мастера, человек с головой коня как будто сам слышал, как свистит ветер, поднимаясь из глубин пропасти, преобразуя все на своем пути в чистую, неослабевающую волю.

Время шло, и безымянный, слушая все новые лекции, все острее чувствовал радость тех историй о встречах между мирами, когда над’Люди попытались отбить свои земли у не’Людей со Ступни Тапала, и ввязались грешным делом в долгую войну с не’Миром. Армии уменьшались, и над’Люди поняли, что надо избрать другой путь: спасение заключалось в святых женщинах и их помощниках, ибо ни разу за все время существования над’Мира не родился в нем святой-мужчина.

У человека с головой коня были дни, полные счастья, когда он наполнялся знаниями, хранившимися в тайне с самого сотворения мира, и каждый такой день обрамляли болезненные часы, на протяжении которых игла торчала из его кожи, а головастики в смятении бились о стекло. Со временем сны, где он в одиночестве бродил по полям и слышал, как его зовет незнакомый голос, уступили место тем, в которых он превращался в огромный маяк посреди бурного океана, и на этот раз сам кричал кому-то, что-то звал из тех далей, где его сияющий взор начинал разгонять туман и тучи.

Однажды вечером, когда он отдыхал телом, разумом и душой в своей постели, устав от плотных мифов и толстых иголок, раздался стук в дверь – и, не дожидаясь разрешения войти, Хиран Сак ступил во тьму комнаты. Пряжки на его одеянии поблескивали в тусклых лучах, проникающих сквозь ставни на окне, когда он приблизился к безымянному. Сел на край кровати, спиной к лежавшему, и долгое время сидел не шевелясь, как будто шел сюда с определенной целью, но совершенно ее позабыл, как только переступил порог. Над’Человек и (все еще) человек ждали в полумраке, но чего – сами не знали. Хиран Сак глядел вдаль, сквозь ставни, на плачущие Пороги и мимо них, на тяжелые тучи, что собирались над горизонтом. Из-под его одежд доносились отдаленные шепоты: миры, заключенные внутри миров.

– Хромает Порта, человек с головой коня, – сказал Хиран Сак, все еще глядя в пустоту. – Ты не знал?

Хозяин комнаты ничего не ответил: он смотрел на гостя сквозь глазницы животного и ждал.

– Я не думаю, что в Порте есть хоть один над’Человек, который не потерял бы родственника или друга в битвах или стычках с этим вонючим не’Миром или не смотрел бы так, как я сейчас, в даль, где легионы Слова тренируют солдат, готовясь к битве.

Он с улыбкой полуобернулся к безымянному.

– Его зовут Сиран Хак, мы близнецы. Иногда по ночам я как будто чувствую порывы морозного ветра, которые захлестывают его тело в их хижинах на равнине, а еще иногда у меня колотится сердце в груди, и я знаю – это он чего-то боится. И почти все время болит бок; не сомневаюсь, что в этом самом месте брат недавно получил ранение копьем.

Пристально глядя на безымянного, он продолжил:

– Но я ни за что на свете от этого не откажусь. Я лишь одного желаю: чтобы он не чувствовал того, что чувствую сам, ибо мне неведомо, что творит с его прекрасной душой моя ужасная печаль, которая пожирает все вокруг и оставляет пустоты внутри пустот. Как сражаться за над’Мир, когда внутри тебя пустота…

Он подошел к светильникам на стене и зажег их.

– Я получил от него весточку. Готовится новое вторжение, на этот раз серьезнее. Сиран Хак, конечно, рад. Это для него честь. – Хиран Сак горько улыбнулся человеку с головой коня, который молча наблюдал за ним из своей постели.

Над’Человек протянул ему письмо с восковой печатью, к которой был приклеен простой металлический ключ, и сказал:

– Вот теперь ты готов выполнить первую миссию.

Хиран Сак поклонился и вышел из комнаты. Человек с головой коня сломал печать, положил ключ на подушку, открыл письмо и прочитал:


зал номер девять

Большие Купальни

этаж минус четвертый

на закате

* * *

Он никогда не спускался в Большие Купальни и даже не знал, что они собой представляют. Но ему было известно, что это самые важные этажи в здании, и он мог лишь предположить, что над’Люди поважнее, чем он сам, омывают там свои тела. Быстро темнело, а значит, у него осталось мало времени на размышления, поэтому он оделся и спустился на три этажа, до первого, после чего, перейдя в Малые Купальни, еще на четыре, все сильнее углубляясь в недра земли. Запахи делались все более кусачими, гнилостная вонь здесь была ярче и отчетливее, нежели в других частях здания, где ему случалось побывать. Казалось, он погрузился в гигантский труп мертвой рыбы, которую выбросило на берег на незнакомом берегу; он как будто стал червем, который медленно прогрызал себе путь. Даже стены и двери, мимо которых он шел, были другими: тут и там их покрывали большие влажные пятна, какая-то омерзительная растительность; жара стояла почти невыносимая, и, достигнув нужного этажа, человек с головой коня был вынужден присесть на ступеньки и перевести дух, потому что от нехватки воздуха и душной вони кружилась голова. Он сказал себе, что никто не мог принимать ванну в этих залах.

Безымянный видел, как по углам появляются и исчезают силуэты, слышал голоса – чей-то усталый шепот звучал то ближе, то дальше. Он нашел зал под номером девять и постучался. Из-под двери лился такой плотный смрад, что прикосновения сквознячка казались живыми и липкими. Голова коня отчасти берегла безымянного от царящей вокруг вони, но ее было недостаточно. Когда дверь открылась, на него обрушилась столь жуткая волна гнилостного запаха, что он против собственной воли упал на колени; желудок без предупреждения вывернулся наизнанку, и его вырвало так, что пришлось снять голову коня, потому что горячие соки залили все лицо под маской, закапали на грудь и на пол. Сквозь туман перед глазами и пелену слез он увидел грязные ботинки и черные робы, покрытые липкими пятнами. Услышал, как перед ним на пол шлепнулись влажные тряпки, и понял, что от него хотят. Стоя на коленях у порога, безымянный вытер рвоту с пола двумя тряпками, а третью приберег для лица и головы коня. Потом встал и вошел в комнату.

Узкие коридоры не предвещали – просто не могли предвещать – столь больших залов, и первым делом человек с головой коня подумал о странной архитектуре, благодаря которой Купальни как будто разворачивались в пространстве, становясь куда больше, чем могло показаться с первого взгляда. Зал был длинный, с высоким потолком, который над головой безымянного рассекали металлические балки, идущие от одной стены до другой. По обе стороны шли ряды грязных ванн, из них спускались трубы, исчезающие под решетчатым полом невесть куда. В противоположном конце помещения в свете мощных ламп сияли баки, заполненные какой-то жидкостью. Свет усиливали зеркала, и весь зал для купания заливала грязная, пронзительная белизна.

Почти все ванны пустовали, и лишь в нескольких виднелись силуэты, которые то сгибались, то выпрямлялись, что-то старательно терли и ополаскивали. За каждым их движением наблюдал над’Человек с суровым взглядом. Еще один прошел мимо человека с головой коня и указал на ванну, которой должен был заняться он. Безымянный огляделся, пытаясь по поведению соседей понять, чего от него ждут. Надзиратель ушел, и безымянный полез в ванну.

Эмаль кое-где облезла, и всю посудину покрывал густой, омерзительный слой органической материи; запах был тлетворный, и, взяв тряпку, человек с головой коня начал вытирать слизь, в которой кое-где попадались кусочки костей и хрящей, словно частицы некоего живого организма, и он понял, с чем имеет дело: это были останки человека… или над’Человека… или, может, животного; так или иначе, в этой ванне нечто живое разложилось и перешло в жидкостную стадию бытия. Человек с головой коня испугался и бросил тряпку, уставился себе под ноги, сам не понимая отчего, а потом услышал голос над’Человека из ванны рядом – тот спросил, не прерывая свой труд ни на мгновение:

– Первый раз, да?

Им принесли ведра; часы шли под неослабевающим наблюдением надсмотрщика, ведра и тряпки менялись; безымянный перешел ко второй ванне, третьей, принесли еще ведра, еще тряпки, и он, усталый, тер и ополаскивал, подступившая к горлу тошнота была словно кулак, металлический и угловатый, легкие измучились. К утру, в последней ванне, человек с головой коня нашел кольцо, застрявшее в кучке слизистой плоти, и поднес его к глазам: маленькое, тонкое, с замысловатой филигранью, увенчанное красным камешком. Безымянный сунул его в карман рубахи и закончил чистить ванну. Когда от усталости он с трудом мог держать глаза открытыми, когда его руки упали вдоль тела, как мертвые, и ноги начали заплетаться, словно он засыпал на ходу, один над’Человек вытащил безымянного оттуда и отвел в Малые Купальни на первом этаже здания, где его помыли и выдали новую смену одежды. Гнилостная вонь впиталась в голову коня, но безымянный ни в коем случае не хотел ее отдавать, и потому принес в свою комнату долю смрада Больших Купален.

Он проспал весь день; его оставили в покое, лишь время от времени кто-нибудь приходил, заново наполнял графин или оставлял на постели что-нибудь съестное, но человек с головой коня слишком устал, им овладели слишком сильные отвращение и печаль, чтобы хоть прикоснуться к еде. Когда он открывал глаза, лучи света на противоположной от окна стене подсказывали, который час, плач Порогов напоминал о чужих страданиях, вонь разложения оповещала про распад, который его не касался, и в те несколько минут бодрости человек с головой коня испытывал жестокую тоску, чувствуя, что не принадлежит ни одному миру – ни тому, откуда его забрали, ни тому, где он понемногу учился жить. Жизнь продолжалась и без него там, снаружи, но внутри него как будто больше ничего не происходило – и вновь ему привиделся маяк, лучом света пронзающий туманы, спокойный океан, чьи безмолвные волны бились о камни, как будто трупы погибших в неведомом кораблекрушении.

Но время шло, и безымянный проснулся, поел, помылся и отправился на лекции; внутри него жизнь притворялась, будто она продолжается, а сам человек с головой коня шел по коридорам купален с таким видом, будто сделался немного мудрей. Найденное кольцо он носил на шее на шнурке, по какой-то странной причине привязавшись к этой штуковине, и время от времени вытаскивал ее, чтобы поглядеть.

Несколько недель они в зале Святой Вавы изучали природу святых над’Мира, и Мастер, словно нанизывая на нитку имена всех святых, известных с сотворения мира, пытался объяснить таксономию святости, ведущей начало от первых шагов Исконных. Человек с головой коня узнал, что мужчины в не’Мире грешники, и поэтому несвятость собирается только в них, но не в женщинах, как это вышло со святым Нифой из Альбарены, святым Гору из Гагадума, святым Аруном из Язул-Секат, святым Вираном из Самаби, святым Яфумом, известным также под именем Мошу-Таче из Гайстерштата и многими другими за всю историю не’Мира, вплоть до святых, которые еще жили и трудились, вроде святого Голии с острова Еговал, святого Ремеса из города Уба-Сирах и Тауша, про которого было известно, что он покинул Гайстерштат и пустился в путь по Ступне Тапала. В над’Мире святость сосредотачивалась редко, но сильно, и только в женщинах, и голос Мастера дрожал, когда он произносил перед серией трубок, подключенных к рупорам над ними и между балконами, все имена великих женщин из истории над’Мира.

– Красота времен, сложившихся за пределами над’Мира, сообразна мукам и жертвам, на которые идут святые на протяжении пяти стадий разложения, и деяния их славны, – говорил Мастер.

Человек с головой коня внимательно слушал.

– Некоторые из вас, – продолжал Мастер, – достаточно благословлены, чтобы помогать святым на этом тяжком пути страдания во имя нашего мира, от малых заданий в Больших Купальнях до сопровождения святых через Пороги и в иных мирах. Да будет вам известно, что сейчас три наши святые трудятся в не’Мире и еще две готовятся к последнему этапу. В пре’Мире у нас одна святая, а в пост’Мире – две, и, заметьте, одна сидит в темнице Дворца Без-Дверей-и-Окон, который в том мире суть главная гнойная яма. О меж’Мире и святых, что в нем, говорить не будем.

Потом Мастер начал рассказывать о приспешниках святых, о самых отважных над’Людях из Порты и не’Людях, спасенных из варварской империи Ступни Тапала, которые исполняли важный долг и вместе с пугающими созданиями представляли собой маленькие армии над’Мира в не’Мире. Остаток дня был посвящен пугающим созданиям: монстрам, которых выращивали и дрессировали, чтобы они помогали святым, и которые вызывали неимоверный ужас у не’Людей, поскольку те никогда ничего подобного не видели и от испуга застывали в бою.

– Некоторые из них обретают форму и постигают тайны и обычаи не’Мира, и странный облик редко мешает исполнению их миссии, потому что не’Человек сам по себе странен, и ему в особенности плевать на окружающих, включая душевные измерения всех душ, что рядом с ним.

И услышав описание одного такого существа, которое недавно погибло, узнав его имя – Унге Цифэр, – человек с головой коня кое-что понял и преисполнился великой гордости от того, что тот монстр нес его на руках и пожертвовал собой ради над’Мира в последние мгновения жизни Данко Феруса на Ступне Тапала.

