Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира — страница 8 из 9

Тауш

Полет сквозь мгновение, будто сквозь пространство

Все было как во сне; если бы только не боль. Болело все, от мизинца на левой ноге, с вырванным ногтем и раздробленной фалангой, до оскальпированной, охваченной жжением макушки, и святой чувствовал себя куском мяса, который тысячу раз потыкали ножом, а потом обваляли в крупной соли. По ощущениям, оставшийся от его души обрубок зажало где-то между селезенкой и кишками, и он скулил там, сломленный. А вот разум существовал как будто сам по себе, и на что падал его взгляд, то, как он верил, было им: розово-фиолетовый, жирный червь, копошащийся на дне ямы – да-да, это он и есть, поди разбери, где голова, где хвост, дома нет, пути нет, дождевым червем стал святой; он комок земли, грязи кусок, который стремится сделаться чем-то еще меньшим, отчаянно жаждет стать прахом, а пока что полон червячьего дерьма, напитался отбросами и ссаньем прохожих, комком земли стал святой; небо над ним, бескрайнее и обманчиво синее, это он и есть, бездна по ту сторону от лица, далекая, недоступная, мертвая и холодная, небом стал святой; птицы – сперва одна, потом две, и три, и четыре, а затем все больше и больше, – и это тоже он, разбитый на сотни крылатых осколков, тонкоголосых, посвятивших себя бесплодным поискам, птицей стал святой. Он чувствовал их маленькие – малюсенькие! – когти, когда они садились на его плоть с содранной кожей, чувствовал прохладу, когда крылья трепыхались над обнаженными венами, слышал чириканье, когда они призывали все больше и больше товарок поглядеть на святого из Гайстерштата, погибающего на дне ямы в Лысой Долине, вдали от спутника и друга, то есть Бартоломеуса.

Он был одинок, несчастен, и все у него болело. В редкие моменты ясности, и то с примесью бреда, похожего на сильный наркотик, в котором можно было утонуть с головой, святой видел мысленным взором уродливого великана, прячущегося за скалой. Шаги святого были легки, он словно парил над высохшими кустарниками Лысой Долины, острые камешки оставляли следы на его подошвах с толстой и огрубевшей кожей, похожие на символы древнего, давно забытого алфавита; ступни святого были нечитаной книгой. Он услышал чавканье из-за скалы, его тело словно порыв ветра обогнуло ее, и святой увидел великана – странное дело, увидел с одной стороны, потом с другой, а потом с обеих сразу (в это же самое время птицы собирались вокруг святого все в больших количествах и чирикали громче; его окровавленные уши ужасно страдали). Он помнил вонь великана, склонившегося над несколькими коровьими тушами, с чьих ребер монстр уже ободрал плоть толстыми, грязными пальцами, измазанными в крови, и ломти мяса закинул себе на плечи, словно коврики; гигант ел, порыкивая и что-то бормоча; от него несло смрадом. Глазами, обращенными внутрь себя, святой узрел мгновение, когда их взгляды встретились, и остатками души ощутил смертоносное отчаяние – то чувство, которое рождается, когда видишь нечто родом из иного мира. Колосс, как вспомнил святой, отшвырнул куски коровьего мяса, которые сжимал в своих ручищах, и ринулся к нему со скоростью, необыкновенной для такого тяжелого тела (птицы уже покрыли святого полностью, у него теперь были новые одежды, у него была кожа из пестрых перьев, а его душа, именуемая также Скырбой, обернулась птичьим щебетом), и сразил святого одним ударом.

Он видел то небо, то землю, то небо, то землю, то небо (брюшки птиц), то землю (когти птиц), то тут, то там, то нигде; падал кувырком в яму, сцепившись с колоссом, оставляя по пути обрывки кожи, то небо, то землю, то брюшки птиц, и душа в нем разрывалась, как селезенка, он терял частицы себя, пока катился, то небо, то землю, то птиц, падая в яму, в объятиях монстра, вертясь в воздухе, словно небесное тело, на поверхности которого древние цивилизации умирали с каждым оборотом, изнемогая под тяжестью собственного бытия, то небо (чье?), то землю (чью?), то брюшки (чьи?). Он видел, умирая, как они вместе упали, и во тьме, лишь местами пронзаемой светом, словно в его разуме здесь и там случались маленькие взрывы, чудище выпрямилось – и оказалось печально похожим на него, а после поковыряло в пупке грязным заемным пальцем – там, где у святого был орган, исторгающий красный шнур, – то небо, то земля, то не’Небо, то не’Земля, то небрюшки нептиц, а за пределами всего – душа, словно разломанная надвое свечка, что едва теплится сразу в двух местах, и он был все слабее, слабее, слабее (легче), слабее (легче), он стал таким легким, что на дне ямы почувствовал, будто парит посреди птичьей стаи, болезненно левитируя в их когтях в метре от земли.

Из него по капле вытекала кровь, и святой вообразил, как внизу прорастают маки, как огромные пчелы воровато собирают пыльцу и рассеивают по Ступне Тапала, узрел гигантские – до неба и выше – соты, с шестиугольными душами, в которых, будто куклы, Скырбы ждали нового дня, чтобы закончить то, с чем другие не справились. И вот так, пребывая в состоянии полета, прежде чем в глазах померк свет, святой увидел склонившиеся над краем ямы лица с кроткими, мудрыми глазами, и уснул, а во сне продолжил лететь. И все. Полет сквозь мгновение, будто сквозь пространство.

Режут. Чистят. Выливают. Садят. Складывают. Режут. Моют. Отрывают. Поднимают. Зашивают. Режут. Моют. Зашивают. Ласково гладят. Шепчут. Суетятся. Укрывают. Ждут. Время. Лучше. Здоровее. Дать. Не взять.

Время от времени он открывал один глаз и смотрел в пустоту перед собой. Даль, черную и сбивающую с толку, рассекали балки, которые появлялись из ниоткуда и исчезали в никуда. Его уши, очищенные от свернувшейся крови, теперь слышали лучше, и Т в тишине своей уполовиненной души прислушался: справа раздались шаги по камню, стук чьих-то каблуков, слева – шуршание босых подошв. Он закрыл глаз и открыл другой. Было больно; потолок придвинулся еще ближе. Еще чуть-чуть, и он сможет разглядеть узор древесины. Потом Т захотел перейти к шее, к затылку – велел себе их коснуться, повертеть головой в одну сторону и в другую, посмотреть, кто там крадется по углам комнаты. Попытался, но не смог. Боль рождалась в макушке и, следуя вдоль швов, спускалась вниз, словно землетрясение, сдвигающее тектонические плиты, вынуждая плоть вздыматься с мучительной медлительностью. Он заснул.

Гладят. Укрывают. Моют. Чистят. Лучше. Не показываются.

Он проснулся спустя долгое время, и показалось, что это самое время прошло мимо, отразившись во всем, что его окружало, но не в нем самом; в нем оно шло с трудом, его плоть исцелялась медленно, слишком медленно. Потолок теперь выглядел четче, и святой сумел немного повернуть голову к окну, где птичка размером с детский кулачок, с оранжевым зобом и черным клювом, наблюдала за ним, не шевелясь, как будто чего-то от него ждала. Но Т не знал, чего именно, а даже если бы знал, не смог бы этого дать. Святой мог лишь смотреть, потому так и поступал.

Засыпает. Находят. Моют. Чистят. Толкают. Течет. Чистят. Распарывают. Чистят. Зашивают. Укрывают. Ласкают. Дают. Берет. Не умирает.

Казалось, в пространстве между ним и потолком миновало еще несколько веков, и Т, проснувшись однажды утром с пересохшими губами, измученный жаждой и голодом, наконец-то понял: живой. Он сумел оторвать присохшую корочку на затылке и повернуть голову направо, где увидел, как в открытую дверь вошли – перейдя из одного зала в другой – несколько серых фигур, чьи бритые головы и одеяния напомнили святому о собственном ученичестве у Мошу-Таче, о Данко Ферусе, любившем лошадей, и о Бартоломеусе, дорогом друге – может, подумал святой, он все еще ждет в Лысой Долине, благоразумный и верный, по привычке сложив руки на груди, глядя в небо; ждет своего друга, заблудившегося посреди бесплодных скал. В том, что осталось от его души, Т ощутил болезненный укол – и снова понял, что жив. Потом, наблюдая за тем, как чьи-то босые ноги ступают по гладкому каменному полу, он вспомнил голени Катерины: то, как пил с них мед, то, как водил пальцами по ее коже, умытой росой и по´том. Душа, та ее часть, что не рыдала, корчилась от боли утраченной любви, которая по сути боль страшнее всех прочих. От этой муки он еще раз осознал, что жив, но к тому же вспомнил, что все живое легко умирает, и ничто не терзает человека сильней, оттягивая финал и жестоко продлевая страдания, чем несбывшаяся любовь. Святой расплакался, и слезы потекли по белым шрамам на его лице.

* * *

Он услышал то же постукивание каблуков, которое многократно раздавалось в его снах на протяжении всего времени, проведенного распростертым на каменной плите, – и увидел, что это не сапоги, но два костыля, на которые опирался старец невысокого роста, скрюченный от возраста, с кожей такого же серого цвета, как и одежды; этакий бессмертный хамелеон, который, похоже, собирался ему что-то сказать. Но смысл слов терялся в тумане слез, уши слишком устали, чтобы улавливать их на лету. Он заморгал, надеясь прогнать слезы, но оказалось, старец уже исчез.

Заботившиеся о святом увидели, что он проснулся, и засуетились вокруг, предложили выпить горячее зелье с запахом меда и гвоздики и заставили проглотить содержимое двух маленьких, пестрых яиц – оно было отвратительным на вкус, но быстро придало сил. Через некоторое время Т сумел сесть и окинул свое тело взглядом: с ног до головы его покрывали швы, пальцы остались без ногтей и ладони выглядели чужими. Ноги, похоже, с трудом собрали из частей, принадлежавших не ему, но, раз уж так вышло, он готов был их принять за свои; на месте вырванного с корнем детородного органа осталась только большая, еще гнойная язва, и ничто не напоминало о горделивом мужском достоинстве, от которого трепетала его дорогая Катерина; живот выглядел лоскутным одеялом, и нити швов вымокли в протекших жидкостях. Он внимательно посмотрел на пуп и понял, что это не его пуп – и, скорее всего, то, что было под кожей, тоже взяли от кого-то другого; он точно утратил железу, производившую красную веревку, где-то в той вонючей яме в Лысой Долине. Без веревки он не святой, без мужского естества – не мужчина. Тогда кто же он такой?

Ученики, улыбаясь ему, принесли воды для питья и умывания. Движения давались с трудом, каждый жест изнурял, но он был жив и сказал себе, что жизнь полна боли, ведь она – подготовка к смерти.

– Позже, – сказал один из учеников, как будто прочитав его мысли.

Т медленно кивнул и снова вытянулся на холодном камне. Ученики принесли котелок и тряпицы, начали обмывать ему язву между ногами и испачканный зад. Вонь дерьма на несколько мгновений перекрыла аромат лаванды в воде, потом рассеялась. Святой остался в одиночестве и повернулся к узкому окошку, где опять сидела птичка и наблюдала за ним, прыгая то в одну сторону, то в другую. Он вспомнил сотни – может, тысячи – птиц, слетевших в яму, попытался собрать все слова в одно, выражающее благодарность, но не сумел, потому что голос его умер и сгнил, обернулся плотным смрадом в горле, так что он поблагодарил мысленно – и резвая птичка ответила долгой, мелодичной трелью. Святой заснул, умиротворенный.

Прошли недели, может месяцы, прежде чем он сумел спуститься с каменного ложа. Раны исцелялись; время от времени он медленными взмахами руки прогонял какую-нибудь заплутавшую муху, которая пыталась сесть на рубцы, обильно смазанные медом. Обернутый листьями лопуха, с язвами, присыпанными всевозможными семенами, Т каждый день делал несколько шагов туда и несколько – обратно, держась за холодный камень, под воодушевляющими взглядами учеников, следивших за ним через круглые проломы в стенах, куда помещались только головы, от чего их лица казались висящими на гвоздиках живыми масками. Когда они увидели, что святой готов одолеть большее расстояние, то взяли его под руки и вывели из комнаты.

Коридоры были длинными и запутанными; тут и там какой-нибудь ученик высовывал голову через круглое окно в каменной стене и следил, как святой проходит мимо, словно привидение, опираясь на двух юношей, бледных и худых, и время от времени ощупывая влажный камень кончиками стертых пальцев. Огоньки сальных свечей трепетали, когда он оказывался рядом, и пришедшие словно из ниоткуда сквознячки лишали их силы. Т слышал журчание воды – казалось, за какой-то стеной расположился миниатюрный водопад. Он шел, потом устал и рухнул на руки ученикам; заснул до того, как его принесли обратно в комнату и уложили на каменное ложе. Долго спал и видел много снов, беспорядочно сменяющих друг друга (кто-то постоянно его убивал, всякий раз новым инструментом).

На второй день – или, может, третий, а то и четвертый – он опять пустился в путь по коридорам, и звук его медленных шагов вторил шуму невидимой падающей воды. В какой-то момент Т прошел мимо узкого колодца, прикрытого железной решеткой, сквозь которую поднимался теплый, ароматный ветерок. Чуть позже он увидел нишу в стене, где три каменных куба – каждая грань была примерно с локоть – кувыркались и терлись друг о друга, словно их монотонно перебирали невидимые руки, и от этих движений на полу собирались горки каменной пыли, которую время от времени сметал и уносил какой-нибудь ученик. Святой ничего из увиденного не понял, а потом почувствовал, как его уводят прочь, и когда уже не было сил бороться с усталостью, перестал в напряжении держать веки открытыми и рухнул на руки ученикам, как подкошенный.

Хотя каждый раз, когда Т покидал свою комнату, проникая все глубже и глубже в сердце этого чудно´го и чуждого храма, он видел что-то доселе неведомое, трудное для понимания, одна вещь оставалась неизменной: комнаты и коридоры были полны птиц всех видов – маленьких, с перьями весьма ярких цветов; больших и неуклюжих, серых, едва различимых в пепельно-сумеречных альковах; с короткими крыльями, от чьих взмахов в полете воздух окрашивался в разные цвета, и с огромными, которые, будучи распростертыми, заслоняли сразу по десятку свечей, озаряющих коридоры; с глазками маленькими, словно черные бусины, во тьме отражающие невесть откуда взявшийся свет, и большими – будто с несколькими радужками, вложенными друг в друга, с накатывающими волнами всевозможных цветов; и эти очи впивались в каждого, кто шел мимо, вынуждая его замереть столбом. И птичье пение – пронзительный щебет, короткие и резкие трели, долгие рулады или басовитое уханье – для Т все это звучало, как церковный колокол.

* * *

Пришел день, когда святому разрешили выйти из храма, поскольку мышцы его ног под заемной кожей достаточно окрепли, а в руках появилась сила, которой хватало, чтобы опираться на костыль из ясеня. Он чувствовал, что ученики следуют по пятам, а прохладный ветерок от биения крыльев ласкал его безволосую голову. Лица в отверстиях в каменной стене улыбнулись, когда Та сделал первый шаг за пределы храма. Он подумал, что находится в знакомом краю, может даже в Лысой Долине, какой она осталась в его болезненных воспоминаниях: повсюду виднелись обломки камней, похожие на гнилые зубы, сухие кусты; небо как будто давило сильней, чем подсказывала святому память. Но журчание по-прежнему скрытой воды напоминало об увиденном на протяжении последних месяцев, и Та, окинув взглядом окружающую пустошь, никак не мог взять в толк, откуда ученики брали свечи, а также молоко и мед, которые давали ему, чтобы вылечить, чтобы он исцелился. Желая вернуться и поговорить с ними, узнать, как им удавалось содержать в полном порядке храм посреди такого безграничного запустения, он увидел, что остался наедине с юношей в серых одеждах, а храм исчез без следа. Теми остатками духа, что в нем еще были, Та попытался хоть что-то понять, но это было невозможно. Храм пропал… Длинные залы, переплетающиеся друг с другом, птицы, холодный и влажный камень; все исчезло. Только вода, по-прежнему незримая, напоминала о жизни, которую он вел до сих пор, и Та испугался, что все это могло быть лишь бредом его вполовину усеченного ума. Он подошел, опираясь на клюку, словно молодой старик, и протянул руку, думая, что она пройдет сквозь тело ученика – ведь тот, определенно, и сам был всего лишь призраком опустошенного духа. Но пальцы уткнулись в ребра парнишки, который улыбнулся, демонстрируя чуть кривые, испорченные зубы. Так или иначе, он был способен на улыбку, полную тепла и любви.

– Не бойся, – сказал парнишка. – Делай как я.

И он отдалился от святого, на мгновение оставив того в одиночестве посреди пустыни. Ученик взобрался на большой осколок камня, ступая босыми ногами по его ужасно острому гребню, и уставился на скалу впереди. Та увидел, как его голова поворачивается чуть налево, чуть направо, а потом, найдя хорошую позицию, ученик на несколько секунд замер, улыбаясь и нацелив взгляд на что-то рядом со скалой, как будто пытаясь, с прищуренными глазами и лбом, изборожденным десятком морщин, что-то запомнить. Когда он спустился с камня, острого, как лезвие топора, святой увидел оставшиеся на гребне кровавые отпечатки подошв. Он проследил за учеником взглядом, пока тот не скрылся из вида за скалой. Та с трудом обошел ее и, увидев, что ученик его там вовсе не ждет, мысленно задался вопросом, что же это за игра такая, и почувствовал себя ужасно одиноким и испуганным. Дрожа и страдая от боли, вызванной спешкой, Та вернулся к камню с заостренным гребнем и, опираясь на костыль, превозмогая боль, сумел босиком забраться на него. Чем выше он поднимался, тем сильнее каменное острие впивалось в плотную кожу подошв. Потекла кровь. Святой со стоном повторил движения ученика – повертел головой так и этак, прищурился и поискал что-нибудь за скалой впереди, а потом внезапно увидел то, что было до сих пор скрыто от его взгляда. Если он смотрел на скалу под определенным – очень точным – углом, то она как будто раздваивалась, образуя проход, когда свет проникал между двумя вершинами. Прищурив глаза еще сильнее, еще немного – самую малость – наклонившись, он увидел, как проход оканчивается вратами, за которыми и виднеется храм, откуда святой вышел не более часа назад. Он в испуге попятился и вытаращил глаза в направлении скалы, но, покинув нужную позицию, увидел, как храм скрылся от его взора.

Та спустился с заостренного камня и поплелся к скале, оставляя след, словно улитка, но не слизистый, а кровавый. Ощупывая холодный камень, принялся обходить его по кругу, и с изумлением осознал, что несколько месяцев прожил в оптической иллюзии. Он вернулся и опять забрался на вершину камня – лезвие без труда отыскало только что проделанные борозды в стопах и погрузилось в них. Тауш наклонился в нужную сторону, немного согнул колени и прищурился. Ну и вот оно: храм вновь предстал перед ним во всем своем каменном великолепии, с крышей из крон деревьев, появившихся словно из ниоткуда, таких странных в пустыне Лысой Долины, с ручьями, чье неустанное журчание он слышал, но лишь теперь сумел увидеть, как они стекают по одной из стен храма изящными водопадами, с сотнями, а может и тысячами птиц всех видов, летающих вокруг, и с теми странными кубами над воротами – они все продолжали и продолжали тереться друг о друга, соприкасаясь влажными сторонами. Святой поглядел, как каменная крошка осыпает порог врат, и спустился с камня-лезвия. Направился в сторону скалы; опустившись на колени, пошарил руками по земле – и нашел кучку свежей каменной крошки. Перешагнул через тайный порог и опять оказался во дворе храма, так аккуратно завернутого в иллюзию. Услышал, как трутся друг о друга камни, как журчит вода и щебечут птицы, и увидел, что ученики ждут его с улыбкой. Та им тоже улыбнулся. Он был дома.

После глубокого и крепкого сна, похожего на великий сон, Та проснулся в ночи и услышал ритмичное постукивание, в аккуратном ритме сопровождающее шуршание босых стоп. Святой открыл глаза, сел на своем ложе и увидел, что посреди комнаты стоит скрюченный старец и смотрит на него.

– Святой, – сказал гость, и несколько птиц, прятавшихся по углам, взлетели. – Ты проснулся.

Та кивнул и попытался спуститься с каменной плиты.

– Нет-нет, – проговорил старец хриплым, надтреснутым голосом. – Не вставай.

Он подошел и помог Та снова лечь на постель из серой холстины, двигаясь так тяжело, словно был старым, как мир.