– Кое-кому из вас будет оказана честь трудиться на фермах за пределами Порты, где, я надеюсь, вы лучше поймете, на какие жертвы идут эти существа: они терпят муки, чтобы обрести душу, которую потом отдают в битве с не’Миром.

* * *

Водин из вечеров, вернувшись с прогулки по садам Порты, человек с головой коня нашел на полушке новую сложенную записку – текст, пусть и написанный другой рукой, иными чернилами, оказался тем же:


зал номер девять

Большие Купальни

этаж минус четвертый

на закате


Когда безымянный приплелся к входу в зал, сглатывая тошноту, он заметил, что в коридорах царит некоторая суета, а из-за двери доносится больше шума.

– Чего ждешь? – раздалось за спиной, и какой-то над’Человек в спешке толкнул его.

Он вошел и сразу же понял: что-то изменилось. Над’Люди собрались толпой вокруг нескольких ванн и склонились над ними, ковыряя в жидкости длинными палками.

– Сюда, быстрее, – попросил тот же торопливый голос.

Безымянный оказался перед одной из ванн и, когда заглянул в нее, перед глазами у него все затуманилось от тошноты, колени подогнулись: она была до краев полна соками разложения, в которых плавали останки женского тела – вздувшегося, лилового, склизкого; это был труп, который далеко продвинулся по пути распада.

– Не эта, она еще не готова, – услышал он и почувствовал, как чья-то рука с сильными пальцами хватает его за плечо и толкает к другой ванне, которую только что прикатили на колесиках из соседнего помещения. Та была заполнена слизью, в которую превратился полностью растворившийся труп. Над поверхностью роились пьяные от удовольствия мухи, в жидкости плавали черви, тут и там виднелись кости и хрящи, словно острова в океане смерти.

– Вот, – сказали ему, и безымянный не понял, он не хотел понимать, он не мог. – Раздевайся и полезай внутрь!

Безымянный огляделся по сторонам и увидел, что остальные уже залезли в свои ванны, согнувшись пополам или зажимая рты, пытаясь воздвигнуть плотину на пути рвоты, которая угрожала всем. Человек с головой коня снял штаны и рубашку и забрался в посудину. Он подумал: как странно стоять вот так, погрузив ноги в существо, которое когда-то было живым, а теперь стало всего лишь кашей из жидкостей, плоти, костей и, наверное, где-то под этой плотной и смрадной пленкой растворились все надежды, стремления, страхи и несчастья той или того, кто когда-то был кем-то.

– А теперь, – раздался все тот же голос, – найди пробку и выдерни ее.

Человек с головой коня понятия не имел, в какой части находится пробка, поэтому ему пришлось нагнуться и, погрузив в жидкость обе руки, ощупать дно ванны в поисках цепочки. В конце концов он ее нашел между скользкими кусками плоти и потянул изо всех сил. Раздался жуткий звук – все соки из ванны начали с клокотанием уходить по трубам, пока безымянный опять не увидел пальцы своих ног. Человек – или над’Человек, или не’Человек, или чем оно было – полностью исчез в сети труб Купален, но куда та вела, безымянный не знал. Остались только коричневатые пятна на стенках ванны, которые человеку с головой коня пришлось отмыть, прежде чем его отпустили в Малые Купальни, приводить себя в порядок.

Потом он погрузился в долгий и крепкий сон, и привиделось ему, что туман над волнами слегка рассеялся, и луч маяка как будто высветил остров – но какой, почему и к чему, все эти вопросы превосходили и сон, и понимание безымянного. Проснувшись, он заподозрил, что внутри него возник остров, а это одна из худших вещей, которые могут случиться с человеком.

* * *

Человек с головой коня не видел Хирана Сака долгое время, пока однажды ночью тот не разбудил его и не попросил одеться.

– Идем со мной. Это ненадолго.

Безымянный подчинился, полагая, что даже это ночное вторжение – всего лишь новый шаг в его ученичестве. Так оно и было, потому что они двое, не сказав ни единого слова, шли по лабиринтам темных, кривых улиц, направляясь к Храму Девяти Утроб. Плач Порогов с каждым шагом отдалялся, его место занимало сопение гигантских птиц, гнездившихся над куполом. Безымянный и Хиран Сак вошли в храм через дверь, которая не выглядела главным входом, такая она была маленькая и хорошо замаскированная, а у порога их ждали другие над’Люди мрачного вида, которые без лишних слов завязали безымянному глаза. Хиран Сак долго вел его через тьму коридоров, и единственным звуком в этой мгле был только звук их шагов и тихие шепоты, про которые человек с головой коня знал, что доносятся они из-под одеяния Хирана Сака.

Когда он устал и утратил всякую надежду добраться до пункта назначения, они остановились, и повязку сняли с его глаз. Привыкший к мысленной тьме, он несколько раз моргнул и разглядел маленькое круглое окно с дымчатым, неровным стеклом, единственный круг света в темноте незнакомой комнаты. Он посмотрел на Хирана Сака, а тот шагнул назад, в темноту, и кивком подбодрил спутника:

– Иди. Взгляни.

Человек с головой коня сделал несколько шагов к окну и посмотрел в него: он видел лишь необычную текстуру, что-то вроде огромного одеяла из красноватой кожи, туго натянутого вблизи от стекла – на самом деле настолько близко, что он видел морщинки, растяжки и поры на поверхности, и даже кое-где кармашки с гноем. Органический пейзаж не шевелился; безымянный ничего не понимал. Он повернулся к Хирану Саку, которого почти целиком поглотила тьма. Потом человек с головой коня снова посмотрел в окно, и в этот момент по коже за стеклом пробежала дрожь, как будто под ней свело судорогой мышцу, и вся комната несколько секунд содрогалась. Безымянный в испуге уставился на Хирана Сака.

– Великая Лярва, – сказал тот и улыбнулся, как в день их первой встречи.

Он принес два стула, которые поставил под окошком, и подал безымянному знак садиться. Там было тихо, и тьма окутывала все вокруг, словно погружая в сон без сновидений; Хиран Сак молчал, но доносившиеся изнутри его одежд голоса – нет. Время от времени человек с головой коня вставал и смотрел сквозь окошко на Великую Лярву.

– Несколько недель назад мы проиграли еще одну битву в не’Мире, – начал Хиран Сак. – У нас были солдаты в одном трактире на перекрестке, и судьбе было угодно, чтобы там остановился поганец Тауш. Когда мы об этом узнали, воины над’Мира отправились туда, чтобы помешать ему двигаться дальше, но, к несчастью, у нас не было достаточно сильной святой, чтобы она смогла наполнить тело и дух солдат доблестью; они были всего лишь жалкими созданиями, сотворенными из земли, и их чар не хватило, чтобы покончить с Таушем. Мы потеряли на том перекрестке важный редут – ведь именно на перекрестках лучше всего расположиться лагерем между мирами, потому что там сидит над’Человек, или не’Человек, или пре’Человек, или пост’Человек, а может, и меж’Человек и размышляет, какую дорогу выбрать, верно? В пространство, которое остается после тех колебаний, в краткий миг сомнений, лучше всего пробраться и вырвать жизнь из не’Человека, жизнь, за которую он так цепляется, хотя от нее ему никакого толку; он просто гнилой сгусток вопросов без ответов. Мы надеемся, – продолжил Хиран Сак, – что один из перекрестков, которые еще остались, попадется Таушу на пути и подтолкнет его к Лысой Долине на Ступне Тапала, где его ждут новые опасности. У нас нет там войск, но есть Лучший-из-оборотней, который, если выпадет ему такой шанс, может добиться справедливости, кою мы так давно ищем.

Человек с головой коня глядел сквозь Хирана Сака, и было ему больно слышать имена из названия проклятых мест, ибо те всколыхнули внутри пепел прошлой жизни. Он ненавидел не’Мир и думал о том Исконном Слове, которое, как учил его Мастер, означало скандал и примирение одновременно.

– Человек с головой коня, мы думаем, ты готов вернуться в не’Мир и помочь святым в великой битве, что случится уже скоро. За пределами Порты все больше войск, и все больше святых постигают тайны разложения. Но умение открывать пути доступно и подвластно лишь им, а мы, прочие, должны действовать силой, должны взламывать не’Мир, чтобы освободить проход для наших солдат. Мы будем следить за Таушем и уничтожим его. Да будет тебе известно, что мы точно так же уничтожим всех остальных несвятых из не’Мира, готовясь к Великому Пути.

Человек с головой коня повернулся к Хирану Саку и посмотрел на него исподлобья, сбитый с толку.

– Мать отправляется в дорогу, – сказал Хиран Сак.

* * *

Вкоридорах храма человек с головой коня остановился лишь один раз, когда проходил мимо погруженного во тьму алькова и оттуда до него донесся невнятный шепот и плач. Он остановился, посмотрел на того, кто там стоял на коленях, и прислушался. Узнал этот голос, а странный запах, исходивший от над’Человека и из алькова, ему кого-то напомнил – и, вспомнив, кого именно, он в испуге взглянул на Хирана Сака, который кивнул и взмахом руки показал, что пора уходить. Перед окошком, сквозь которое отчетливо виднелась покрытая мурашками шкура Матери, стояла на коленях половина над’Человека, опираясь на другую половину – сложный механизм из лубков, костылей, струн и веревок, которые довершали тело существа, чьи душевные страдания были очевидны. Чуть позже, в комнате, прежде чем надеть голову коня, безымянный узнал от Хирана Сака историю Мастера: по слухам, странствуя в одиночку по всем известным мирам, он оставил правую ногу в не’Мире, правую руку – в пре’Мире, половину головы в пост’Мире и половину души в меж’Мире.

– А знаешь, что хуже всего, человек с головой коня? – спросил Хиран Сак в завершение своей истории. – То, что части тела, головы и души Мастера все еще плачут о своих половинах, и он чувствует боль в отсутствующих членах, а ведь говорят, что нет ничего мучительней, чем ощущать все известные миры, ведь одного достаточно, чтобы прикончить тебя еще в момент рождения.

Хиран Сак ушел, человек с головой коня заснул, и когда содрогнулась Мать, творя новый день, туман в его сне рассеялся, взгляд маяка упал на маленькую лодку, блуждающую по волнам. В ней было зерно души человечьей, и безымянный проснулся с ревом и криком, и кричал потом еще несколько часов под маской, испуганный до смерти ликом этого зерна, и еще долгое время после пробуждения человек с головой коня видел, когда закрывал глаза, лицо того, что было в лодке, с его извращенной, обманчивой улыбкой.

Кульминация аномалии, именуемой жизнью

Карина, чувствуя тяжесть кандалов на запястьях и боль в коленях, стертых о грубый и холодный камень, зажмурилась и как будто вновь услышала первые слова Учителя, произнесенные в большом лекционном зале Розовой Башни. Она только что прибыла, и все казалось ей таким странным, таким новым, как будто она попала в некий хрупкий мир, который должна была вскоре покинуть и перейти в другой. В мечтах Карина видела себя зернышком, семенем, высаженным в землю, глубже всех мыслимых глубин.

– Конечная цель нашей жизни, – говорил Учитель, и его надтреснутый голос разносился над головами учениц через латунный рупор, – это смерть. Забудьте о любой печали по поводу смерти, которую вы могли чувствовать до сих пор, будь то смерть родителей, сестер, братьев, дедушек и бабушек или друзей, ибо подобные чувства – всего лишь бесплодные эманации иного мира, глупая вера в то, что смерть, будучи концом, представляет собой повод для траура. Ни в коем случае! Смерть – это самый высокий пьедестал, на который мы можем забраться, чтобы окинуть взглядом мир; смерть доставляет удовольствие именно потому, что она – финал, кульминация аномалии, именуемой жизнью. Не слушайте, дорогие мои будущие святые, тех, кто говорит, будто смерть и есть аномалия, а старение и усыхание плоти на костях – дефект биологического механизма, коим мы могли бы воспользоваться, чтобы радостно продлить свое бытие в мире. Не слушайте и тех, кто говорит, что смерть – это порог, ведущий к новому началу. Это учения из не’Мира, их надлежит отвергнуть. Слушайте меня! После смерти над’Человека нет ничего, лишь бескрайняя протяженность тьмы, которую мы даже не сумеем постичь с помощью чувств, поскольку к тому моменту их лишимся; в этом трагедия смерти, ибо даже у завершения есть своя трагедия, но не такая, как та, о которой говорят слабые Скырбой. Слушайте меня! Жизнь – сама по себе аномалия: кусок мяса, разросшийся в чреве мира, со всеми своими венами, артериями, сухожилиями, хрящами, мышцами, костями, сердцем, мозгом и прочим, что своим существованием пачкает и оскорбляет пустоту. Болезни, старение и, в конечном итоге, смерть плоти и духа – это благословение. Это процессы не распада, но исполнения предначертанного. Слушайте меня! Только вы – те, кому суждено стать святыми, – знаете тайну смерти-после-смерти, этого чуда, дарованного нам возлюбленной Королевой Копролитов. Ибо лишь немногие из вас сумеют испытать переход, понять, увидеть и познать гниль телесную – разложение тел, к которым мы поневоле привязаны, дабы исполнить то, чего жаждет пустота внутри нас. Мы появляемся на свет в волдырях Тапала, гнойных и вонючих, мы жертвы свершенной над ним казни, и наш долг – понять, что происходит, уразуметь, что все наши бренные оболочки рождаются с дефектом телесности, занимая место в мире, над всеми довлеет проклятие обитания на куцем участке пустоты. Вернуть ничто туда, где были мы, – вот величайшая из тайн. Поэтому слушайте, что я скажу: те, кто умирают прежде смерти, благословлены, а те, кто умирают после смерти – святы.

Карина вспоминала первые дни в Башне. Она все еще была во власти глубокой скорби после смерти Кунны, которую, как выяснилось почти сразу, многие старшие девочки и даже учителя ценили за смерть-прежде-смерти, которую ей повезло испытать. Тогда-то Карина и узнала, как умерла ее сестра, поскольку Алана не сумела – или не хотела – поведать все, что обычно рассказывают, когда умирает над’Человек. Ей сказали, Кунна повесилась, привязав веревку к подоконнику в Башне, и ее труп нашли через день болтающимся на ветру. Она лишила себя жизни от чрезмерных мук в Башне – такая смерть, как позже узнала Карина, высоко ценилась среди тех, кто обучался последней святости. Говорили, она часто плакала и твердила, что ее место не здесь, что она жертва ошибки; все эти рассказы – труп, покачивающийся от утреннего ветра, птицы, выклевавшие ей глаза, крысы, прыгающие с подоконника на тело, чтобы в падении вцепиться, пронзить кожу острыми зубами и начать пиршество, – звучали пылко, страстно, с оттенком изысканных мук и пафоса. Карину приняли хорошо.

Солдатский центр Розовой Башни выглядел не очень впечатляюще для тех, кто смотрел на девушек из-за забора: круглый двор, не слишком большой, где воспитанницы бегали и выполняли всевозможные, ужасно тяжелые физические упражнения, предназначенные для того, чтобы сломить дух и вынудить разум больше думать о смерти. Приближение к ней, состояние кататонии, сопровождающееся одновременно испугом и чистейшей радостью, могло принести испытавшим его девушкам дополнительные баллы в их системе оценок, от Паллора, первой стадии ученичества, до Путрефакцио, пятой и последней [22]. Посреди двора возвышалась Розовая Башня, которую так называли из-за оттенка, который она приобретала на рассвете и закате. Утром казалось, что она покрыта плотью и кожей, свежими и здоровыми. Но когда приближалась тьма, дырявая луна бросала на башню иной свет, и ее текстура, ее цвет менялись, от чего она казалась высоким холмом гнилого мяса, по сторонам которого стекали соки, и каменные плиты выглядели кусками гниющей плоти, тут и там продырявленной окнами, за которыми спали дочери из ордена Королевы Копролитов. Чуть поодаль располагались залы, из которых доносился жуткий смрад, но Карине еще не разрешалось туда входить – этой чести удостаивались только ученицы, которые переходили от ступени Ливор к ступени Путрефакцио, святые над’Мира.

В те ранние дни ученичества наставники читали по лицу Карины печаль из-за смерти Кунны и потому подвергли ее суровым мукам: она должна была отбросить это не’Мирское суеверие. Одиннадцать дней она провела запертой без еды, получая лишь несколько глотков воды в сутки, в комнате с окном, закрашенным черным снаружи, вынужденная сидеть в собственных нечистотах и не сводить глаз с дверцы размером с ладонь на потолке, через которую три раза в день невидимые руки бросали трупы животных на разных стадиях разложения. Тридцать три таких трупа – голубей, крыс, ягнят, кошек – насчитала Карина, пока сидела в собственных экскрементах, с рвотой в одном из углов комнаты, слабая и страдающая от жажды, иногда поворачиваясь к окну, которое выходило на залы, откуда при перемене ветра шел смрад, будто из чуждых далей, из гниющих экзотических миров. Последний труп был человеческим: это оказалась маленькая девочка, наполовину съеденная прожорливыми червями, которые отчаянно ползали по ее плоти, неожиданно пришедшей в движение, раздувались, лопались и падали на пол комнаты, где заточили Карину. В тот последний день, ближе к вечеру, ей было первое видение: славная, вечная Королева Копролитов явилась и заговорила голосом Кунны.

Карина склонилась над трупом девочки, наблюдая, как разложение творит и уничтожает новые земли из

мяса и кожи, как вдруг почувствовала, что воздух вокруг нее сделался холоднее. Уже тогда она слышала, что Королева Копролитов редко показывается ученицам на ступенях обучения ниже Ригора и почти никогда – за пределами Капеллы Непроглядной Тьмы. Карина испытала скорее любопытство, чем испуг, но продолжила наблюдать, как поток червей движется по долинам из плоти и рекам из соков над’Человека, ожидая приближения королевы. Потом она ощутила, как на плечо легла ладонь, и скосила взгляд на сухие пальцы, от прикосновения которых рубище на теле Карины мгновенно почернело.

– Не оборачивайся, – сказала королева, и Карина узнала голос Кунны.

Рука королевы спустилась по груди девушки и остановилась возле сердца. От приближения этого существа мышца в груди застыла, как будто и вовсе желала прекратить усталое биение.

– Ты меня не боишься, – сказала королева.

– Ты говоришь голосом Кунны – как я могу бояться?

– Ты еще и дерзишь мне.

Карина склонила голову и закрыла глаза. Потом чуть приоткрыла и увидела, как мимо нее протянулась длинная рука и, поковырявшись в груде гнилого мяса, вытащила маленького, почти уничтоженного хорька. Надела его Карине на шею, словно меховой шарф.

– Ты не испытываешь отвращения, – сказала Королева Копролитов.

– Нет.

– Ты убивала, Карина?

– Да, Кунна, но я не хотела…

– Тогда подними глаза и взгляни на меня!

Карина открыла глаза и подняла голову. Она посмотрела в черное стекло перед собой, в котором отражалась Королева Копролитов: у нее вокруг шеи тоже было обернуто нечто мягкое; труп Кунны. Но все в этом изуродованном теле было неправильным – ноги вместо рук, руки вместо ног; волосы свисали копной, прикрепленные к черепу лишь полоской кожи, а на обнаженной костяной макушке копошились блики света, нечеткие в отражении. Лицо Кунны было вывернуто наизнанку: лоб вместо подбородка, глаза вместо рта, рот вместо глаз и выступ нижней челюсти посреди лба. Только вздернутый нос оказался на месте, и прочие черты лица как будто вращались вокруг него по орбитам отвращения.

После того как Королева Копролитов вновь скрылась среди теней, Карина устало рухнула на пол и погрузилась в сон без сновидений. Она узнала о Королеве еще до того, как услышала первую лекцию в одной из холодных аудиторий, и до того, как прочитала о ней в тяжелых книгах, которые постоянно ждали ее на столе в библиотеке. Она никому не рассказала о видении. Когда она болтала в столовой с девочками, дошедшими до Ригора, те гордились своим приближением к Королеве Копролитов, которая являлась в Капелле Непроглядной Тьмы, а Карина втайне вспоминала прикосновение Королевы – такой чести, как она позже узнала, удостаивалась не каждая воспитанница – и ее изъеденный гниением лик. Почему она ей явилась, Карина еще не знала, но, вечер за вечером перебирая слова этого существа, перекладывая из разума в Скырбу, из Скырбы в разум, она уверилась, что это как-то связано со смертью той девочки в монастыре Тучь, причиненной слепой яростью самой Карины – стоило признать, по поводу этой смерти ее совсем не мучила совесть. В скором времени, однако, ее кожа начала белеть, и ее позвали в кабинет Первонаставника Башни.

С ним еще не было занятий, так что Карина не знала, чего ждать. В коридорах и по углам, в альковах и у двери в столовую шептались о том, что он – существо суровое, и за незнание наказывает безжалостно, однако к тем, кто трепетно выполняет свою миссию и уважает тайны ордена, относится со всей широтой души. Оказавшись возле кабинета, Карина отвесила глубокий поклон высокому и мрачному над’Человеку, но тотчас же узнала – в момент, когда тот пихнул ее в середину комнаты, – что это всего лишь помощник Первонаставника. Там она поклонилась другому, совершив ту же ошибку. И он толкнул ее дальше, пока, наконец, Карина не очутилась перед плотным занавесом, который с трудом раздвинула и на несколько секунд запуталась в складках. По другую сторону занавеса стоял громадный аквариум на колесах, подпертых досками и кирпичами, чтобы не двинулся с места. Вода была мутная, разноцветная – казалось, за стеклом клубятся облака красок, вертятся возле грузного тела на дне резервуара. Мужчина возлежал на диване, и его внушительное брюхо вздымалось среди подушек. Первонаставник тяжело взмахнул рукой, веля девушке приблизиться; его руке как будто пришлось преодолеть огромное расстояние сквозь тягучую жидкость. Изо рта существа выходили большие пузыри воздуха и, лопаясь на поверхности воды, образовывали над аквариумом слова:

– (По) (дой) (ди) (бли) (же).

Карина шагнула вперед и остановилась на расстоянии вытянутой руки от стекла. Так она смогла лучше разглядеть собеседника – у него были жабры, поросшие водяным грибком, и тройные ноздри посреди лба. Между пальцами Первонаставника виднелись перепонки, вокруг которых собрались всевозможные маленькие существа – улитки, рачки, бледные и слепые миниатюрные рыбы. Его короткие и толстые руки и ноги местами были покрыты каменными наростами, над которыми поднимались, танцуя в разноцветной жидкости, тонкие как лезвие ножа водоросли. Его брюхо представляло собой громадный коралл, в закоулках которого таилось больше жизни, чем Карина могла себе представить.

– (Ты) (блед) (на), (ди) (тя) (мое) (хэ!). (При) (шло) (тво) (е) (вре) (мя) (хэ!) (пе) (рей) (ти) (в) (Пал) (лор) (хэ!). (Как) (те) (бя) (зо) (вут) (хэ!), (ди) (тя) (мое)?

– Карина, многоуважаемый наставник.

– (Хэ!) – лопнул пузырь над водой. – (Ка) (ри) (на). (Бли) (же) (хэ!).

Девушка не поняла, огляделась по сторонам – куда ближе, как ближе? Туда? К нему – внутрь? Внезапно сильные руки слуг подняли Карину – она почувствовала себя снежинкой, подхваченной ветром, – и усадили на край аквариума. Пузыри воздуха поднялись к поверхности и лопнули совсем рядом, обрызгав ее.

– (Да) (вай). – И следом еще один, поменьше: – (Хэ!).

Карина задержала дыхание и позволила себе упасть в воду. Та была теплой, приятной, но густой, и девушке пришлось прилагать усилия, чтобы шевелить руками и ногами. Не дышать было все труднее. Ей хотелось выплыть. Она почувствовала, как что-то дернуло ее за ногу, и, посмотрев вниз, увидела свою тапочку, медленно опускающуюся на дно. Испугалась, попыталась выплыть, но не смогла. И тогда рядом появились толстые руки, подняли ее из жидких облаков. Кашляя у ног прислужников Первонаставника, Карина услышала, как где-то вдалеке лопаются пузыри:

– (От) (ны) (не) (те) (бя) (бу) (дут) (звать) (хэ!) (Ка) (ри) (на) (Пал) (лор) (хэ!).

* * *

Другие обитательницы Башни отнеслись к столь быстрому переходу к ступени Паллор нехорошо: многие из них провели здесь около двух лет, прежде чем с ними произошло то же самое. Но когда через шесть месяцев Карина проснулась с Печатью, свидетельствующей о переходе из Паллора в Алгор, всем стало ясно, что девушка должна быть особенной – ведь если вопрос о переходе в Паллор решал Первонаставник, то новый порог преодолевался во сне под руководством самой Королевы Копролитов. Разумеется, никто никогда не видел, как это происходит, но девушки, бледные из-за Паллора, просыпались утром с почерневшей мочкой левого уха; в тот же день они узнавали, что началась гангрена, и мочку надо отрезать. И вот такой – бледной, с усеченным ухом – Карина Алгор в первый раз вошла в Капеллу Непроглядной Тьмы.

Пришло ее время позаботиться о темных коридорах Капеллы, то широких, то узких, извилистых, как будто бесконечных, запрятанных глубоко в сердце Башни. Поначалу, в первые месяцы, Карина должна была следить, чтобы свечи не погасли, держа всегда открытыми потайные окошки во тьме ниш, впуская тем самым воздух снаружи, питающий пламя, и менять их по необходимости. Свечи были высотой с нее, толстые, как две ее ноги, воняли паленым мясом и загорались с трудом – говорили, что свет упрямо не желает показываться в Капелле Непроглядной Тьмы, и оттого желающий их зажечь должен был запастись немалым терпением и упорством. Но Карине нравилось стоять перед каким-нибудь промасленным фитилем на верхушке свечи и пытаться его зажечь, на что иной раз уходили часы, днем и ночью, так Карина могла побыть в одиночестве и спокойно поразмыслить о Кунне, задаваясь вопросом, проводила ли и та дни, недели, месяцы в попытках разжечь огоньки на верхушках свечей, думая о Карине, застрявшей в монастыре Тучь, словно муха в паутине.