– Твои уши исцелились, сын мой, так что ты можешь слушать. Твои глаза тоже исцелились, и ты уже начал замечать то, чего другие никогда не видели. Но к тебе еще не вернулся голос, поэтому тебе придется слушать молча. Знай же, святой, что ты находишься у Искателей Ключа из Лысой Долины, чья обитель то невидима, когда свет падает под определенным углом, то видна как на ладони. Так было всегда, еще с тех времен, когда мы отделились от славного Нифы из Альбарены и начали искать Ключ. Мы на этом пути не одиноки, поскольку и обитатели не’Мира – а они, сын мой, между собой называют его над’Миром – ищут Ключ, но тот един и неделим, хоть имеет два лика, ибо он и есть Исконное Слово, которое значит одновременно примирение и вражду. Мы спрятались от всех миров, потому что они нас выслеживают, – да будет тебе известно, среди них нет хороших и плохих, но все они вырваны из Слова Тапала, сеющего любовь или разлад в зависимости от того, как его произнести. Я вытащил тебя из ямы, где ты едва не испустил дух, потому что братья-птицы меня оповестили о том, что в тебе таится перекресток, пусть даже ты сам можешь этого не знать. Да, существуют три дороги, и они пересекаются в тебе, и тот, кто будет долго по ним идти, в конце концов остановится, призадумавшись, на перекрестке твоей души, которая растет – ты не волнуйся, но растет она в трех смыслах, ибо в тебе путь Мошу-Таче, который заботится о повествовании и латает ткань мира, и путь Тауша, который извлекает из себя шнур и дает мертвецу печать для предъявления на заставе, и еще – путь Слова, который ты постигнешь в Лысой Долине благодаря Искателям Ключа. Благословенны твои ученики, святой Тауш, ибо они понесут перекресток внутри себя. Так что и ты неси свой перекресток с гордостью, святой.[26]

Старец замолчал и устремил долгий взгляд в пустоту, пытаясь то ли что-то вспомнить, то ли забыть. Потом положил ладонь на руку святому и продолжил:

– То существо, которое ты встретил в Лысой Долине – тварь из не’Мира, которую к нам забросили через вскрытый с той стороны пузырь, и с той поры она бродила по свету, полоумная. Имя этому сильному и безжалостному кретину – Трынтэ-Грэмадэ. Ему несколько сотен лет от роду, и его тяжело поймать, потому что он может принимать любой облик, когда бросает миру вызов и проглатывает его. Мы про него давно знали, еще с той поры, когда первые Искатели обосновались в Долине и построили храм, но встречаться довелось лишь дважды. А может, и чаще, поди разбери, потому что монстра от не монстра можно отличить только по запаху – от него смердит не’Миром, или пахнет над’Миром. Трынтэ-Грэмадэ узнал про тебя и увидел, как ты бродишь по пустыне. Он накинулся на тебя, и вы боролись, и в той стычке, несомненно, ты испытал ужасную боль, а он украл бо´льшую часть твоего облика, сорвал с тебя кожу, выдрал голосовые связки из глотки и железу из пупка, и еще присвоил половину твоей души – а куда он со всем этим отправился потом, нам неведомо.

Старец взял руки святого в свои и коснулся кончиков его пальцев, где вместо ногтей осталась лишь тонкая лиловая кожа.

– Он забрал и твои ногти, чтобы мы не сумели по ним ничего прочитать. Тебе, сын мой, придется самому проверять, что за путь тебя ждет, ибо с этим мы никак не сумеем тебе помочь.

Сказав это, он отпустил руки святого и вышел из кельи. Через несколько минут вошел ученик, и Та с великим изумлением увидел, что парнишка прозрачный – через него было видно коридор, и птицы летали вокруг него, а некоторые прямо через него, как сквозь пустоту.

Парнишка знаком велел святому следовать за собой, и Та встал с каменной плиты, опираясь на костыль, и пошел за учеником. Но покрывало, на котором он лежал, зацепилось и упало, а когда святой наклонился, чтобы поднять его с пыльного пола, то увидел надпись на камне, на котором спал столько времени: там было его имя, аккуратно высеченное долотом и молотком, а под именем – годы жизни.

Он в ужасе прикрыл надпись и повернулся к парнишке, который был уже в коридоре, почти невидимый в тени, только глаза его поблескивали, как стекло, словно приобретая более отчетливую форму в эфемерной голове. Та шел за ним следом, и парнишка время от времени оборачивался и бросал на него улыбчивый, прозрачный взгляд. Они спускались по винтовой лестнице в ранее неведомые подземелья Лысой Долины; от прохлады по телу святого пробегала болезненная дрожь, капли пота, рожденного усилиями, затекали в глаза, и он осторожно одолевал ступеньку за ступенькой. Потом они куда-то пришли, и там оказался длинный коридор, который пришлось одолеть. Та уже устал, но ученик не давал ему передышки, постоянно побуждая сделать еще шаг, и еще, и еще один. Они шли мимо комнат, которые казались одинаковыми – одни и те же двери в камне, одни и те же плиты посередине, – но не имели окон, и десятки свечей и плошек кое-как озаряли учеников, которые чем-то занимались внутри, совершая загадочные, просчитанные жесты. В отличие от его кельи, здесь было много полок, на которых святой, отчаянно щуря глаза, чтобы хоть какие-то формы разглядеть в полумраке, увидел сотни птичьих трупов, маленьких и больших. Время от времени в коридор выходил какой-нибудь ученик, неся в ладонях одну-двух ласточек. Все птицы там, под землей, были мертвыми, а ученики – прозрачными.

Прямо рядом со ступеньками, которые вели еще глубже в сердце земли под храмом, святой заметил несколько закрытых дверей и, приблизившись, провел кончиками пальцев без ногтей по бороздам, вырезанным в дереве – символы были незнакомые, – а потом услышал тихие шепоты и стоны по ту сторону. Эти звуки, как мгновенно решил Та, свидетельствовали не о боли, а об удовольствии, как в те моменты, когда мужчина находится в одиночестве и его чресла горят от страсти. Святой ничего не понял и опечалился всей своей половинчатой душой: проклятый Трынтэ-Грэмадэ лишил его разума, и теперь он не соображает, что происходит вокруг, теперь он может быть лишь глупым свидетелем, чужаком в собственной жизни. Та повернулся к проводнику и мрачно уставился на него, вопрошая, но парнишке явно не терпелось проводить святого еще глубже под землю. Он сделал знак идти следом.

Святой вцепился в толстую веревку, напоминавшую его красный шнур из пупка, – та шла вдоль лестницы, лишь местами озаренной толстыми и короткими свечами, – и стал спускаться, ступенька за ступенькой, словно тень среди теней, падающая от прозрачного юноши, который и сам казался лишь наброском ученика из былых времен. Они спускались долго, и Та часто приходилось останавливаться, чтобы отдышаться; парнишка нетерпеливо ждал возле святого, и свечи виднелись сквозь него. В конце концов, глубокой ночью, хотя под землей это уже не имело значения, они вошли в огромный зал, переделанный из пещеры, и первым, что увидел Та, была пара гигантских каменных кубов, подвешенных будто невидимой рукой над огромным чугунным котлом и постоянно двигающихся. Каменная пыль, что сыпалась с граней, тершихся друг о друга, падала в котел посреди пещеры, и тот почти переполнился. Время от времени среди теней проступали очертания какого-нибудь ученика, он выходил из-за сталагмита и, вытащив пробку на боку котла, позволял тонкой пыли высыпаться в ведро, которое потом уносил во тьму.

Ученик призвал Та приблизиться и знаком велел забраться в котел, а сам шагнул куда-то назад и исчез посреди странных подземных формаций, среди которых, как предполагал святой, сотни глаз наблюдали за каждым его движением. Та вскарабкался на край котла и упал в тонкий, бархатный песок. Погрузился до подбородка, пыль взметнулась вокруг, ослепив его и защекотав ноздри. Он двинулся вперед, к середине котла, ступая как в трансе, в поисках неизвестно чего, пока не задел ногой что-то на дне огромного вместилища. Потом услышал откуда-то издалека стон и плач. Ударился опять, прислушался; плакал кто-то, погруженный в пыль.

Святой собрал все силы, набрал в грудь воздуха, смешанного с пылью, и нырнул в песчаные глубины. Шаря с закрытыми глазами, он начал искать нечто в глубине. Оказавшись во власти пыли, святой отчетливее расслышал плач и понял, что это женский голос. У Та все болело, но он ускорил поиски и, нащупав то ли руку, то ли ногу, потянул. Вытащил тело на свет и, как мог, поддержал так, чтобы верхняя половина была над пылью, которая постепенно осаждалась вокруг, вновь становясь единовластной владычицей котла. Святой оцепенел во второй раз, увидев спасенную женщину: ее глазницы были полны пыли и песка, отчего она казалась слепой, губы пересохли, рот наполнился влажной каменной крошкой; она медленно поворачивала голову из стороны в сторону и выла – тонкая, натянутая кожа на горле как будто мумифицировалась от вечной тяжести песка. Та слышал доносящийся сверху неустанный скрежет камней.

Женщина была нагая, с плоскими и обвисшими грудями, со слабыми и худыми, как у скелета, руками, которыми она хваталась за Та, словно за соломинку. Она попыталась что-то сказать плачущим голосом, но не сумела выдавить из себя ни слова; пыль в ее глазницах потемнела от слез, и появились маленькие бусины грязи; во время этого противостояния святой увидел на животе женщины большой разрез. Рану нанесли давно, и при каждом движении из нее шел гнилостный запах. Святой попытался спросить, что происходит, что с ней, кто она и так далее, но, не считая нескольких одиночных, жалких звуков, не смог ничего произнести. Он поднес ухо к губам женщины, пытаясь понять, что она шепчет. Незнакомка хотела что-то ему поведать. Она повторяла неустанно, очень-очень тихо – как будто в воздухе над ними витало нечто зловредное, способное подслушать, – одно и то же слово.

– Смотри… смотри… смотри…

Как будто зная с начала времен, что ему следует сделать, святой наклонился и сунул голову по самые плечи в сгнивший живот женщины. Моргнул раз-другой, и архитектура внутренностей, перестроившись будто во сне, продемонстрировала ему город с корнями. Та начал говорить:

– Б… б… б…

Он повторял эту единственную букву, как будто хотел умереть вот так, с головой в потрохах женщины, но она каким-то образом поняла, чего хочет святой, и показала ему Бартоломеуса, его доброго друга: архитектура кишок перестроилась опять, крепость исчезла, но появилось чужое лицо, и сад, а в саду – земля, и под землей – джутовый мешок, а в мешке – горстка костей, которые, как осознал Тау, когда-то принадлежали его славному соученику.

Кто ты? Кто ты? Кто ты?

Ульрик был уже совсем взрослым парнем, когда его перевели из бывшей мастерской старика Нортта в мастерские Великого Инженера Аль-Фабра. Он стоял на деревянном пороге, где столько раз вырезал всевозможные математические формулы и символы, придуманные во время игры, водил по ним ладонью, видя, что они не стираются, и смотрел, как приходят новые ученики – словно цыплята, которых новый учитель наставлял при помощи рук, а не палкой, как это делал Нортт, и Ульрик видел в них себя, понимал, что они постигнут тайны и ремесла, они будут служить Порте и мимоходом влюбляться в ее девушек.

Когда Ульрик вошел в огромные мастерские Аль-Фабра, он был жилистым юнцом, с блестящим умом и сильными руками, но душа его оставалась изъеденной молчанием, в которое погрузилась Карина год назад. Он не мог ее забыть, не мог изгнать из разума и души, и там, где обычно обитали мысли о ней, все почернело, сожженное сгустком пылающих сожалений, которые пожирали его изнутри.

Если в маленьких, холодных каморках Нортта Ульрик чувствовал себя сильным, все контролировал и был под защитой дружбы с другими мальчиками, которые несли бремя собственных дарований, то в гигантских помещениях Аль-Фабра все обстояло иначе: просторные, полные света комнаты соединялись друг с другом с помощью огромных аркад; стеклянный потолок необъяснимым образом витал в вышине, словно второе небо; повсюду виднелись столы, верстаки, ручные тиски и фрезы, наваленные горой зубила и кучки гвоздей; в дальних углах горели огни, металл охлаждали в воде, вода поднималась, превратившись в пар, звон кузнечных молотов метался туда-сюда по мастерским, и время от времени над каким-нибудь рабочим столом поднималось зеленое или охряное облако – свидетельство неудачного или запланированного взрыва; по рельсам в полу ездили тележки и перевозили от стола к столу макеты зданий и строительных лесов, а у стен, до самого фальшивого неба, простирались стеллажи с книгами и свитками, принесенными со всех концов света, и эти полки сообщались друг с другом посредством лестниц и мостиков, расположенных прямо над головами учеников. Там были не только плотники, как Ульрик, но и физики, просчитывавшие траекторию падения ядер из одного мира в другой; химики, переводившие вещества из одного агрегатного состояния в другое, а также из одного мира в другой; математики, почти все время болтавшиеся на веревках под потолком, где они писали свои формулы будто бы прямо на небесах; биологи, сгорбившиеся над какой-нибудь белкой из другого мира, подмечавшие особенности ее поведения или препарировавшие существ из пре’Мира и пост’Мира, не зная, что перед ними одни и те же твари, только в разные моменты времени; и так далее – эти залы под двойным небом (то в звездах, то в тучах; исписанным и изрисованным) все длились и длились, будто бы до бесконечности.

Приняли новичка хорошо, весть о его таланте как ветер пронеслась от верстака к верстаку, и первое время все взгляды были нацелены на него. Почти в самом начале Ульрик наконец-то узнал истинный мотив и цель своего ученичества, начатого в тени старого Нортта и достигшего высот под руководством Великого Инженера Аль-Фабра.

Великий Инженер внешне особым величием не отличался, он был скорее невысоким и плотного телосложения, обувь предпочитал на каблуках, которые вместе с взъерошенными волосами добавляли ему сантиметров. У него было огромное брюхо, на которое он – когда нуждался в обеих руках, чтобы что-то продемонстрировать, обрисовав в воздухе, – складывал свои карандаши, компас и деревянные линейки. Он был очень энергичным, и его резкий голос как будто существовал отдельно от хозяина: рявкнув единожды, инженер мог не только заполнить все огромное пространство, но и в некотором роде проникнуть из одной мастерской в другую, в мгновение ока заставляя учеников остановить или начать свой труд.

Про Великого Инженера Аль-Фабра говорили, что он первый, кто понял динамику, расположение и структуру миров на теле Тапала и также первый, кому удалось все это увязать логичным, безупречно математическим образом, собрав все в одну формулу, которая, по слухам, существовала лишь в двух местах: в его разуме и на клочке бумаги в некоей тайной комнате Королевской Библиотеки – и то, и другое было заперто на все замки и охранялось с неимоверным рвением.

– Ну что, трутни, – обратился он к ним, утопая в подушках на возвышении в лекционном зале большой мастерской, – добро пожаловать! Возможно, некоторые из вас, если они настолько умны, как мне хотелось бы, поняли, почему вы здесь, а вот другие – надеюсь, их не слишком много – еще нет. Вы сюда пришли из мастерских Нортта и Каруха, из серных ям Лилоха, из заряженных электромагнетизмом комнат Збира (я вижу вас – вы, с шевелюрами торчком) и из многих других мест, кои не в силах сравниться с великой мастерской Аль-Фабра. Вы росли, играли, учились – кто-то, может, познал первую любовь, а кому-то уже удалось разминуться со смертью. Рассчитываю, что вы усвоили свои уроки, и еще надеюсь, что вы наигрались. Ибо здесь, в моих мастерских, больше нет места забавам, и ваша миссия превыше любовей и смертей всех над’Людей, кои есть и будут. У наших талантов нет ни малейшего смысла, если они не получат свое применение в проекте великой унификации миров – близких и далеких, – где кишмя кишат, словно какая-нибудь зараза, презренные черви всех наций, не знающие истинного произношения Исконного Слова.

Мы, над’Люди, его знаем, и более того – это слово лежит в основе аль-фабрической формулы, которая объясняет известную вселенную и находится вот тут. – Он постучал по виску кончиками пальцев. – К сожалению, унификации нельзя добиться лишь посредством расчетов или благодаря ви`дению, воображению или напряжению ума, нет – ее надо добиваться силой рук, мощью и яростью. Насилием. И вот тут мы приходим к цели вашего труда: вы, не солдаты и не святые, но инженеры, поможете солдатам и святым воплотить в жизнь Великое Единение. Надеюсь, вы знаете, что на протяжении многих сотен и тысяч лет предпринимаются попытки перехода из одного мира в другой. Иногда это удается проще, иногда сложнее, гораздо сложнее. Но не’Мир у наших ног! Стоит только руку протянуть – и вот он! Со временем мы научились открывать маленькие карманы в мировом гобелене, и их хватает, чтобы прошли небольшие войска, но дыры немедленно заделывают зодчие из другого мира, как вам известно, и оттого наши силы уменьшились, а результаты так и остались незначительными. Далее, вы знаете, что наши святые ведают и владеют тайной смерти и гниения: в знак великого альтруизма и любви к нам они переходят от одного существования к другому, из одного мира в другой. Но их мало, и там, за тканью мира, они нуждаются в помощи. Пришло время тотального вторжения, а оно может случиться, только если Мать Лярву освободить из над’Мира – она должна обрести крылья, раскинуть их, завоевать то, что принадлежит нам по праву: миры, объединенные под одним словом. Исконным Словом!

Труд в Великой Мастерской был нелегким, и Ульрик почти весь день проводил, склонившись над Великим Планом. Иногда он просыпался ночью и вытаскивал свой куб из-под подушки; шептал в него, тихонько постукивал, чтобы не услышали другие ученики, но Карина не отвечала. Поневоле он постоянно напоминал себе хорошенько закрывать дверцу, потому что в последнее время из куба все сильнее воняло мертвечиной.

Однажды ученики его обнаружили. Ульрик умывался над тазом, когда услышал, как один из них спрашивает его посреди заполненной паром сауны:

– Ты что, коллекционируешь вонь, Ульрик?

Остальные начали смеяться, передавая куб из рук в руки и поднося к носу. Они корчили рожи и смеялись все громче.

– Это не твое дело. Отдай!

– Вот еще. Нетушки, я его чуток придержу. Буду подмышки себе обливать твоими духами. А что, только тебе позволено хорошо пахнуть?

Смех.

– Может, ты в него перднул?

Хохот.

Ульрик подошел к парню и схватил его за подбородок.

– Отдай!

Ученик ударил его по запястью и высвободился. Весь напыжился и кинулся на Ульрика; мокрая кожа соприкоснулась с чужой мокрой кожей, и показалось, что окружающий их пар исходит от разгоряченных тел, готовых взорваться.

– А что? Что ты мне сделаешь?

Куб продолжал переходить из рук в руки, пока не оказался у Арика, который не стал его открывать и нюхать, но спрятал в карман и кивнул Ульрику. Тот на миг утратил бдительность, и другой парень ударил его кулаком в солнечное сплетение и коленом в живот. Ульрик упал на мокрый, грязный деревянный пол. Весь воздух вышел из его легких, а с воздухом как будто и жизнь собралась его покинуть. Арик бросился к нему и помог встать.

– Чего, и ты хочешь получить? – не унимался задира. – Ссать я на вас хотел, бошки деревянные! А ну пошли отсюда, морды опилочные!

Удары парня были искусными и не оставили следов, потому Ульрик не решился пойти к Аль-Фабру. Он поблагодарил Арика и весь день вертел куб в пальцах, проверяя, не сломался ли тот.

– Слушай, но что это за штука? – спросил Арик. – Ты правда собираешь запахи? Что на тебя нашло?

– Да ну тебя, – отмахнулся Ульрик. – Это… другое.

Арик покачал головой и хотел уйти, разочарованный тем, что за помощь свою не получил даже ответа.

– Стой, – попросил Ульрик. – У этой коробочки есть пара; они соединены друг с другом.

– Ого.

– Но я не могу тебе сказать, где вторая.

– В каком смысле?

– В таком, что год назад, она была в Розовой Башне, на севере Порты – знаешь такое место?

– Знаю, но…

– И с той поры ни ответа ни привета. Ума не приложу, там ли она теперь.

– Но, слушай… как куб оказался в Башне? Ты туда вошел?

– Еще чего. Я даже не знаю как.

– Никак.

– Я…

– Слушай, да ты втюрился в одну из них!

Ульрик не ответил. Молчание все объяснило.

– Друг мой Ульрик, ты чокнутый! Это бессмысленно. Те девушки, они же на парней не смотрят.

– Карина смотрела. На меня.

Арик рассмеялся.

– Она-то, может, и смотрела, но ей нельзя. Они готовятся стать святыми, и ты не получал от нее вестей по той же причине, по которой я ничего не знаю о своей сестре.

– Она что, тоже там?