Возможно, из-за того, что она слишком быстро миновала Паллор, Карина не знала, сколько времени придется провести в Алгоре, но ей казалось, что его прошло слишком много; проходили месяцы, а она снова и снова оказывалась рядом с какой-нибудь свечой в одной из ниш Капеллы, или на поле во дворе, где участвовала в тяжелых тренировках, через которые должна была пройти каждая ученица, будущая святая из Розовой Башни. Иногда она отводила взгляд от длинных спичек, которыми зажигала свечи, и ради отдыха наблюдала за тяжелыми дверьми Алтаря, через которые выходили и входили девушки из Ригора, заботившиеся о гниющем теле Королевы Копролитов. Она завидовала тому, что они близки к безграничной святости, но помнила о недавнем визите Королевы в свою комнату и знала: перемены – лишь вопрос времени.

Однако месяцы сменяли друг друга, и Кариной овладели сомнения: призовут ли ее вообще переступить через новый порог, или она так до конца и останется в Алгоре, будет старой и немощной, как одна из тех утративших благодать женщин, кого она иной раз видела в самых дальних кельях, – они, словно тени, ходили небольшими группами и взглядом как будто замораживали все вокруг.

Еще сильней расстраивало то, что она могла остаться пленницей этого имени, Карина Алгор, и больше не увидеть семью, потому что Башня разрешала визиты – в некоторых случаях – только для тех, кто достиг Ливора и оказался в одном великом шаге от Путрефакцио. Карина знала, что могут пройти годы, прежде чем она увидит маму, – и это при условии, что ей вообще выпадет радость перейти в Ригор.

Из упрямства она стала лучшей на тренировочной площадке, превзойдя по силе и выносливости почти всех девушек своего возраста, и зажженные ею свечи в Капелле горели ровнее и дольше прочих, но все без толку. Первонаставник пускал пузыри над их головами, игнорируя бледный и печальный лик Карины, а девушки из Ригора проходили по коридорам, не замечая ее горя. Она как будто усыхала, делалась все меньше, а свечи казались все больше, и зажигать их было сложней; Карина Алгор чувствовала себя позабытой всеми и всем. Дошло до того, что черты Кунны начали стираться из ее памяти, и это была худшая мука из всех, что она вынесла за пять лет, проведенных в смрадных коридорах Капеллы Непроглядной Тьмы.

И вот, в день, когда никто и ничто не предвещало перемен – день, который ничем не отличался от прочих, проведенных в Башне, – Карина проснулась с гангреной на правом ухе. Бледность ее лица теперь была не такой явно выраженной, и, вместе с усечением уха, она получила ключ от Алтаря Королевы Копролитов. Карина Ригор провела несколько дней, сжимая этот здоровенный ключ в ладонях, но какой бы крепкой ни была ее хватка, металл не охлаждался. Когда ей наконец-то разрешили пересечь первый порог, шагнув тем самым ближе к благодати, ближе к их матери, ближе к великому смыслу, в памяти всплыли слова Первонаставника, точно открылся краник между сообщающимися сосудами, и она впервые увидела, впервые поняла:

– (Ве)(ли)(ка)(я) (Ко)(ро)(ле)(ва) (Ко)(про)(ли)(тов) (хэ!), (рож)(ден)(на)(я) (и) (мер)(тва)(я) (од)(нов)(ре)(мен)(но) (хэ!), (ле)(жа)(ла), (блед)(на)(я), (по)(сре)(ди) (ми)(ров) (хэ!), (слов)(но) (э)(ма)(на)(ци)(я) (хэ!) (Ве)(ли)(кой) (Ляр)(вы), (из) (чьей) (у)(тро)(бы) (о)(на) (вы)(пол)(зла) (хэ!).

Карина переступила порог Капеллы и огляделась по сторонам: тьма как будто поглощала любую волю тех немногих свечей, которые там обнаружились; отчаявшиеся девушки бегали из одного конца зала, погруженного в тени, в другой, пытаясь сделать так, чтобы огоньки не погасли.

– (Та), (что) (пре)(бы)(ва)(ет) (во) (всем) (и) (ни) (в) (чем) (хэ!), (та), (что) (ви)(дит) (и) (не) (ви)(дит) (од)(нов)(ре)(мен)(но), (Ко)(ро)(ле)(ва) (Ко)(про)(ли)(тов) (хэ!), (спер)(ва) (бе)(ле)(ет). (Та)(ков) (хэ!) (пер)(вый) (ключ) (к) (тай)(не), (прон)(за)(ю)(щей) (свет), (и) (ключ) (э)(тот) (вкла)(ды)(ва)(ют) (хэ!) (пря)(мо) (в) (сер)(дце) (лжи), (ко)(то)(ра)(я) (есть) (суть) (ме)(ха)(ни)(ки) (жиз)(ни) (хэ!).

Посреди зала был алтарь, похожий на огороженный колодец, – говорили, он имитирует Колодец Исконных, вокруг которого те стоят и повествуют миры. Карина подошла и увидела, что вместо воды в колодце трупы животных и над’Людей, узнала в этой гниющей куче нескольких девушек, которых встречала всего неделю назад, и они тогда были живы, просто устали и вымазались в грязи во время тренировок. Еще там обнаружились увядшие растения, цветы и листья, травы и сухие корни; над всем этим летали сотни разжиревших и ненасытных мух, а весь океан гнилья покрывала тонкая и блестящая копошащаяся пленка, тут и там озаренная свечами на последнем издыхании.

– (Ко)(ро)(ле)(ва) (Ко)(про)(ли)(тов) (хэ!) (об)(ре)(та)(ет) (си)(лу) (в) (брю)(хе) (лю)(бо)(го) (ми)(ра), (в) (Скыр)(бе) (над’)(Че)(ло)(ве)(ка) (и) (не’)(Че)(ло)(ве)(ка) (хэ!), (о)(на) (суть) (о)(це)(пе)(не)(ни)(е) (ду)(ши) (и) (ра)(зу)(ма) (пред) (фа)(ктом) (ил)(лю)(зи)(и) (жиз)(ни) (хэ!), (ко)(то)(рый) (кро)(е)(тся) (в) (каж)(дой) (кле)(точ)(ке), (и) (хэ!) (а)(но)(ма)(ли)(я) (те)(ле)(сно)(сти) (при)(да)(ет) (е)(му) (у)(пор)(ства) (хэ!).

Посреди тех гнилостных глубин вздымался пьедестал, точно маяк, служащий помощником червям-пиратам, на котором были начертаны пока неведомые Карине символы; они наползали друг на друга, словно множество надписей соревновались за место на камне, но Карина не сомневалась, что в этом иероглифическом беспорядке кроются смыслы, которые ждут именно ее, ибо только она способна их расшифровать. Пьедестал продолжался почти до темноты под потолком, куда пламя свечей пробивалось с трудом, и увенчивала его ржавая металлическая конструкция наподобие строительных лесов, имитирующая великана, в груди у которого находились еще десятки разлагающихся трупов над’Людей, животных и растений. Вонь стояла невыносимая, и в бреду, вызванном гнилостными миазмами, разум Карины как будто вышел из-под контроля, и в ее воображении этот новый над’Человек из мертвечины ожил, сошел с постамента, ступая по трупам в колодце, приблизился к ней и распахнул металлическую клетку ребер, приглашая войти внутрь себя.

– (В) (брю)(хе) (Же)(лез)(но)(го) (Те)(ла) (Ко)(ро)(ле)(ва) (Ко)(про)(ли)(тов) (хэ!) (раз)(ду)(ва)(е)(тся) (и) (вы)(тал)(ки)(ва)(ет) (гниль) (че)(рез) (ре)(ше)(тку) (хэ!) (ме)(тал)(ли)(че)(ских) (ре)(бер). (Э)(то) (тре)(тий) (шаг) (к) (хэ!) (свя)(то)(сти) (при)(го)(тов)(ле)(ни)(е) (сво)(их) (вну)(трен)(но)(стей) (к) (про)(цес)(си)(и) (чер)(вей) (с) (их) (не)(у)(ем)(ным) (ап)(пе)(ти)(том) (хэ!) (к) (ор)(га)(ни)(чес)(ким) (ми)(рам), (по)(ки)(ну)(тым) (жиз)(нью). (Мы) (на) (се)(ре)(ди)(не) (пу)(ти) (хэ!).

У Карины закружилась голова, и она оперлась ладонями о мрамор колодца, пытаясь дышать, но гнилостные пары поднимались по спирали, атакуя ноздри. Слезы хлынули по щекам, зрение затуманилось, и от смертоубийственного рвотного позыва ее вывернуло наизнанку прямо на блестящий тонкий слой червей, после чего она рухнула на пол. Уже оттуда бросила взгляд на Железное Тело, внутри которого шевелилась мертвая плоть: нечто желало выбраться наружу. Оно прижимало трупы к металлическим ребрам, и в колодец капали их соки. Карина почувствовала, как несколько рук подняли ее и понесли – едва касаясь пятками пола, она летела к выходу в туманном бреду, а Железное Тело уменьшалось вдали; его поглощала размытая мгла. Закрытые двери стали преградой для тошноты, и Карина погрузилась в сон – мучительный, но без сновидений, овеянный эманациями некоего нового плана бытия; это было не бодрствование, не дрема, не реальность и не мечта, а нечто, не имеющее описания ни в одном языке, превосходящее все пределы и границы одновременно. Карина была там одна, и нечто принадлежало только ей.

– (Че)(твер)(тый) (шаг) (он) (же) (хэ!) (са)(мый) (длин)(ный), (ког)(да) (те)(ле)(сны)(е) (пло)(ти)(ны) (рух)(ну)(ли) (и) (плоть) (те)(чет) (ручь)(я)(ми) (в) (веч)(ный) (о)(ке)(ан) (те)(ле)(сно)(сти) (хэ!). (Чер)(ви) (ов)(ла)(де)(ли) (плоть)(ю) (и) (на)(слаж)(да)(ю)(тся) (в) (тка)(нях), (ос)(тав)(ля)(ют) (экс)(кре)(мен)(ты) (в) (пуч)(ках) (хэ!) (во)(ло)(кон), (на)(ки)(ды)(ва)(ют)(ся) (на) (связ)(ки) (как) (по)(ток), (и) (ко)(жа) (от) (их) (де)(я)(ний) (ста)(но)(ви)(тся) (все) (тонь)(ше) (и) (тонь)(ше), (по)(ка) (не) (ло)(па)(е)(тся), (и) (тог)(да) (все) (те)(чет). (Ко)(ро)(ле)(ва) (хэ!) (Ко)(про)(ли)(тов) (стря)(хи)(ва)(ет) (те)(ло) (и) (о)(чи)(ща)(е)(тся) (от) (жиз)(ни) (хэ!), (воз)(вра)(ща)(е)(тся) (в) (те)(плу)(ю) (пу)(сто)(ту), (ко)(то)(ра)(я) (пре)(бы)(ва)(ет) (в) (о)(жи)(да)(ни)(и) (за) (пре)(де)(ла)(ми) (вре)(ме)(ни) (и) (мест) (хэ!).

Она проснулась только на третий день, после волн жара и тошноты на краю погибели; девушки уже начали собирать жертвоприношения в честь ее безвременной смерти, которая как будто должна была настичь Карину, однако она одолела и эти пороги; встав на третье утро, отправилась в Капеллу Непроглядной Тьмы, никому не сказав ни слова, преисполненная еще большей решимости стать святой, пройти путь до конца и странствовать между мирами, проповедуя Слово, произнесенное как надо. Как будто этот долг ждал ее с начала времен, без объяснений и неуклюжести, Карина отправилась к тележкам с трупами и начала освобождать их от одежд и мехов, возить на тачке к колодцу, бросать внутрь, заботиться о свечах – неустанно, день за днем повторяя одни и те же движения, вся в поту и полная жизни, устремленной к смерти.

– (В) (кон)(це) (пра)(виль)(но) (выб)(ран)(но)(го) (и) (об)(ду)(ман)(но)(го) (пу)(ти) (хэ!) (мы) (най)(дем) (Ко)(ро)(ле)(ву) (Ко)(про)(ли)(тов) (на) (по)(лу) (ми)(ра), (гор)(стку) (ко)(стей), (вы)(бе)(лен)(ных) (рта)(ми) (и) (слю)(ной) (чер)(вей) (хэ!). (Толь)(ко) (э)(ти) (су)(хи)(е) (мо)(щи) (сто)(ят) (на) (пу)(ти) (ве)(ли)(ко)(го) (пе)(ре)(хо)(да) (и) (о)(сво)(бож)(де)(ни)(я) (от) (бы)(ти)(я) (хэ!). (Тот) (прах) (и) (есть) (ва)(ше) (при)(ча)(сти)(е) (хэ!).

Она была счастлива там, между тьмой Капеллы и грязью двора, она была лучше всех прочих воспитанниц вместе взятых – яростней в гневе, терпеливее с червями, легче на ногу и неутомимее в ожидании. Солнце и время, проведенное на свежем воздухе, сгладили бледность, обретенную за годы среди теней Башни, покрыли тело загаром, и казалось, часть ее сияния на тренировочной площадке проникала вместе с ней в Капеллу, когда она возобновляла свой труд возле колодца, озаряя все вокруг сильней, чем свечи, вынуждая остальных девушек держаться подальше, и ее пыл как будто ускорял созревание гнилых трупов внутри Железного Тела и у его подножия. Жизнь на ступени Ригор ей подошла, она достигла расцвета и даже стала красивее – стройная, с сильными руками, с горделивой походкой и ясным разумом. Ее внутренний взор все реже обращался к Алане и Кунне, к прошлому, к ошибкам и блужданиям прошлой жизни, но все чаще – к будущему, к мирам, которые ее ждали, к благословенной смерти, превозмогающей смерть.

В те месяцы она познакомилась с Ульриком – и, против собственной воли, влюбилась.

В перерывах между тренировками она отдыхала, прислонившись к забору со стороны улицы, укрытая от взглядов девушек, там, куда должен был прийти Ульрик. И он приходил. Поначалу было трудно – она боялась быть обнаруженной, не доверяла этому парнишке, к которому чувствовала странное, новое влечение, не похожее на то, что пробуждали в ней физические упражнения и близость к Королеве Копролитов и Железному Телу. Хотя клубок эмоций угнездился в другой части живота, кое-что напоминало о первом появлении Королевы Копролитов: страх. Так Карина узнала, что значит влюбиться – идти по бесплодной пустыне духа, где тебя сопровождает морок на каждом шагу, под каждым сухим кустом, во время привала в каждом куцем оазисе, до самого города цвета ржавчины, который должен быть где-то там, за дюнами. И на каждом шагу – страх, чьи невидимые пальцы раздирали на части иллюзии и обманы, вынуждая идти все дальше и дальше.

Но все это ей предстояло понять позже, и она увидела случившееся со стороны лишь сейчас, в цепях, будучи в подземелье Башни, где нечто бродило вокруг нее кругами во тьме. Демон всегда был тут, повторяла себе Карина во мраке, когда монстр лизал жестким языком ее покрытую волдырями ступню. Но вернемся назад во времени туда, где Карина заболевала любовью, не зная, что ее ждет.

Со временем их спины начали сближаться, пока они не прилипли друг к другу через забор. Их сердца бились в унисон по обе стороны. Их тела – сплетающиеся пальцы, прильнувшие друг к другу ладони, трепет век, жар в животе – были красноречивы и мало что оставляли на долю слов. Больше рассказывал Ульрик, а Карина помалкивала об истории своей прошлой жизни и той, которой, как она знала, должна была последовать. Она видела, что этот парнишка мало что знает о Розовой Башне; растрепанный, с взглядом, затуманенным доселе неиспробованной любовью, с опилками в волосах и занозами в пальцах – она предпочла ничего ему не говорить. Она принимала его мимолетные прикосновения и даже неуклюжие поцелуи, которые забирала с собой в Капеллу и носила на груди, в одном из чуланов сердца, пока ворочала огромными вилами трупы в вонючем болоте у ног Королевы.

Карина пыталась заснуть, но не могла: лицо парнишки упрямо маячило на пороге сновидений, и она, как будто жарясь на медленном огне, ворочалась с боку на бок, пока на заре, измученная, не погружалась в дрему и не встречала Ульрика там, внутри сна. Но она была полна жизни, и усталость не ослабляла ни мышцы, благодаря которым она прыгала через препятствия во дворе, ни разум, позволявший ей выполнять все необходимое в Капелле Непроглядной Тьмы.

* * *

Через несколько месяцев Карина с ужасом узнала, что она не единственная, кому известно про их встречи с Ульриком. Фара, одна из подруг по Ригору, как-то раз отвела ее в сторонку от дверей Капеллы и сказала:

– Я видела тебя с тем парнем у забора.

Карина промолчала, но кровь застыла у нее в жилах.

– И не только я – я-то буду молчать, ты меня знаешь, – но, сдается мне, тебя видела и Суни-Бати.

Услышав это имя, Карина схватила Фару за руку, и они скрылись позади Капеллы.

– Откуда ты знаешь, что Суни-Бати меня видела?

– Я слышала, как они говорили про тебя. Не знаю, что именно, но они произнесли твое имя. Я просто хотела тебе сказать, чтобы ты перестала с ним встречаться. Кто он такой?

– Просто парень из Порты, из мастерских.

– Это неправильно, Кари. Забудь о нем.

На некоторое время она прислушалась к совету Фары и перестала появляться у забора. Она смотрела на Ульрика издалека – он этого не знал, – и у нее сжимался желудок от невыполнимого желания подбежать к нему тотчас же, немедленно. Но она не могла – Суни-Бати и Кери-Бати были почти все время во дворе, и ее страх разросся. Две сестры прибыли с островов Бати и состояли при Башне не ученицами, но работницами в саду. Кожа у них была черная как ночь, на теле ни волоска. Даже белки глаз были охряного цвета, и когда они прищуривались – как часто делали, пытаясь подсмотреть какой-нибудь жест или тайну, спрятанную вдали, – их лица делались полностью черными. Девушки с островов Бати жили в Башне уже давно, благодаря своей коже и легкой походке: они по ночам обходили коридоры, шпионя за воспитанницами, и обо всем докладывали наставникам. Чаще всего воспитанницы знали, что следует их опасаться, искать в каждой тени, и старались не совершать ошибок, даже когда сестер не было рядом. А девушки с островов Бати, по-видимому, застряли тут навсегда: они не могли стать святыми, потому что в их крови оказалось слишком много соли, которая мешала телам гнить. Они это знали и злились, ожесточались, усерднее выискивали непокорных воспитанниц, которых без лишних колебаний отчитывали.

– Они обе за тобой следят, – как-то раз сказала Карине Фара.

– Тогда ты должна мне помочь. Если я у забора, и ты увидишь, что они идут, свистни.

– Нет, Карина, я этого не сделаю! А ты должна перестать с ним видеться.

Сказав это, подруга повернулась к ней спиной. Но Карина не смогла удержаться и вновь отправилась на встречу с Ульриком, ее растрепанным любимым, ее парнем в опилках. В тот день он как раз подарил ей волшебную коробочку, и Карина поняла, что он не просто подмастерье плотника, что его руки способны на большее. И они начали переговариваться через коробочки, радуясь, что больше не нужно целыми днями торчать у забора. Карина везде носила кубик с собой, на груди в мешочке, и вынимала лишь чтобы прошептать Ульрику пару слов. А ночью? Ночью они слали друг другу поцелуи и сплетались языками и пальцами, до той ночи, когда оба почувствовали больше, чем когда-либо считали возможным.

Той теплой ночью их плоть особенно разгорячилась, и Ульрик засунул свой молодой, розовый пенис в коробочку, а Карина прижала свой кубик к вульве. Другой рукой каждый ласкал свой рот, как будто они были лицом друг к другу, принуждая к молчанию, а их животы и бедра в это время были охвачены блаженной расслабленностью и всплесками наслаждения. Карина и думать забыла про тени, про ночные коридоры Башни, про сестер Бати, которые получили дозволение охранять сон девушек, наблюдать, как те шепчут, ласкают свои тела, во сне произносят имена – чужие, давно отвергнутые, из жизни до вступления в святое войско. Карина в своем укромном уголке полностью разделась и прижала кубик к коже, терла края половых губ; они оба решили пойти на это, не тратя лишних слов, не заикаясь впустую, словно их тела обрели собственную волю, освобожденные от деспотии разума и осторожности – решили, посредством жестов и окольных намеков, что пришло время узнать друг друга глубже. Продолжая прижимать кубик к складкам, побагровевшим от наслаждения, Карина сперва почувствовала кончики холодных пальцев Ульрика, которые ласкали, щекотали и приводили в смятение ее плоть; потом их место занял язык, влажный, горячий и жесткий, как будто тысячи тысяч язычков вибрировали в той пленке слюны и слизи. Когда Ульрик наконец пустил в ход свой дрожащий пенис, нежно и неумело, Карина застонала чуть громче дозволенного – и занавески всколыхнулись. Опасения, что кто-то мог спрятаться в темных углах коридоров, комнаты или прямо там, за занавесками, возле двери, или за нею, были значительными, но не настолько, чтобы она убрала кубик, который держала у себя между ногами. Блаженство усилилось. По ее телу пробегала дрожь, как волны по грунтовым водам, провоцируя маленькие землетрясения и оползни – груди набухли, соски уже стремились к потолку; подушки из плоти местами увеличивались, местами спадали, то трепетали, то цепенели; страстная судорога, средоточия боли и экстаза. Они понимали, что скоро достигнут пика – и что потом? Что будет дальше? Карина задавалась этим вопросом, пока давление внутри нее росло, как будто она была мехом, разжигающим пламя по обе стороны деревянной коробочки. Но Карина так и не достигла этого предполагаемого завершения: затуманенным от удовольствия взором она увидела, как от окружающей тьмы отделились два черных силуэта и, прежде чем ей удалось предупредить Ульрика, одна из них – то ли Суни, то ли Кери – вырвала кубик из руки девушки и поднесла его, вместе с возбужденным твердым пенисом, к губам. Она начала сосать, насмехаясь и издеваясь над Кариной, а другая сестра в это время, держась наполовину в тени, хихикала и потирала ладони в ожидании. Долго ждать не пришлось: Ульрик кончил прямо посреди комнаты, думая, по-видимому, что любимая сопровождала его во всех движениях. Но Карина плакала, охваченная стыдом, – она знала, что ее ждет. Она смотрела вслед сестрам, которые удалились с ее волшебным кубиком, и понимала, что ее судьба только что ее покинула, и теперь все зависело, внезапно и без предупреждений, от этих двух девок с островов Бати, чьи души и тела были одинаково черны. Она зажмурилась и стала ждать.

Ожидание завершилось утром, когда сестры Бати пришли, чтобы отвести ее в Канцелярию Башни, но путь позора был лишь предлогом. Карину провели голой по коридорам, перед всеми, но когда свернули к Канцелярии, сестры Бати внезапно дернули ее в сторону и толкнули к подвалам. Карина все поняла и начала сопротивляться, пока то ли Суни-Бати, то ли Кери-Бати не стукнула ее по голове короткой дубинкой. Она потеряла сознание и пришла в себя через несколько минут – или часов, или дней, – распростертой на холодном и мокром мраморе, погруженной во тьму и закованной в кандалы, а где-то рядом бродил демон, волоча конечности.

Пребывая в этом пограничном состоянии бытия, думая, что скоро конец, Карина вспоминала, вновь и вновь переживая (и продлевая свои бесплодные страдания) все, что с нею случилось, и ей даже в голову не пришло, что на самом деле это начало. Ибо в те дни и ночи густой тьмы Королева Копролитов посетила ее опять. На этот раз девушка ее не увидела, а лишь почувствовала кожей дыхание и прикосновение когтей, начертавших шифр у нее на лбу. Карина расплакалась, зная, что это печать, означающая переход в Ливор, и поблагодарила Королеву за надежду на смерть, превозмогающую смерть.

Когда открыли люк и вытащили Карину из-под земли, их лица исказились, а души охвачены были страхом и изумлением, ибо на челе Карины узрели они Ладонь Королевы – и упали на колени, наконец-то осознав, что им не по силам сломить ее дух, потому что Карину Ливор только что навестила Королева Копролитов прямо в Ночи Первозданной, там, куда над’Людей из Розовой Башни посылают умирать.

Чтобы строить храмы, религии и целые города на основе этих выдумок

Он прополз на животе через вонючий узкий туннель и выбрался наружу в незнакомом месте – это была язва, открывшаяся между над’Миром и не’Миром, поскольку дверь, что пребывала за особняком Унге Цифэра, закрыли повествователи не’Мира, как случалось со всеми дырами между мирами.

– Вот поэтому, – сказал Хиран Сак и похлопал его по плечу, – мы и вынуждены открывать по несколько дыр сразу.

Человек с головой коня огляделся по сторонам и узнал Мир, точнее, не’Мир, как его называли жители Порты: трава, листва, поваленные деревья. Чуть поодаль обнаружилась повозка, перевернутая кверху колесами; над ней роились сотни мух, и с той стороны тянуло смрадом. Виднелись следы привала: кто-то развел огонь в этом лесу, кто-то остановился погреть кости.

– Надо спешить, – сказал Хиран Сак и, направившись к повозке, в один миг ее перевернул и принялся торопливо рыться среди разломанных ящиков.

Безымянный шагнул было вперед, как вдруг увидел кучу трупов возле дерева, через которое они вышли из над’Мира, – гору изувеченных тел, чьи внутренности кто-то вытащил наружу. Он понял, откуда запах: это была вонь разорванных кишок, дерьма и начала разложения, ибо кора дерева была вся перемазана содержимым этих вырванных из брюха потрохов.

– Они и эти врата закроют через несколько часов, – сказал Хиран Сак. – Ночью будут повествовать, и они захлопнутся, но мы к тому времени окажемся уже далеко. Теперь понимаешь, почему их надо открывать во множестве?

Безымянный кивнул и подошел к повозке, тоже начал рыться в ее содержимом в поисках какой-нибудь сменной одежды. Потом Хиран Сак, увидев его в новых вещах, жестом указал на голову коня.

– Это придется снять, пока мы здесь. Мы ее хорошенько спрячем в повозке.

Безымянный кивнул в знак согласия и стянул маску, а потом положил ее в повозку, уже перевернутую колесами на дорогу. Ветер его прежнего мира ласкал его прежнее лицо, и ностальгия безуспешно попыталась выйти на свет, но новая кровь избавляла человека с головой коня от любой человечьей печали, как от блуждающей по кровеносным сосудам болезни.