– Уже семь лет. Я изредка ее видел, но последние два года – ни разу. Ни письма, ни весточки. И нам нельзя ни просить о встрече, ни писать ей. У них там суровый режим. Забудь ее.

– Как я могу ее забыть, Арик, она же самая…

– Ну, знаешь – вот как я учусь забывать сестру. Ее больше нет. Ты должен понять. Их всех больше нет. Для меня, для тебя, для всех в над’Мире. Их посылают в не’Мир.

Они погрузились в молчание, и ночной прохладный воздух как будто сделался гуще.

– Ты не знал? – спросил Арик, но было уже слишком темно, чтобы разглядеть реакцию Ульрика, который покачал головой и вяло пожал плечами; в его взгляде и в напряженных морщинах на лбу была пустота.

– Ты ее больше не увидишь.

– Расскажи мне еще про святых, Арик.

Но парнишка больше ничего не сказал. Укрылся одеялом с головой, и сквозь ночь доносилось только его тяжелое дыхание, изъеденное печалью. Ульрику было жаль, что он начал разговор о святых из башни, но он радовался, что хоть немного узнал о Карине и тем самым как будто приблизился к ней на шаг или два.

Куб был пуст, из него сильно воняло.

Ульрик заснул, и приснилась ему незнакомая девушка: бледная, лежащая в ванне, и на рассвете он проснулся с мыслью, уж не сестра ли это Арика. Но другу ничего не сказал. Как же он мог сказать, что видел сон, в котором его сестра была мертвой?

Но жизнь не стоит на месте, подумал Ульрик, вспоминая этот период своего ученичества; все в ней переменчиво. Не замирая ни на секунду, но неустанно меняясь и преображаясь, жизнь на протяжении все тех же недель преподнесла ему еще два узла, которые следовало развязать на пути к смерти: Аль-Фабр сообщил, что роль Ульрика в осуществлении Великого Единения была важнее, чем он считал, и Жозефина в одном из своих странствий по отдаленным краям попробовала, не подумав как следует, ядовитый боб. Но сперва Ульрик в своих воспоминаниях спустился в кабинет Аль-Фабра, потому что это было легче вынести – это воспоминание обошлось с ним мягче, не так болезненно ранило, как то, в котором мама выхаркивала легкие, желудок и прочие внутренности, свесившись с кровати, а Хампель ее поддерживал, сам полумертвый, пусть все его органы и оставались на положенных местах.

Аль-Фабр встретил Ульрика в кабинете, где под полками с книгами и глобусами не было видно обоев, а над столами с расстеленными картами парили шары-светильники; огромный камин дышал теплом, которое волнами распространялось среди кресел и под массивной кроватью в алькове – там Великий Инженер расположился полулежа и посасывал кальян в человеческий рост. Нортт ходил полураздетым, чтобы привыкнуть к теплу Порты, а вот Аль-Фабр окружал себя жарой, подушками и каминами, напоминавшими пустыню, где он родился больше сорока лет назад. Потягивая коричневую жидкость из стаканчика, он предложил Ульрику занять место среди подушек.

– Как тебе у нас нравится, Ульрик?

– Нравится, – кивнул юноша. – Все хорошо.

– У Нортта было лучше? Не надо, не отвечай – конечно, было лучше, что еще за вопросы… Ты был ребенком, а в детстве все кажется красивее и легче.

– Ну… да.

– Я тебя вызвал, Ульрик, чтобы объяснить, чего от тебя ждет Порта.

Парнишка, однако, молчал. Он не смел поднять глаза и встретиться взглядом с наставником, возлежавшим на изысканных простынях и раздетым по пояс, с огромным брюхом, тяжелыми грудями и сильными руками.

– Многим уже известно про Великий План. У нас есть доказательства того, что на этот раз все может получиться, но нужны лучшие мастера в над’Мире. Не всем, кого ты видел в мастерских, отведены роли в том, что нам предстоит, нет. Но ты… – Тут наставник легонько ткнул его пальцем в центр лба. – Да, ты! Знаем, на что ты способен, и думаем, что ты – ключ к нашему успеху. У нас множество талантливых и умелых мастеров, молодых и старых, с которыми, я уверен, есть шанс добиться желаемого, но никто из них не в силах сделать кое-что важное. Кроме тебя, Ульрик.

Аль-Фабр присосался к трубке и как будто опустошил кальян одной затяжкой. Потом растянул выдох, словно зависнув над кроватью, как огромный дирижабль, наслаждаясь ароматами, которые перемешались в его гортани. Когда он наконец-то выпустил дым, запахи нарисовали перед внутренним взором Ульрика крепости из песка, а между ними – пустынных всадников, с их обожженными солнцем суровыми лицами и изогнутыми кинжалами.

– Ты, Ульрик, должен соорудить под Храмом Девяти Утроб огромные строительные леса.

Молчание.

Даже теперь, спустя некоторое время после того эпизода, Ульрик отчетливо помнил, какой хрусткой и прозрачной, хрупкой и чувствительной была установившаяся между ними тишина – словно корочка льда, под которой, не сомневался парень, скрывалась в воде его судьба. Он так предполагал, но не желал верить. Внутри него вопросы бурлили так, что, казалось, изо рта вот-вот вырвется струя пара.

– Ты меня услышал? – спросил Великий Инженер.

– Но… для чего, о великий мастер? Как…

– Все просто. Это будут леса, которые ты возведешь под землей, стремясь вверх, переходя из одного мира в другой. На вершину этой подвижной и гибкой конструкции мы поместим Мать Лярву, и ты вытолкнешь ее из нашего мира в чужой – в не’Мир.

– Но как я это сделаю, о великий Аль-Фабр? Я даже не понимаю, что…

– А с этим ты уж сам разберись, Ульрик.

– Но…

– Разве не ты строил башни, которые начинаются в одном мире и продолжаются в другом?

– Да, но…

– Не ты ли создаешь мебель, которая сообщается с другими местами?

– Я, но…

– И не ты возводишь парящие здания, оживляешь опилки и чувствуешь то, что чувствует древесина?

Ульрик не нашелся с ответом. Им уже овладел страх неудачи.

– Лет двадцать назад был у меня друг, очень хороший друг. Ближе, чем брат. У него был такой же талант, как у тебя, и он мог бы положить конец войне еще тогда. В знак признательности он сотворил для меня это… – И Аль-Фабр указал пальцем вверх, на свод кровати, где во всех замысловатых подробностях был запечатлен падающий мужчина, весь в язвах, ранах и волдырях, внутри которых скопились всевозможные миры, слишком маленькие и изящные, чтобы разглядеть их невооруженным глазом.

– Кто?.. – спросил Ульрик.

– Тапал. Так он мне сказал. Дескать, видел его, когда был маленьким, и с той поры мог с ним разговаривать. Понятное дело, у него было не все в порядке с головой. Он бесчисленное множество раз попадал в лечебницы для душевнобольных во всех больших городах над’Мира, пока мы оба не оказались тут и не подружились.

– Что с ним стало?

– Он покончил с собой, Ульрик. У него были нелады с головой. У тебя – нет. Помоги нам завершить эту войну.

– Я не знал, что мы воюем, мастер.

– Воюем с того момента, как пришли в этот мир. А теперь ступай, оставь меня… что-то мне нехорошо.

Ульрик встал и вышел из алькова Аль-Фабра, но не раньше чем бросил косой взгляд на великого инженера, который уже устало перевернулся на живот, как будто такое количество табачного дыма и коричневой жидкости его утомили; он вздыхал и постанывал. Тогда-то Ульрик и увидел у него на спине шесть беззубых ртов, чьи мягкие губы скрывались в короткой кудрявой шерсти, что росла от плеч до самого копчика. Из теней показались девушки с глиняными сосудами, полными красного песка, и рты пробудились. Ульрик остолбенел в дверях, глядя, как рты чувствуют приближение девушек и разеваются, принимая песок, который служанки сыпали на спину Аль-Фабру, глотают его и сухо причмокивают от удовольствия.

Ульрик почувствовал сильную руку слуги, прятавшегося среди теней, и вышел в его сопровождении. Весь день и всю ночь юноша думал про Великий План, про свалившуюся на его голову беду. Он был рад узнать, что сделался настолько важной фигурой на игровой доске этой войны, чьи правила потихоньку начал понимать, но еще ужасно боялся, потому что знал: подобное может стать концом почти для кого угодно. Его мысли носились от Хампеля к Жозефине, потом к Карине, и так далее, до самого рассвета, когда он поневоле стал думать только о маме. Какой-то мальчишка вручил ему письмо, состоявшее из всего лишь нескольких слов, написанных дрожащей рукой отца:


Приезжай домой.

Мама умирает.

Хампель.


Ульрик тотчас же пустился в путь и через считаные часы стоял на родном крыльце, высматривал маму через ссутуленные от горя плечи Хампеля.

– Она что-то съела там, в горах, – объяснил отец, не поворачиваясь – он как будто по ритму шагов, по запаху и дыханию почувствовал, что пришел именно Ульрик.

– Ее вырвало?

– Всем, что было внутри.

– И лучше не стало?

– Нет. Она есть не может, Ульрик. Как будто от той ягоды у нее отнялось горло, желудок и все внутренности. Двигаться она может – видишь, корчится… – но внутри нее все застыло. Она не в силах переварить то, что я ей вливаю в горло. Даже глотать не может.

– Она меня слышит?

– Думаю, да. Она как будто спит, потому что ей обмазали голову маком и куркумой, но я вижу, что у нее все болит… бедная моя…

Ульрик склонился над Жозефиной и пощупал ее лоб.

– Все будет хорошо, мама.

– Не обманывай ее, сынок, – проговорил Хампель. – И меня не обманывай.

Весь тот день он провел в мастерской отца и на родительском подворье, собирал дрова до полуночи, все время прислушиваясь к звукам, доносившимся из комнаты, где выла женщина и плакал мужчина. Каждое движение сопровождалось страхом, что оно окажется последним его жестом, совершенным при жизни Жозефины, – и если так, оно должно было оказаться достойным, ведь движения в те мгновения, что сопровождают чью-то смерть, запоминаются навсегда, и это значило, что он обязан сделать что-то запоминающееся, а не ковырять в носу, смеяться, испражняться или таращиться в пустоту, словно кретин. Поэтому Ульрик трудился что было сил, непоколебимо, не поднимая глаз и не отрываясь от древесины, и на заре позвал отца и показал ему шкаф из бука и гроб из ели. Много слов не говорил. Шифоньер был массивный и красивый, с изящным рельефным орнаментом – и Хампель, открыв его, почувствовал запах ели. Он все понял.

– Когда придет время, папа, – сказал Ульрик хриплым голосом, и Хампель расплакался, понимая, что шкаф и гроб сообщались друг с другом.

Он открыл крышку гроба, и Хампель увидел, что внутри достаточно места для двоих. Он обнял сына, и оба плакали, пока петух не прокричал в последний раз: Ульрику пришла пора возвращаться к Аль-Фабру.

– Вернусь к ночи, папа, – сказал он и поспешно ушел.

На него слишком многое навалилось в тот час, слишком многое давило и тащило сразу во все стороны, он не мыслил ясно, когда, охваченный страстями и гневом из-за болезни мамы, истерзанный чувствами, во время своей окольной дороги к Великим Мастерским, свернул ко двору Розовой Башни – может, надеясь снова увидеть Карину. Добравшись до их секретного местечка, Ульрик увидел, что кусты обрезали, а забор усилили еще одним рядом досок, через которые едва можно было разглядеть двор. Вокруг гарнизона так смердело, что едва удавалось дышать, и пока он осматривал забор прищуренными глазами, пришлось прикрыть нос рукой. Ни следа Карины. Во дворе не было ни души, и сама башня казалась покинутой.

В безумном порыве, чувствуя, что ему почти нечего терять, Ульрик забрался на забор, чтобы лучше рассмотреть двор. Оттуда, сверху, юноша все-таки углядел какое-то движение: вдалеке девушки таскали из здания в здание огромные ванны, и несколько мальчишек лет девяти-десяти бегали туда-сюда за другим забором. Он попытался рассмотреть лица девушек, но не вышло – они были слишком далеко. Он огляделся по сторонам и подумал, что никто не заметит, если он спрыгнет во двор и прокрадется мимо…

Но тут кто-то резко пнул его в спину, и Ульрик почувствовал, как на шее затягивается цепь. Несколько ударов по ногам и в грудь, по селезенке, лишили его

сил и сознания. Падая в черный сон, полный мук, он услышал голос – или два, или три, – неустанно задающий один и тот же вопрос:

– Кто ты? Кто ты? Кто ты?

* * *

«Кто я? Кто я? Кто я?» – звучало в голове Ульрика на протяжении нескольких дней, которые он против собственной воли провел в камере под Розовой Башней. Он ничего не видел – тьма была полнейшая. Время от времени кто-то спускался на веревке и приносил ему поесть, какой-то безвкусный суп, который он через силу втягивал сквозь стиснутые зубы. Нужду справлял там же, словно зверь. Несколько дней пытался кричать, с кем-то общаться, получить объяснения, но все впустую. Иногда сверху лили воду, холодную как лед, и несколько раз кто-то ударил его кнутом так сильно, что Ульрику показалось, будто мясо сошло с костей. Но потом он себя ощупал и понял: все не так, просто от холода и сырости у него сложилось впечатление, что смерть близка. Большую часть времени его не трогали, давали возможность сидеть во тьме и плакать. Лишь однажды чей-то голос из самого сердца мрака спросил:

– Сожалеешь?

– Да, – ответил Ульрик со слезами на глазах, хоть и не понимал, о чем должен сожалеть.

– Повторишь?

– Нет, – ответил Ульрик, всхлипывая и не зная в точности, что он сделал не так.

Когда все силы как будто его покинули, Ульрика вытащили и посадили на дороге, возле забора, просто бросили там. Он открыл глаза и увидел, как удаляются бритоголовые девушки. Он крикнул:

– Карина! Карина!

Но ни одна не повернулась. Над ним в густой кроне деревьев чирикали птицы. Шелестели кусты. Жуки толкали навозные шарики через дорожную пыль. Жизнь продолжалась. Ульрик потерял сознание.

Он проснулся в родительском доме. Значит, кто-то на той дороге его узнал и вернул домой. Ульрик знал лица тех, кто о нем заботился: это были две двоюродные сестры Хампеля, которые жили на другом конце села Трей-Рэскручь.

– Что случилось? – спросил Ульрик, еле шевеля пересохшими губами.

– Это мы должны тебя спросить, – раздалось в ответ.

Трижды в день женщины обрабатывали его раны и обмывали нагое тело, вытянувшееся на кровати, где он спал еще ребенком. Но Ульрик был уже не ребенком, а сломленным юношей, чья суть держалась на честном слове.

– Где папа? Где мама?

И женщины молча опустили головы.

Он с трудом выбрался из постели и пошел в главную комнату, где стоял шкаф, сделанный для Хампеля. Провел пальцами по обструганной поверхности и улыбнулся. Открыл буковую дверцу шифоньера и глубоко вдохнул. Его легкие заполнились ароматом ели, но в этом

древесном запахе он распознал кое-что еще, и оно его необычайно обрадовало: цветочный парфюм одежд Жозефины и чуть едкий запах мужского пота – Хампеля. Сквозь все это потихоньку просачивался смрад гниения, которое делало свое дело, разлагая тела, производя маленькие оползни и глубинные перемещения тектонических плит. Он закрыл шкаф на ключ и вернулся к женщинам.

– Сделайте так, чтобы я выздоровел.

Потом Ульрик провел целую неделю, лежа в постели в родительском доме, и время от времени его навещал Арик, приносивший новости от Аль-Фабра – тот, как узнал юноша, был очень сердит и даже подумывал выгнать его из Мастерских. Но Арик считал, что это невозможно.

– Почему? – спросил Ульрик.

– Ты теперь слишком много знаешь про Великий План.

– По-твоему, у Аль-Фабра нет способов заставить меня молчать?

– Ты лучше бери себя в руки, начинай работать и докажи ему, что хочешь быть частью Плана, – сказал Арик, глядя на одиннадцать Ашкиуцэ на полке над камином. – Твоя работа?

– Ага.

– Странные ребята.

– Ну, они про тебя то же самое думают.

* * *

Кконцу недели Ульрик выздоровел благодаря компрессам, ваннам, чорбам[27] и отварам женщин, которые, закончив начатое, вернулись в свои дома, успокоенные тем, что хоть что-то сделали ради Хампеля и Жозефины. Уходя, они спросили, не знает ли Ульрик что-нибудь об исчезновении Хампеля.

– Он ведь просто взял и пропал, малыш Ульрик. Исчез без следа.

Ульрик отвернулся, и женщины поняли, что лучше промолчать. Вечером, прежде чем вернуться в Великие Мастерские, Ульрик вытащил шкаф в дальнюю часть двора и набросился на него с топором, но прежде несколько раз прошептал, прижимаясь лицом к щелям, что любит их. В считаные минуты он превратил шкаф в кучу досок, которые потом запалил, и посреди ночи весь сад озарился светом. Насекомые роились вокруг Ульрика, пока юноша глядел, как горят дрова, зная, что где-то за пределами всего этого его родители остались под землей, обнявшись в гробу, в западне, но наконец-то полностью свободные. Он подумал о Великом Плане и о Карине и узрел пути, что вели от одного к другому – пути, которые никто другой не сумел бы обнаружить; и вот он принялся размышлять, то хитростью, то силой вынуждая План измениться так, чтобы одно совпало с другим безупречным образом. Потом Ульрик взял с собой Первого Ашкиуцэ и отправился в Мастерские.

В Порте он сумел три дня избегать встречи с Аль-Фабром, и все это время прятался по каморкам, неутомимо работая над собственными эскизами для Великого Плана. Ночью он подкрадывался к Арику, и тот рассказывал ему шепотом новости о девушках из Башни, сильно рассерженный тем, что Ульрик не позволял ему отдохнуть.

– Давай рассказывай, что они там делают.

– Ульрик, да я мало что знаю. Дай поспать.

– Начни с того места, где остановился.

– А я не помню, где остановился.

– Арик! Ну елки-палки!

Но Арик все время засыпал, и Ульрик его будил, от чего в обеих реальностях – сна и бодрствования – возникали густые клубы непроницаемого тумана.

– Что ты слышал от родни? – спросил его Ульрик в одну из ночей.

– Я мало что знаю – вроде они тоже готовятся к Великому Плану.

– Что они будут делать?

– Отправятся туда.

– В не’Мир?

– Угу… – ответил Арик откуда-то из-под подушки.

Ульрику этого хватило, чтобы внутри у него все вспыхнуло, как высохший лес. Он пылал и работал, пылал и работал, и на четвертый день объявился подле ниши Аль-Фабра в тот самый момент, когда мастер одевался, и песок сыпался с его чавкающей спины к ногам.

– А, блудный сын! – вскричал Великий Инженер. – Надо было тебя как следует отхлестать, ты в курсе, да?

– Да, господин.

– Но мне тебя жаль, несчастный, – ты и так получил в Башне хорошую взбучку. И поделом! К тому же… – Тут Аль-Фабр посмотрел ему в лицо. – Слышал про твоих… Соболезную.

– Спасибо, господин.

– Но я очень сердит, Ульрик! Знаешь, сколько времени ты потерял впустую? Сколько потерял я? Сегодня иду в Королевскую Канцелярию, где хочу поговорить и про тебя и запросить некоторые меры нака…

Но Аль-Фабр проглотил остаток фразы, когда Ульрик вытащил из трайсты [28] свиток, который несколькими движениями развернул, и его край опустился до самого пола. Великий План. Мастер встал на колени, нахмурив лоб от недоверчивости, и начал изучать чертежи, в спешке нарисованные Ульриком, водя по линиям указательным пальцем, под ногтем которого как будто собрались целые песчаные барханы.

– Хм… – бормотал Аль-Фабр. – А-а-а… Кхе-кхе… Хм…

Он долго так стоял над Планом, полуголый, а чертежи уходили в недра рисунка, как будто на бумаге разверзлось ущелье, куда можно было упасть.

– Это ты сделал?

– Да, господин.

– Кхе-кхе… Хм… но он не закончен. Смотри сюда.

– Да, господин, он не закончен. Это просто набросок. Я хотел, чтобы вы его увидели, прежде чем продолжить.

– Хм… Да… А тут?

– Тут будет колыбель для Великой Лярвы. Я ее еще не спроектировал. Это просто леса, с подъемными меха…

– Знаю, знаю, мальчишка! Я тоже умею читать! – раздраженно ответил Аль-Фабр. – Иди сюда.

Ульрик подошел к Великому Инженеру, который взял его лицо в свои ладони, загрубелые от песка, и благодарно поцеловал в лоб.

– Браво. Все хорошо. Ты молодец, – сказал он ученику.

А потом отвесил такую пощечину, что Ульрик отлетел на пару шагов и грохнулся задом.