Хиран Сак отыскал и надел шляпу с широченными полями, которые прятали от чужих глаз его нечеловеческое лицо, и они оба принялись разыскивать поблизости испуганного коня. Вскоре тот нашелся в некотором отдалении, возле родника. Пил воду и хвостом отмахивался от мух, которые, несомненно, только что перекусили останками его бывших хозяев. Потом, одетые в чужие вещи, с чужим конем и повозкой, человек с головой коня и Хиран Сак пустились в странствия по миру, который им не принадлежал, но который они надеялись однажды наставить на путь истинный.

* * *

Неподалеку, на краю покинутого села, одной стеной овладела сырость. В прохладной тени нескольких деревьев легкий ветерок носил споры туда-сюда, все больше покрывая зеленью и желтизной камень, который когда-то с большим усердием извлекли из земли несколько сельчан. Плесень быстро собралась в пузыри, которые выдавались рельефом над поверхностью камня и пульсировали. Наступила ночь, и никто не смог бы увидеть, что происходит на этой стене, не имея при себе факела, но если бы кто-то прошел там на следующий день, на рассвете, узрел бы, как из густого пятна, выросшего на стене, явственно выходит рука из плесени с девятью зелеными пальцами. Но никого там не было, чтобы это увидеть, и святые спокойно трудились над тканью между мирами.

* * *

Ночь застала Хирана Сака и человека с головой коня в пути. Они уехали далеко от ствола дерева и того измученного леса, а теперь оказались в другом – более густом и темном; воздух висел недвижно среди зарослей, и слова как будто застревали в нем. Хиран Сак натянул вожжи и остановил повозку. Они почти ничего не видели перед собой, но над’Человек нахмурился, сосредоточенно разглядывая окрестную тьму из-под полей шляпы, а потом прошептал:

– Она здесь прошла.

И все. Затем он попросил безымянного сойти и приготовить все для костра.

– Переночуем. Тут безопасно.

Когда они собрали ветки и разожгли огонь, Хиран Сак рассказал, как читать знаки, свидетельствующие о том, что святая из над’Мира прошла сквозь не’Мир.

– Ткань не остается безразличной к подобным переходам и местам отдыха. Волокна тут и там рвутся, пыль взвихряется, но чтобы это заметить, надо быть зорким и внимательным, – сказал Хиран Сак. – Иначе будешь как не’Человек, простодушный и глупый, верящий, что некое место хорошее или плохое, держащийся подальше от перекрестков и подвластный тому ощущению, которое сбивает с толку всех не’Людей, когда они чувствуют, что уже пережили, уже ощущали, уже слышали что-нибудь, но не знают когда. Это потому что до той поры, пока кто-то не расскажет ткань, чтобы ее исправить, не’Человек будет переживать один и тот же переход через одно и то же место, видеть и слышать одно и то же. Когда не’Человек говорит, одновременно испуганный и восхищенный, что такое уже было, знай – это неправда, он просто побывал в петле, и верно лишь то, что там прошли святые из над’Мира. Наши печальные, грустные, одинокие святые… – Хиран Сак вздохнул и продолжил: – Но кое-что не’Человек умеет хорошо, слишком хорошо: повествовать, и по этой причине двери, петли и складки на ткани, которые создаем мы, долго не держатся. Вот что вынуждает нас искать и находить более надежные пути, чтобы уничтожить их владычество и узнать, как на самом деле произносится Исконное Слово, сеющее одновременно скандал и примирение. Слишком долгим и неверным был путь не’Людей с самого разрушения миров, и когда оно начнется вновь – а оно начнется, человек с головой коня, – то они останутся разрушенными не навсегда. Поэтому нужные слова должны быть у нас, и нельзя, чтобы все случилось, пока нам неведомо, как их следует произносить. Как крестьянин трудится летом, чтобы обеспечить себя осенью, так и мы должны трудиться над произношением и сотворением слов, ибо как у нас это получится, таким и будет наш обновленный мир.

Он огляделся по сторонам и помолчал. Потом продолжил:

– Есть признаки, что какие-то вещи умирают, какие-то создаются. Но нельзя сказать наверняка, что близится новое разрушение.

Они поели, потому что желудок остается желудком в любом мире и голод мешает спокойному сну. Подбросили дров в огонь и вытянулись возле костра. Хиран Сак заснул сразу, а вот человеку с головой коня было беспокойно. Он подошел к повозке, достал голову и надел поверх своей. Тотчас же его взволнованный дух угомонился, и он сумел задремать. В тишине леса потрескивал хворост в костре, лопались волдыри на ступне Тапала, а человек с головой коня погружался в сон, глядя на своего единственного друга – Хирана Сака, что из над’Мира, славного и мудрого. Из-под заемных одежд Хирана Сака опять доносились шепоты, и человек с головой коня сквозь сон пытался их разобрать, но это было все равно что распутать тугой клубок нитей, в который обратилась скорбящая душа.

* * *

Дни и ночи сменяли друг друга, два путника избегали человеческих поселений, объезжали деревни и ярмарки, всегда выбирая окольные пути, остерегаясь перекрестков и трактиров. Время от времени безымянный оставлял голову коня в повозке и пробирался на окраину какого-нибудь села, чтобы украсть курицу, несколько яиц или что-то другое, не требующее слишком больших усилий; по несколько дней кряду они ни с кем не встречались, не слышали мужских или женских голосов. Хиран Сак останавливался, озирался по сторонам, вдыхал воздух, читал в не’Мире следы прохождения святой и решал, что они переночуют там, где остановились, или отправятся дальше. Их странствие по Ступне Тапала было утомительным, потому что воздух оказался густым, наполненным завистью и амбициями не’Людей, и человек с головой коня постоянно изумлялся тому, что когда-то считал Миром то, что на самом деле было не’Миром, и наоборот, и таким образом узнавал, шаг за шагом, главное: ничто – да-да, ничто – не было тем, чем казалось поначалу, а некоторые вещи совсем таковыми не были, какими бы они ни выглядели; но самым любопытным было то, что кое-какие вещи, которых рядом не было, на самом деле находились за пределами пространства – и их присутствие ощущалось покалыванием сквозь ткань.

– Это проклятие и благословение – знать, что ты можешь коснуться и порвать ткань между мирами, – сказал ему Хиран Сак однажды вечером, когда думал, что спутник задремал у костра.

Так оно и было: человек с головой коня каждый миг ощущал смесь испуга и радости при мысли о том, что все, увиденное вокруг, на самом деле не все.

Как-то раз безымянный заметил, что Хиран Сак вот уже на протяжении некоторого времени просит направить коня поближе к проторенным людьми дорогам. Человек с головой коня без лишних вопросов так и сделал, и в какой-то момент они выехали на поляну, где остановились две семьи с большими, полными поклажи повозками, и разожгли посередине три костра, у которых пели и плясали. Они пили, ели, веселились и не заметили, что к ним подъехали еще двое на повозке. Человек с головой коня предусмотрительно спрятал свою маску под одеялами в повозке и отправился к незнакомцам. Скрипка умолкла, ноги танцующих замерли в пыли и траве; только дрова в костре продолжали потрескивать – торопливо приближалась ночь.

– Вечер добрый, мил-человек! Почет тебе и уважение! – сказал один из мужчин и поднялся с бревна.

Дети уже собрались вокруг матерей, словно цыплята вокруг куриц-наседок; они в испуге прятались в складках юбок, пытаясь понять, какие намерения и истории предвещает бледный лик незваного гостя. Но безымянный не ответил, а почувствовал тяжелую руку Хирана Сака на плече и увидел, как напарник прошел вперед, чтобы поприветствовать не’Человека.

– Мы к вам с добрым сердцем, можешь в этом не сомневаться, славный хозяин! Просим лишь дозволения провести одну ночь у ваших костров. Еда и питье у нас есть, так что большого вреда мы вам не причиним.

– По-дружески? – спросил другой мужчина, приблизившись к ним. – Человеку нужны друзья, особенно в дальней дороге. Прошу, погрейтесь у костра, и оставьте свою еду и питье в повозке. Берите наше, мы рады поделиться.

Хиран Сак, который ни на миг не забывал о том, чтобы прятать лицо в тени широких полей шляпы, поклонился и шагнул к огню. Человек с головой коня последовал примеру товарища и сел рядом с ним.

– Вы откуда? – спросил один из путников. – И куда? Если это не секрет.

– Нет, – ответил Хиран Сак, потягивая вино, которым его угостили. – Мы из одного монастыря в Коту-Вынтулуй, а едем в Мандрагору.

– А-а. Ученики, значит?

– Не, что ты – всего лишь обычные посланники. С нами вести странствуют из города в город.

Он указал на человека с головой коня.

– Мой парень – мастер на все руки. Скромняга, но трудолюбивый и с добрым сердцем.

– Пусть глотнет нашего виноградного сока, и увидишь, как он перестанет робеть! – со смехом предложил мужчина и налил безымянному кружку вина.

Женщины снова принялись болтать, перестав наблюдать за своими малышами, и те затеяли в столь поздний час игру, неутомимо бегая между тремя кострами.

– Мы на правильном пути? – спросил Хиран Сак.

– Ага, – кивнул мужчина. – Мы из Мандрагоры едем – вот уж пять дней. Но у нас бабы и мальцы, которые устают и вечно просят сделать привал. Вы же, без женщин и детей, точно доберетесь за три дня.

– Вы, наверное, по делам уехали, – предположил Хиран Сак.

– Если бы! Уехали, потому что не было другого выхода – в Мандрагоре больше жить нельзя, со всей ерундой, что там творится. Я прямо удивляюсь, что вам там понадобилось.

– А про какую такую ерунду ты говоришь, хозяин?

– Ну так в городе кутят эти чокнутые, Братья-Висельники. Ярмарка и рынки закрыты, разве что кое-какие пекарни еще работают. Фельдшер и апофикар [23], и те уехали. Некоторые остались, да, но остальные удрали куда подальше, как и мы собираемся сделать; есть еще такие, кто поселился в трактирах вокруг Мандрагоры, надеясь, что безумие пройдет и они смогут вернуться в свои дома, дворы и лавки. Но у нас терпения нет, да и дома больше нет…

Увидев, что Хиран Сак молчит, мужчина продолжил, хоть его об этом и не спрашивали.

– Наши дома сгорели. Мы соседи, – сказал он и махнул рукой в сторону другого мандрагорца, который только пил вино и глядел на пляску огненных языков. – Мы не сомневаемся – мы точно знаем, – что это Братья-Висельники пустили нам красного петуха в подвал. Мы уехали, пока живы; дома можем построить новые, в других местах – это же не конец Мира.

– Да уж, вы ребята веселые – пляшете, пьете, на инструментах играете, – сказал Хиран Сак.

– Пляшем, пьем, играем – все так, славный путник, ведь, как я уже сказал, у нас осталась только сама жизнь, но она и есть самая ценная штука, верно? И еще кое-что: Братья-Висельники питаются затаенной обидой, так что нехорошо давать им то, что они хотят, – лучше их самих обидеть песней, радостью, весельем, пусть помрут от злости, что не удалась их шуточка.

Наклонившись к Хирану Саку, он прибавил шепотом:

– Только не думай, что мы не плачем по ночам в подушку, или что нам не бывает тяжко на душе днем… но они не должны об этом знать.

Человек с головой коня увидел, как по лицу не’Человека пробежала тень, когда тот приблизился к Хирану Саку – наверное, он почувствовал запах, исходящий от тела над’Человека, и услышал шепоты из-под его одежд.

Благодаря кувшинам время как будто потекло быстрее, все потягивали вино и как будто старели у костра; дети заснули, сперва на широких подолах женщин, потом – под сенью крытых повозок, убаюканные мамами. Мужчины еще пару раз попытались развеселиться, чтобы позлить Братьев-Висельников, но без толку: песня показалась им нелепостью, мечта – комедией, странствующей из уст в уста. Они просто сидели, смотрели на угли и потягивали вино, курили трубки и вздыхали.

– Пойду-ка прикорну чуток, – сказал один, и второй, кивнув, ответил:

– Я подежурю первым.

Мужчины что-то пробормотали и посмотрели на Хирана Сака и человека с головой коня.

– Вы, господа, тоже можете ложиться спать, мы будем сторожить по очереди.

– А чего бояться тут, в кодрах?

– Э-ге-ге, так ведь толкуют о том, что тут орудует шайка бандитов, а мы ведь должны сторожить собственные жизни и все, что имеем, так?

Хиран Сак кивнул, и его шляпа качнулась в ночи. Вскоре на поляне послышался храп мужчины; в ответ на каждое порыкивание горлом и носом в листве возилась какая-нибудь птица – живые существа, обитатели леса, хорошо знали, до чего мучительным бывает сон тех, кто живет на Ступне Тапала. Хиран Сак и человек с головой коня вернулись в свою повозку и, улегшись там, слушали ночные звуки; лишь время от времени человек с головой коня приподнимался на локте и смотрел на дозорного – тот сидел у костра, опираясь на кремневое ружье.

– Слышь, – проговорил Хиран Сак, и человек с головой коня повернулся к нему. – Не’Человек… все еще там?

Кивок.

– Не спит? С ружьем? Сторожит?

Человек с головой коня кивал в ответ на каждый вопрос.

Через пару часов мужчина у костра поднялся и разбудил соседа. Они поменялись, и новый дозорный, вытерев заспанные глаза, взял ружье и занял место дозорного, ежась от ночной прохлады. Первый захрапел – чуть тише, но все равно его долгие и глубокие рулады нарушали молчание леса.

Мгновения шли одно за другим.

– Слышь, – сказал Хиран Сак, и человек с головой коня повернулся к нему. – Не’Человек… еще там?

Кивок.

– Не спит? С ружьем? Сторожит?

Безымянный ответил кивком на каждый вопрос.

И человек с над’Человеком продолжили ждать.

Глубокой ночью, после трех часов, опять произошла смена дозорных: ружье перешло в другие руки, пламя костра озарило другое лицо, сон перепрыгнул к другому мужчине, и храп начался заново. Тем временем безымянный надел на голову маску и заснул, убаюканный храпом. Его навестили несколько коротких сновидений, похожих на осколки зеркала, в которых он безуспешно искал собственное отражение, но видел только чужие лица – тысячи чужих лиц. Он проснулся и вскоре понял, что его так резко разбудило: тишина. Храп прекратился, лишь хворост время от времени потрескивал в пламени костра, и даже ветра не было слышно. Человек с головой коня приподнялся и посмотрел на мужчину у огня. Он отчетливо видел его недоумевающее лицо в отблесках пламени: что-то тревожило дозорного, что-то его грызло. Не’Человек еще не понял, что именно могильная тишина, глас вечной, непоколебимой природы был источником его беспокойства. А потом – вот оно! – безымянный увидел, как мужчина вытаращил глаза (понял!) и повернулся к повозке, где спал его спутник. Прислушался. Человек с головой коня тихонько поднялся и во тьме прошел на край поляны, подальше от костра. Он следил за мужчиной, оказавшимся в трудном положении, смотрел, как тот стоит и размышляет. Пять ночей, и все прошли под звуки храпа, а теперь… тишина… Мужчина не пошел к повозке соседа, но шагнул к той, где спали две женщины с детьми.

Человек с головой коня огляделся по сторонам и не увидел Хирана Сака; он понял, что над’Человека даже не было в повозке, когда он проснулся. Мужчина поднял тяжелый полог и заглянул внутрь. Не издал ни звука, отпустил ткань – это значило, как понял безымянный, что с женщинами и детьми все в порядке. Внезапно его охватили эмоции, которых он раньше не знал; это было ожидание некоего священнодействия на грани двух миров, но он сам не понимал, откуда это осознание. Он подошел ближе к костру. Под ногами треснула ветка. Мужчина повернулся в испуге и вскинул ружье.

– Стой, стрелять буду! – крикнул он, но когда увидел странное видение у костра, его руки ослабли, и ружье опустилось, как будто ствол расплавился.

Сквозь пламенные перья костра на него смотрел конь. Мужчина ничего не понимал – ведь это был не один из тех коней, которых они с собой взяли, но уродливый, полуразложившийся, с черными дырами глазниц и шкурой, изъеденной червями.

– Но… как… – только и сумел выдавить бедолага, а потом увидел, как существо позади костра раскинуло руки, как будто распятое.

Он собрал все силы, чтобы нажать на спусковой крючок, но когда уже был готов вложить душу в пули, лезвие рассекло его горло, и кровь хлынула до самого костра, где зашипела в пламени. Человек рухнул, и у него из-за спины показался Хиран Сак, без шляпы, с лицом, забрызганным кровью, с ножом в руке. Он тоже раскинул руки, и двое замерли, распятые, в прохладном ночном воздухе. Но им не дали насладиться моментом: женщины завозились в повозках, на сене.

Двое опустили руки.

– Горун? – позвала одна из женщин.

Ребенок что-то пробормотал и, судя по звукам, перевернулся на другой бок.

– Горун, ты слышал? – повторила женщина, и в ее голос просочился испуг.

Хиран Сак заглянул в пустые глазницы конской головы, увидел внутри нее две искорки. Они то появлялись, то исчезали, снова и снова – безымянный постоянно моргал. Хиран Сак кивнул: время пришло. Человек с головой коня повернулся и направился к повозке, рванул в сторону полог и ремни, от чего изнутри посыпалась солома. Женщины и дети, пробудившись, наверняка решили, что видят перед собой порождение беспокойного сна – то ли человека, то ли коня, – как случается с любым, кого силком тащат в неведомые дали. Они не закричали. Треск хвороста, пение сверчков, тяжелое дыхание человека с головой коня, биение пульса в висках женщин и детей – все эти звуки были слишком громкими в ночной тиши, но не такими громкими, как глухие удары кулаков, подобных кузнечным молотам из плоти и кости, которые падали на грудь и лоб тем, кто был в повозке. Безымянный орудовал кулаками, все более красными, все более чуждыми, как будто сложил ладони для молитвы, и ему вручили молот. Его удары были достаточно точными, чтобы задушить любой крик, который успевал родиться всего на четверть, иной раз – наполовину, но постоянно тонул в бульканье крови и хриплых вдохах. Воздух был плотным, насыщенным мелкой взвесью плоти и крови; безымянный не жалея сил убивал не’Людей, а в это время Хиран Сак читал знаки вокруг них, размышлял, просчитывал, рассуждал, измерял, ждал.

Когда человек с головой коня покончил со своим делом, Хиран Сак позвал его к огню, сел, чтобы согреться, и поведал тайну открытия дверей между двумя мирами, и то, почему содеянное этой ночью было чем-то нужным и хорошим, а также то, почему им придется это еще несколько раз повторить.

– Все дело в том, что повествователи не’Мира латают дыры в запутавшихся историях, как ткань, волокно за волокном, узел за узлом, а мы должны быть всегда на шаг впереди; как только они закрывают, мы открываем. А теперь – за работу, рассвет уже не за горами, а нам надо совершить таинство.

Потом, пока они трудились, Хиран Сак объяснил ему, почему Большие Купальни предназначены только для святых: гниль, что течет из одного мира и появляется в другом в виде плесени, доступна только им, тогда как обычным солдатам и созданиям над’Мира необходимы такие вот дыры в ткани, чтобы совершить переход. Он рассказал, как иной раз над’Люди застревают в коре дерева, в скале, подвешенные в воздухе, в колодцах и на чердаках, потому что часто повествователи не’Мира действуют быстрее, чем они, и дверь закрывается, пока кто-то еще стоит на пороге.

– Повествователи заботятся о том, чтобы измельчить их останки, чтобы обычные не’Люди ничего не увидели, – сказал Хиран Сак. – Иногда кому-то удается сбежать, и если заурядный не’Человек его увидит, рождаются мифы и истории, одна чудней другой. Они строят храмы, города и целые религии на основе этих выдумок. Но знай, что повествователи им это дозволяют, потому что чем больше в мире сказок, тем труднее не’Человеку узнать, что вымысел, а что правда. Но почти все, что у них есть, – это вымысел.

Они вытащили женщин и детей из повозки и положили у костра, рядом с двумя мужчинами. Хиран Сак принес два острых ножа и дал один человеку с головой коня. Попросил наблюдать и учиться, а потом – делать то же самое. Поэтому безымянный стал смотреть и учиться: Хиран Сак поднял лезвие и произнес несколько звуков, которые безымянный мысленно покатал на языке, потом опустил нож и возвысил голос; когда острие вонзилось в живот мужчины, Хиран Сак начал резать так и этак, высекать куски большие и малые, продолжая спокойно петь. Человек с головой коня следил и повторял движения, размахивая гигантским ножом в воздухе. Потом Хиран Сак отложил лезвие, и безымянный притворился, что делает то же самое, сунул обе руки в рассеченное брюхо не’Человека. Отыскал кишку, вытащил, разворачивая вокруг трупа. Потом надрезал кончиком ножа и, сжимая кулаки, выдавил на землю все дерьмо. Закончив, сунул потроха обратно в живот трупа и подтащил мертвеца ближе к огню. Кивнул человеку с головой коня – тому предстояло сделать то же самое.

Безымянный поднял нож, закрепил ноты в горле и начал напевать, опуская клинок в живот второго мужчины. Хиран Сак стоял у него за спиной, тоже напевая и время от времени исправляя мелодию. Безымянный учился легко и быстро: нашел кишку, вытащил, продырявил, выдавил. Оттащил труп, и они оба перешли к женщинам и детям.

Быстро приближался рассвет, так что Хиран Сак больше не тратил впустую ни секунды. Он научил безымянного, как напевать следующую мелодию, и, взяв в руки экскременты не’Людей, стал обмазывать ими деревья и корни вокруг. Человек с головой коня спешил последовать его примеру. Смрад был ужасным, тепло комков в ладонях – омерзительным, но он думал о том, что они совершают святую, великую и благородную миссию. Когда все было кончено, первые лучи солнца уже упали на их поляну и одарили теплом оскверненные деревья.

– Пора уходить. Теперь оно без нас сработает.

Пока они собирали пожитки и взнуздывали коня, безымянный слышал, как трещат деревья, как их плоть ломается, раздвигается. Пузыри воздуха из другого мира проникали сквозь слои дерьма. Врата открывались.

* * *

До того как попасть в Мандрагору, они еще раз сделали привал на повороте дороги, где стояла скала с высеченными указаниями о том, в каких направлениях находятся ближайшие города; там гости из другого мира поспешно распотрошили старого попрошайку, который, однако, так изголодался, что из его кишок почти нечего было выдавливать. Они забросали его листьями и вымазали, как могли, невидимую сторону скалы. Потом вскарабкались на ее вершину и увидели в отдалении стены Мандрагоры. Им надлежало поспешить.

Приближаясь к Мандрагоре вечером, они обнаружили, что дорога перекрыта, а наспех сколоченный из досок указатель давал понять всякому путнику, что город чужаков не принимает, и вообще закрыт уже не одну неделю. Причиной были те самые Братья-Висельники, про которых Хиран Сак и человек с головой коня уже слышали. Поблекший красный текст на досках рекомендовал любому страннику, желающему попасть в город, либо возвращаться, откуда пришел, и попытать счастья после того, как завершится стодневный кутеж Братьев-Висельников, либо остановиться в трактире у стен Мандрагоры и ждать. Хирану Саку и безымянному некуда было возвращаться, так что они выехали на главную дорогу и направили коня к одному из трактиров под городом.

В заведении под названием «Бабина бородавка» царило такое веселье, что его было слышно снаружи: стучали миски, кто-то хохотал, скрипка издавала трели, ритмично звенел тамбурин, далеко разносились аплодисменты. Трактир заманивал бойкими мелодиями и ароматами кабана на вертеле, парами водки и вина. Безымянный поспешил спрятать голову коня под тряпками в повозке; Хиран Сак еще сильнее надвинул шляпу на лицо. Они остановились перед трактиром, и Хиран Сак сошел. Никто из тех, кто чокался графинами на пороге или в окнах, не обратил на них внимания, потому что здесь все к путникам привыкли. Хиран Сак прошел среди не’Людей, и его нутро содрогнулось, вбирая их разнообразие и намерения. Он вошел в главный зал трактира, набитый уродливыми телами всех видов: жирные и полураздетые, пожирающие картошку, утопленную в масле, льющие в себя каскады рубинового вина, жадно сосущие трубки и по-дурацки усмехающиеся от чар высушенной и измельченной травы; там были распутные женщины, чьи непокорные груди ни за что не желали пребывать сокрытыми под рубашкой и выпрыгивали, щеголяя сосками; покорные женщины, собравшиеся по углам, словно индюшки, кутающиеся в покрывала и платки, опустившие головы в молитве; смуглые лэутары, судя по голосам и одежде – откуда-то с юга Ступни Тапала, собирали «клыки» и «когти», не прерывая обманчивых аккордов; ученые и ученики с непреклонными взглядами обсуждали что-то, несомненно из области геометрии, вытирали руки или мочили носовые платки в воде; грязные дети носились между столов, хихикая, младенцы бестолково плакали у молодых и крепких титек или у опавших, мягких грудей; картежники сидели с закатанными рукавами, чтобы никто не обвинил их в мухлеже; молчаливые пьянчуги страдали в темных углах; отчаявшиеся горожане тайком пересчитывали «клыки» и «когти» в кошельках, должно быть, проклиная Братьев-Висельников, из-за которых оскудела их кубышка; бойкие девушки склонялись над плошками и лампами, свечами и зеркалами, кто-то не без причин отворачивал лица, прячась по углам; чьи-то глаза глядели наружу, чьи-то взгляды были обращены внутрь.

– Чего изволишь, славный путник? – раздалось где-то рядом.

Хиран Сак повернулся и увидел трактирщика, который вытирал замызганной тряпицей кружку и улыбался, как человек процветающий и умиротворенный; у него за спиной, чуть поодаль, на табурете сидела баба с выпуклым наростом на глазу и бормотала какую-то чепуху.

– Свободные комнаты еще остались? – спросил Хиран Сак.

– А как же, – кивнул трактирщик. – Коли их вдруг не станет, еще сделаем. Вот прямо сейчас за этой стеной парни строят по моему указанию три комнаты и один этаж.

Он все это произнес, раздуваясь от гордости, выпятив грудь, словно на ней красовался торговый герб; или, может, хотел продемонстрировать, что в его грудной клетке бьется сердце истинного дельца.