– И не смей больше фокусничать! Теперь вставай – и за работу.

– Да, господин, – ответил Ульрик и собрал свой план.

В своей каморке Ульрик не один час гладил покрасневшую щеку и благословленный лоб, неустанно думая о Карине и трудясь над двумя планами сразу: один предназначался для Аль-Фабра, а другой – для него самого. Оба были почти одинаковые, только один хранился в секрете и про него знал лишь Ульрик, соорудивший тайник под полом, в ящичке, запиравшемся на ключ, – через этот ящик можно было попасть в четыре других таких же, спрятанных в четырех разных местах. Планы различались в одном: его собственный проект имел маленькое убежище внутри опоры строительных лесов, которые должны были протолкнуть Великую Лярву из одного мира в другой, и была там узкая лесенка, ведущая спиралью до самого верха, с маленькой буквой, начертанной посередине: «У». От «Ульрик». Он знал от Аль-Фабра, что у каждой конструкции должно быть имя, чтобы она ожила и обрела крепость; и потому написал над планом косыми буквами, с большим количеством завитушек: Карина.

Таково было начало его великого плана.

Стоять на перекрестке людей, где пути сами выбирают тебя

Вдень, когда святой Тау начал свое новое ученичество, над Лысой Долиной метался ужасный ветер, который, казалось, кого-то искал в каждой щели, переворачивал каждый валун. Святого провели по незнакомым коридорам в комнату, посередине которой стоял стол; на стенах теснились полки, и на них, с промежутком шириной в ладонь, лежали трупы маленьких и больших птиц. Ветер носился кругами над храмом, точно бешеный, и за окошками сердито шелестела листва. Воздух был густым, как паста, насыщенным пылью кубов, которые повсюду терлись друг о друга. Тау поднял глаза и посмотрел на небо через отверстие в стене: приближалась буря.

Ему ничего не объяснили, просто оставили посреди комнаты со вскрытыми мертвыми птицами. Он увидел трещину в стене, между полками, и толкнул камень. Это оказалась дверь, выходящая в короткий проход, где другие ученики – одни целые, другие воплощенные лишь наполовину – молчаливо стояли на страже под свист ветра в коридорах, или входили и выходили из комнат, неся в руках то живых птиц, бивших крыльями, то трупики, окоченевшие и остывшие. Тау проследовал за этими учениками и обнаружил, что они входили в помещение побольше остальных, где вдоль стен на гвоздях и крюках висели огромные клетки, в которых всевозможные летуны коротали свой век. Тау открыл одну и после нескольких неудачных попыток сумел поймать ласточку. Он отправился с нею обратно в свою комнату, но остановился у двери другой кельи, чтобы подсмотреть, чем заняты другие ученики. И вот что он увидел…

Ученики разжимали ладони, умело хватали птичку за лапки и били головой о каменную плиту. Птица переставала чирикать или трепыхаться, и ее тельце клали на стол и вскрывали двумя-тремя быстрыми, уверенными движениями. Внутренности вытаскивали кончиками пальцев и бросали в ведро у ног. Без дальнейших промедлений ученик брал выпотрошенный трупик и по коридору шел к одной из комнат с закрытыми дверьми, похожих на те, откуда раздавались стоны удовольствия, услышанные святым, когда он спускался к женщине из пыли, чтобы познать свою тайну и миссию.

Тау подошел к своему каменному столу и, сильно зажмурившись, ударил птицей об угол. Почувствовал, как она обмякла в его руке, стала точно тряпичная, и немедленно испытал угрызения совести. Положил птицу на стол перед собой, погладил грудку и живот, под которыми уже ничего не работало. Сам не понимая, почему и зачем, Тау взял со стола узкий нож и вскрыл живот существа. Вытащил все, что мог, из еще горячей полости и бросил в ведро у ног весь органический механизм, в мгновение ока ставший таким бесполезным. Посмотрел на внутренности, покоившиеся на дне ведра, словно оттуда ему кто-то показывал непристойный жест.

Ему показалось, что все вокруг почернело и посерело, но потом он заметил, что небо снаружи еще больше потемнело, и ветер быстро гнал облачные острова, от чего над Лысой Долиной рождались и умирали бури. Святой положил на ладонь маленький труп и отправился к запертым комнатам. Нашел одну свободную и, войдя, с изумлением обнаружил внутри не что иное, как глиняную вазу с букетом свежих цветов, подобных которым он никогда раньше не видел. Комната оказалась меньше, чем он предполагал, и, раскинув руки, можно было коснуться стен кончиками пальцев. Из этой каменной монотонности выбивалось лишь слепое окно, в котором стояла ваза, и зияющее в стене отверстие размером с ладонь, через него святой видел лишь часть сердитого облака, постоянно менявшую свой внешний вид. Но вскоре Тау почувствовал, как им овладевает аромат, источаемый цветами в вазе перед лицом. Над розово-фиолетовыми, мягкими лепестками, притаившимися посреди жестких листьев и шипов, поднимался почти зримый густой дух, смесь разных запахов, и что-то в этом румяном букете заставляло думать о складках плоти в промежности Катерины, набухающих и лиловеющих от наслаждения. Он почувствовал тупую боль в чреслах и, опустив взгляд, осознал, что затвердел как никогда – мужское естество чуть не вырвалось из ширинки, чтобы предстать во всем нежданном великолепии. Одной рукой крепко сжимая ласточку, другой Тау высвободил его из штанов и удивился, когда увидел пенис лиловым, набухшим, с венами, болезненно пульсирующими от удовольствия. Он поспешно посмотрел вниз, поискал пятна, попытался хоть что-нибудь понять, но каменный пол был чистым, и происходящее казалось бессмысленным. Его охватило сильнейшее желание излить семя, и, вперив взгляд в распутное растение, чей запах сбивал с толку и пробуждал глубинные желания, Тау начал поглаживать член, но когда был почти готов кончить, пробудился чудной инстинкт, который вынудил его поднести птицу к головке пениса и излиться целиком в ее живот. Тау тотчас же испытал стыд и, все еще ошеломленный, вытер слюну, собравшуюся в уголках рта, вышел в коридор и столкнулся лицом к лицу с учеником, который держал в руках воробья, в чьей ране святой увидел вязкую каплю семени. Ученик улыбнулся.

Святой вернулся в рабочую комнату и поместил мертвую птицу на полку. Когда ритуал был окончен, Тау приостановился и задумался о том, какими естественными были движения всех учеников в коридорах, словно происходило нечто само собой разумеющееся, словно единая воля текла сквозь них рекой движений и жестов, выверенных кем-то гораздо более древним и очень далеким. С самого начала своего пребывания у Искателей Ключа святой почувствовал, что совершаемые им действия лишь отчасти связаны с его собственными желаниями, а в остальном отвечают некоему высшему, всеобщему волеизъявлению, струящемуся по пульсирующим венам всех учеников в обители, как прозрачных, так и плотных на вид.

Возвращаясь в свою келью, Тау повстречал ученика, который направился к оставленной им птице, забрал ее и ушел.

Чуть позже святого разбудили посреди ночи, взяли за руку и увели куда-то в подземелья храма, где при свете вонючих свечей старцы шептали слова, понятные им одним, над зашитыми брюшками птиц, в которых, как было известно святому, семя учеников прорастало новой жизнью. К утру мертвые птицы, встрепенувшись, вскакивали с поспешностью, свойственной крылатым, и, для пробы взмахнув несколько раз крыльями, улетали через дыры в стенах, и их голоса терялись среди галерей, которые, как выяснилось, вели птиц, умерших и воскресших, к черным небесам над Лысой Долиной.

Следующей ночью его разбудила ласточка, которая села на грудь и принесла орешек, найденный, видимо, далеко от бесплодной долины, возле людских поселений. Святой его съел и улыбнулся, заметив, что новые перья выросли в аккурат вдоль линии шва на животике птицы.

Но это была не последняя тайна, которую святой познал в храме Искателей Ключа из Лысой Долины. Он находился на перекрестке тайн и помнил, что ему об этом рассказали – но лишь теперь, после визита старца, начал по-настоящему понимать, что значили его слова.

Старец теперь выглядел бледнее, и при более ярком свете Тау разглядел, что у него отсутствуют большие куски плоти на затылке, мизинцы на обеих руках исчезли, а безымянные пальцы постепенно становятся прозрачными. Не было похоже, что эти части тела отрезали или отрубили, нет, они были на своем месте – и, вместе с тем, не были. Старик понемногу исчезал.

– До тебя еще никто не жил на перекрестке тайн, святой. Ученик взрослеет, постигает науку и несет дальше, как может, доверенную ему тайну. Ученики из Альбарены отправились на поиски Ключа по всей Ступне, читая по ногтям и овладев тайной бессмертия. Ученики Мошу-Таче зашивают и латают ткань мира, ткут ему крепкие одежды из слов. Но ты родился с мотком веревки в животе и, понимая все это, мог бы стать чем-то бо´льшим, чем все мы, вместе взятые.

Тихий голос, которым старец все это произнес, походил на пар, который рассеивался, едва вырвавшись изо рта, – похоже, не только части его тела были прозрачными, но и звуки, которые он издавал. Тау пришлось поднести ухо к губам старца, чтобы все расслышать.

– Но, святой, по отношению к тебе была допущена тройная несправедливость: ты не смог закончить ученичество у Мошу-Таче, и его секретная библиотека была уничтожена, в борьбе-трынте у тебя вырвали моток с красной нитью, и еще оставили без голоса, чтобы ты не смог достичь бессмертия. Но ты не одинок, сын мой, и мы тебе поможем все начать сначала. Тот узел, который ты должен был узреть во внутренностях Женщины, предвещает много несправедливостей. Я склонен верить в пророчества и надеюсь, что ты увидел там город. В том месте, где сходятся пути, не’Мир готовится ворваться в Мир, и ты, святой, калека с полумертвым духом, еще в силах это остановить. Наши войска – лишь тень тех, что готовятся к атаке за пределами Мира, но тайны нашего духа не знают страха.

Святой все это слушал, глядя на дырку размером с золотую монету в ступне старца, чуть выше большого пальца: сквозь нее явно виднелся пол.

– Те три тайны, что содержатся в тебе, надобно передать дальше, – продолжил старец. – Ты должен обрести бессмертие святых из Альбарены. Ты лишился голоса, но у нас для тебя все-таки кое-что найдется.