– И сколько возьмешь?

– Тридцать «когтей» в неделю. Сорок, если будешь у нас столоваться.

Хиран Сак вытащил кошель, украденный у не’Людей на поляне, и принялся в нем рыться.

– А когда можно будет снова войти в город?

– Дай подумать… Прошло примерно два месяца – значит, еще приблизительно две недели. Да, как-то так.

Хиран Сак отсчитал сто шестьдесят «когтей» и сложил их башенкой на стойке. Баба, завидев деньги здоровым глазом, взорвалась и выплюнула в их сторону несколько слов, которые, хоть и имели смысл по отдельности, вместе представляли собой форменную околесицу.

– Эй, а ну захлопни пасть! – рявкнул трактирщик, и баба, обиженная, начала гладить свой нарост, словно питомца, как будто только он – единственный! – ее понимал.

Трактирщик придвинул к себе деньжищи, пересчитал монеты и смел в ящичек под стойкой. Ключ висел у него под рубахой. Он свистнул, и откуда-то, словно из-под лестницы, появился мальчишка-сорванец и махнул рукой Хирану Саку, чтобы тот следовал за ним – но над’Человек сперва вышел наружу, чтобы забрать безымянного с собой.

– Остаемся тут, – сказал он, и человек с головой коня кивнул – мол, понятно.

Мальчишка стоял на пороге, скрестив руки, и ждал с хмурым видом, над’Человек и человек-без-имени глядели на пепельно-серые стены Мандрагоры, музыка забавлялась с разумами и душами не’Людей, а баба с громадным наростом возле стойки швырялась налево и направо фразами, которые понимала только она. Позади трактира стучали молотками рабочие, забивая гвозди, возводя комнаты и стойла, этажи и конюшни; жизнь без стыда била ключом, будто не подозревая о собственной уязвимости, а потом внезапно темнеющее вечернее небо на миг вспыхнуло, и в Мандрагоре что-то сильно загрохотало – но постояльцы трактира только хихикали и хохотали, изо всех сил пытаясь оскорбить Братьев-Висельников, которые вынудили их покинуть собственные дома.

* * *

Чтоб ты знал: [24] легенда о человеке с головой коня – это на самом деле история над’Человека, который под именем Данко Ферус вырос в не’Мире, а родом был отсюда, из наших краев, из села Гемаскунс. Мой дед вроде как-то раз его видел – сам он был тогда мальцом, а Данко Ферус уже состарился и вернулся на улицу, где жили его родители, держа под мышкой голову коня. Говорят, он появился на свет где-то на краю села, где теперь нет ничего, кроме чертополоха, болот и проклятых комаров размером с кулак. Но в былые времена там были аккуратные хозяйства, и в одной из тех комнат появился на свет Данко. Батька его вроде был сапожником, а мать работала на богатеев из особняка, что подальше. Ну, была и у его матушки мама, которая почти все время сидела с младенцем, пока молодые зарабатывали на хлеб. И так вышло, что когда мальцу пришло время произнести первое слово, этим словом было не «мама» и не «папа», но странный звук, который бабушка, заслышав, не признала – подумала, что просто лопочет младенец чего-то, как обычно. Но когда ребенок повторил то же самое, женщиной овладел чудной такой страх. Никого рядом не было, чтобы ее успокоить, и она сама не понимала, что чувствует, но знай – страх этот делался все сильнее каждый раз, когда она пыталась повторить означенное слово. Она стояла рядом с мальцом, который ей улыбался, вся тряслась и спрашивала себя, отчего так боится этого слова, забери его Мать Лярва! Она не знала. И когда пузанчик в кроватке в третий раз произнес то же самое, тем же голосом, тоном и со всем, что полагается истинному слову, а не бессмысленному лепету, который можно с таковым перепутать, женщина взяла его на руки и побежала к Той-что-странствует-во-снах – она хотела узнать, что же такое случилось-приключилось… Но, оказавшись лицом к лицу со слепой ведуньей, бабушка опять испытала страх при мысли об этом слове и не посмела его произнести. Она отправилась домой и ничего не сказала дочери и зятю, которые как раз вернулись, усталые от своих трудов. Время шло, и за вычетом слова, которое Данко произнес в глубоком младенчестве трижды, он больше ничего не говорил.

В пять лет он все еще был безгласным, в шесть – тоже, а в семь лет мальчик исчез. Да, просто взял и испарился, и никто в селе Гемаскунс его больше не видел. Ну да, он вернулся домой, но спустя много времени, когда все, кто его знал младенцем, уже давным-давно умерли. Но я-то знаю, что случилось с малышом Данко Ферусом. Слушай теперь, что я скажу.

Говорят (но люди слишком многое говорят, так всегда было, и если я начну тебе пересказывать все подряд, с меня семь шкур сойдут, как с луковицы, а повествовать я буду сотней голосов, так что ты совсем запутаешься), что Данко Феруса украл святой из не’Мира, из крепости Гайстерштат, которого позже прозвали Мошу-Таче, но в то время он был молод, полон сил и, прознав, что внутри Данко из над’Мира хранится Слово (ты ведь понимаешь, то самое, Исконное Слово, которое означает одновременно примирение и вражду), прошел через Пороги, что в те времена стояли открытыми, и посреди ночи украл ребенка из родительского дома. Переход вышел таким тяжелым и болезненным для святого из не’Мира, что он, до той поры любивший поболтать и имевший болезненное пристрастие слушать чужую болтовню, утратил в этом паломничестве и голос, и слух, и зрение, тем самым обретя имя Святой Таче, а позднее – Мошу-Таче.

Данко заточили в обители, где жили и другие ученики, и заставили трудиться на мир, которого он не знал и не понимал. Мальчик очень тосковал вдали от дома, ведь душа его оставалась в Гемаскунсе, а тело пребывало в не’Мире, который, как ему казалось, смердел не’Людьми с их бесплодными умствованиями. Он с трудом привык называть их «людьми», как они себя сами называли, плюя в Данко, насмехаясь над ним и обзывая не’Человеком. И все это время они ждали, что он произнесет Слово – а как им стало о нем известно, про то нам неведомо.

Видя, что никто не предложит ему толики любви или заботы, Данко обратился к животным, которые тоже жили в обители, и подружился с ними, глубокой ночью изливая свои невзгоды. Ему больше нравилось проводить время с лошадьми, ибо казалось, что они знают такое, о чем не’Люди, мерзкие чужаки, забыли; что-то такое было в их глазах, словно они смотрели из другого мира – я думаю, и бедный Данко, наверное, считал так же, что хоть тела этих животных пребывали в не’Мире, очи и впрямь глядели из Мира, а почему бы и нет? Он проводил с ними много времени, и как-то ночью решил открыть рот и заговорить. Так он узнал, что обладает голосом, который до той поры не использовал, и ему необычайно понравилось разговаривать – но только на ухо лошадям, которые, могу себе представить, слушали его и переминались с ноги на ногу, а потом засыпали стоя, напитавшись всевозможными словами Данко Феруса, который был нем с не’Людьми, но говорлив со зверьем. Так прошло много времени: днем он горевал и мучился от того, как ученики искали спрятанное внутри него Слово, ночью обретал мир в конюшне, шепча бессловесным тварям все, что хотел и не хотел. Было ли среди того, что он им нашептал по воле или против таковой, Слово – это нам неведомо, Мертвец, но, похоже, когда ученики узнали, чем он занимается, и проследили за ним ночью, то заподозрили, что да, а это значило, что те кони хранили внутри себя секрет, в котором было отказано людям.

И так вышло, что однажды страшной ночью в той обители на Ступне Тапала ученики Мошу-Таче выбрались из своих келий и отправились в конюшню, где начали убивать бедных тварей, насмехаясь и издеваясь над Данко Ферусом, который поместил Слово в лошадей. «Где оно, Данко?» – кричали они, и смеялись, и отрезали по кускам мясо с конских остовов. «Оно тут? Или тут?» Игривость и презрение виднелись в каждом взмахе топором; хрясь, и голову долой. «Может, оно в горле? Где ты его спрятал, Данко? Еще глубже?» – спрашивали они, хохоча, и ломали ребра животным. «Нет, ты его вот сюда засунул!» – и выдирали легкие коня, уже пробитые кинжалом. «Ты им его скормил?» – и вскрывали желудки, чье нечистое содержимое изливалось в сено под ногами.

Тишина ночная вскрылась, смех и гогот учеников пронзили воздух и достигли ушей Данко, который спал в своей келье, ни о чем не подозревая. Он вскочил, побежал к конюшне, не отрывая глаз от прямоугольника открытой двери, через которую струился свет, трепещущий от дрожания факелов, потревоженных лошадиной агонией. Он влетел туда и наткнулся на учеников, которые стали смеяться еще громче, тыкать пальцем в Данко и насмехаться над ним сильнее. «Где твое слово, эй, Данко? Мы его не можем отыскать!» Данко взревел, выдрал у себя с головы клок волос, и глаза его полыхнули от гнева. Он кинулся к отрубленной голове коня и прижал ее к груди – но он не видел, что в этот же самый момент один из учеников по имени Тауш, никудышный бандит, никчемное существо, вскинул топор, чтобы рассечь эту самую голову, и, не будучи в силах вовремя остановиться, он вонзил лезвие глубоко в спину Данко Феруса, который обнимал голову, будто самое ценное, что у него было.

В конюшне воцарилась тишина. Все, чему было суждено умереть, умерло; ученики в ужасе глядели на уродливую рану на спине Данко, и начали дрожать как осиновый лист. И не без причины: в тот самый миг явился Мошу-Таче и узрел бойню, беду, понял, что Данко мертв, а с ним и Слово, которое святой и сам надеялся выведать. Обратил он свой гнев на учеников, прежде всего велев им похоронить Данко, а потом приказал всех убить. Ученики подняли труп Данко и увидели, что он так окоченел, что невозможно было разжать руки и вытащить голову коня из его хватки – поэтому его с ней и похоронили в глубокой яме на краю деревянной обители, а сверху бросили рассеченные останки коней, вылили реки крови, что вытекли из конюшни. Потом они закидали все землей и ушли строем к холму неподалеку, где другие ученики, невиновные, построили несколько виселиц, на которых провинившимся предстояло по очереди умирать, при этом те, кому такой жребий предстоял позже, смотрели на тех, кому он выпал раньше, на гротескный этот спектакль, Мертвец, ибо я не знаю, видел ли ты когда-нибудь, как вылезают глаза из орбит, как багровеет лицо, раздувается язык и твердеет детородный орган, чтобы выплюнуть последнюю каплю семени в бесплодной попытке утвердить миссию жизни. Напоследок оставили Тауша, чтобы он сперва поглядел, как умирают остальные, и уже потом расплатился за свои деяния, но, так уж вышло, каналья вырвался из пут и сумел сбежать, а после затерялся в темном лесу вокруг обители.

Остальные побежали было в погоню за ним, в чащобу, оставив позади груду мертвых тел и нескольких висельников на ветру, но остановились у опушки, когда их факелы осветили десятки, а может и сотни лиц, которые до той поры, прячась под густым пологом тьмы, молча следили за казнью. Кто это был, как думаешь? Жители Гайстерштата, которые в ночи проснулись от шума, доносящегося из обители, пробрались через лес, чтобы узнать, что там происходит – ведь адепты Мошу-Таче обычно были такими скрытными. Они же, увидев, что за ними следили, встали как вкопанные, вернулись к своему Мошу, но тот, потупившись, ушел в келью. Позже все они тоже ушли, и вот так получилось, что Тауш ускользнул – говорили, потом он бродил по Ступне Тапала, притворялся святым и обманывал не’Людей, предавая их доверие.

Но есть еще кое-что, Мертвец: говорят, что среди пробравшихся в лес горожан была и одна наша святая, из над’Мира, которую послали в Гайстерштат с тайной целью узнать, как там Данко, дитя над’Мира – однако увидев, что прибыла она слишком поздно, что бедолагу засыпали горой земли, и ее комья проникли в глубокую рану у него на спине, святая очень опечалилась и, дождавшись следующей ночи, собрала все силы, воскресила Данко, украв дух (то, что мы здесь, в Гемаскунсе, зовем Скырбой) у кого-то из Гайстерштата и вложив его в Данко. Чудо, о котором мы говорим, так ее иссушило, что она даже не видела, как Данко Ферус выбрался из-под груды земли и рассеченных лошадиных трупов – она закрыла глаза и умерла в тот самый миг, когда рука парнишки оттолкнула последний ком земли и появилась в лунном свете. Представь себе, Мертвец, как Данко Ферус выбрался из-под земли, прижимая к груди голову коня, которая уже начала разлагаться, и отправился через лес, по вонючей Ступне Тапала, чтобы мстить за свою погубленную жизнь. Говорят, он все еще там бродит, как безумный, пытаясь воплотить в жизнь то исконное Слово – а он его, не сомневаюсь, знает.


Как-то так поведал мне дед Уреке Блягэ из села Гемаскунс легенду о человеке с головой коня, которая совсем не похожа на ту, что я услышал от бабки Хассы Буруянэ из Гроталбастрэ несколько лет назад. Стоит отметить, что старый рассказчик все время называл меня Мертвецом, хотя меня зовут Евстахий Каран, я жив и никоим образом не…[25]

Часть третья