Поставив точку, скрюченный старец оперся на свой костыль и потянул святого за рукав, чтобы тот пошел следом. Они направились в крыло храма, где Тау еще не успел побывать. Мельничный звук кубов, крывшихся, должно быть, в стенах или за ними, в этих плохо освещенных коридорах слышался еще сильнее. В дырах, сквозь которые святой обычно видел учеников, наблюдающих за ним, висели глиняные маски старцев с приоткрытыми ртами, в которые кто-то вложил птичьи перья, словно почтив тем самым тайны этого странного ордена, Искателей Ключа.

Его привели в помещение с высоким потолком и хорошо продуманной акустикой, где вдоль стен стояли погруженные в полумрак деревянные исповедальни, из которых доносились шепоты, сталкивающиеся посреди зала. Прислушиваясь к тому, что говорили в какой-нибудь из этих каморок, ничего нельзя было понять – оттуда долетали только половины слов, ономатопея, намеки на содержание, но если встать в определенном месте – прямо посреди комнаты, на изысканном мозаичном изображении ключа на полу, – тогда получалось расслышать слова целиком, красиво и правильно собранные в предложения и фразы со смыслом. Однако святому не предложили там передохнуть, а толкнули в сторону одной из исповедален и вынудили сесть. Тау устыдился: пусть в клетушках из древнего дерева и царила почти полная тьма, он видел, что внутри едва хватало места для двух учеников – моложе и постарше. Но он подчинился и, сложив руки на коленях, стал молча следить за спектаклем, которого не понимал. Он всем своим сломленным духом ощущал страх, но вместе с тем и признательность за то, что его не бросили в полном одиночестве.

Двое перед ним не касались друг друга, но стояли очень близко; говорил только старший, усердно шепча обрывки слов и звуки, в которых не было смысла. Другой слушал с закрытыми глазами, опустив голову, и когда святой окинул его взглядом с ног до головы, то выяснилось, что у юноши нет рук. Потом Тау заметил, что он и стоит криво, на одной ноге – серая роба висела, пустая, в том месте, где естественным образом должны были завершаться конечности молодого тела. Тот, который говорил, изливал слова на юношу, а тот их ловил подставленным ухом, чуть склонив голову набок, и было видно, что ущербное тело доставляет ему неудобство. Потом Тау увели оттуда и показали другие исповедальни, где он увидел других молодых учеников, у которых невидимая сила отняла какие-нибудь части тела, но еще – учеников постарше, которые начали терять куски своих зримых тел, однако это не поколебало их решимости, и они продолжали шепотом читать заклинания, что рождались в них, но обретали жизнь в другом месте, посреди комнаты. Когда святой вышел из последней исповедальни, он прошел мимо мозаичного ключа, изображенного на полу, и явственно почувствовал теплый пар, который плутал посреди помещения – как будто слова учеников, произнесенные в исповедальнях, собирались в облако и возносились вдоль высоких арок свода до высшей точки комнаты, откуда и падали, обретая новые смыслы, сказанные единым голосом. На мгновение Тау задался вопросом, что думает о нем этот пар и осознает ли его существование.

На протяжении следующих дней Тау неустанно размышлял об учениках из комнаты с ключом, как те воплощались и развоплощались посредством ритуала, который он пока не мог понять своим усеченным умом. В это же самое время его руки действовали все более умело, и он с необычайной быстротой потрошил птиц. Тау научился делить сперму, чтобы ее хватило на большее количество крылатых, которых он потом помещал с засеянными животами на полки и обнаруживал в конце дня живыми в другой комнате, где было полным-полно мух, и витал затхлый запах мужского семени. Слепые ученики и старцы чуть приоткрывали клювы и что-то шептали, известное им одним. Птицы открывали глазки-бусинки, полные разума, и через дыры в стенах улетали в неведомую даль. Утром, просыпаясь, Тау находил в своей постели все больше орехов.

Но по завершении каждого дня, похожего на другие, приходил старик с клюкой и уводил его в комнату с ключом, где нужно было встать на колени и внимательно следить за тем, как происходило воплощение и развоплощение. Тау увидел, что ученики там все время одни и те же, и заметил, что если несколько дней назад у кого-то не хватало руки, то теперь она на месте, зато конечности лишился рассказчик. Святой следил за этой причудливой механикой на протяжении многих недель и понял: тот, кто рассказывал, уменьшался, части его тела исчезали, речь обретала все больше пустот и делалась вялой, а тот, кто слушал, увеличивался, у него вырастали конечности там, где была лишь пустота, и слова взращивали молодую плоть, пока однажды, в конце концов, в один из дней, когда святому Тау позволили спуститься в комнату тайн, он не обнаружил, что в исповедальнях осталось по одному ученику, и все это были молодые слушатели, все еще застывшие в благоговейных, дисциплинированных позах перед пустотой, где недавно пребывали рассказчики, а теперь – только смятые одеяния валялись на полу.

На протяжении многих дней его душа была так встревожена этой тайной, которую он теперь понимал намного лучше, что нож резал животы птиц криво, пальцы забывали частицы внутренностей, семя проливалось на пол в комнате, наполненной ароматами; рассеянно глядя в пустоту, Тау думал, охваченный пьянящими чувствами, каких больше не надеялся испытать, о предназначении Искателей Ключа, познавших бессмертие. Он осознал, что тайны, которые они открыли во время своего долгого паломничества в поисках Ключа, нельзя было с легкостью доверить другим, даже верным ученикам ордена, и они могли оставаться в безопасности только в мыслях святых из Альбарены, при условии, что их разумы продолжали существовать в неизменном виде. Те ученики, которых святой видел во множестве в коридорах храма, были не новыми, а все теми же старыми монахами из Альбаренского ордена, научившимися жить вечно, пока Слово не будет найдено и Ключ не войдет в замочную скважину. Обо всем этом думал Тау, и терзали его дрожь и сильный зуд, от которых он ронял птиц, по невнимательности на них наступал, переворачивал ведро с потрохами, засыпал, пока его не выносили ученики, взяв под руки, и не укладывали, спящего, на каменное ложе. Во тьме своей души святой спал и не видел снов – его как будто придавливало тяжелой плитой, которая переливалась бесконечно разнообразными оттенками черного цвета, такими похожими друг на друга и все-таки разными. Те дни, когда святой погружался в этот мертвый сон, были для него самыми печальными в Лысой Долине.

Но вот однажды он проснулся и, стряхнув с груди горки орехов, улыбнулся птицам, ждавшим его пробуждения на подоконнике. По ту сторону окна небо было ясным, и Тау обрадовался тому, что жив. Он попытался вернуться к своему труду в келье с полками, но обнаружил, что чресла его пересохли, и, опечалившись, решил подождать, пока семя внутри него не прирастет и не умножится вновь. Он спустился в комнату с мозаикой и от двери понаблюдал за силуэтами, которые, как будто пребывая в одиночестве, слушали тишину, оставшуюся после того, как затихли отголоски слов, некогда плутавших в испарениях над изображением ключа.

Так прошло два дня. Тау впустую пытался выжать из себя семя и наблюдал со стороны за учениками, которые обрели тело, как вдруг узнал, что пришел его черед. «Какой еще черед?» – подумал святой, но внутри него уже проросли подозрения и дали плоды в виде мелких зерен радости, от чего он словно на крыльях полетел в комнату с мозаикой, где оказалось, что рассказанные до конца ученики стоят посреди помещения, с закрытыми глазами вдыхают пар, витающий над ключом, втягивают его в свои молодые, новые легкие. Потом они открыли глаза и вышли, пройдя мимо Тау. Он подумал, что все они пахли гладкой, молочной кожей, как младенцы; они были людьми новыми и, вместе с тем, старыми – тысячелетними Искателями Ключа, чьим клеткам тела исполнилось всего-то несколько дней или недель. Святой остался один в просторном помещении; где-то далеко каменные кубы терлись друг о друга. Он подошел к мозаичному ключу и сел; пар исчез – его унесли в своих легких новорожденные ученики.

– Войди! – повелительно произнес кто-то, и Тау увидел в дверях множество учеников, которые глядели на него с добротой.

Святой посмотрел на исповедальни, потом – на учеников, и снова на исповедальни.

– Выбирай любую, – произнес тот же голос.

Святой вошел в первую попавшуюся исповедальню и опустился на колени. Он вспомнил все, что увидел за время своего пребывания у Искателей, и ему показалось, что некоторые воспоминания были о том, чего с ним никогда не случалось, об опыте существования, который он на самом деле не пережил – они толпились в нем, боролись за главенство. В тех исповедальнях было что-то от всех учеников, которые жили раньше, и от всех, кому только суждено было появиться на свет, и Тау опять почувствовал себя как в детстве, когда странствовал, пересекая Пороги. Но сейчас он сильнее боялся, хотя раньше был всего лишь беспомощным малышом; сейчас, со всем, что видел и пережил, похороненным в глубине души и татуированным под содранной кожей, святой был охвачен страхом, потому что одно дело – стоять на перекрестке дорог и выбирать свой путь, и другое – стоять на перекрестке людей, где пути сами выбирают тебя. Он начал дрожать и попытался повторить слова, которые столько раз слышал в этих каморках, но звуки застревали в горле, а язык казался мертвым, недвижным; губы поднимались, рисуя очертания бесполезных береговых линий, и молчание разъедало их чередой неустанных приливов.

Страх и беспомощность переплелись друг с другом, и святой постоянно спрашивал себя, как же он сумеет отомстить за Катерину или собратьев-учеников? Как спасет город, увиденный во внутренностях Женщины, трепещущий посреди окровавленных мембран? Как он преградит путь злу, что сильнее его, если все, чем он владеет, – половина души и сломленное тело, годное лишь на выброс?

Он плакал, руки его дрожали, и казалось, звук мельничных жерновов исходит от его кулаков, а не от храма, мира снаружи и всего, что окружало Тапала. Тау встал, чтобы уйти, но услышал голоса учеников, собравшихся возле исповедален, разобрал среди спутанных шепотов крупицы смысла и вновь опустился на колени. Перестал плакать и краем глаза бросил взгляд на занавеску, которая скрывала тех, кто был в исповедальне, от тех, кто находился снаружи. Он увидел, как они, преклонив колени, неустанно шепчут слова, древние как мир, вырванные старцем Нифой из глубин Альбарены – города, что опустился под землю из-за совокупной поступи Исконных. Страх рассыпался в пыль, а беспомощность уступила место растерянности: святой понял, что делали ученики, произнося слова, которые лишь его легкие должны были одухотворить.

Тау зажмурился так, что увидел во тьме далекие взрывы, и позволил звучавшим заклинаниям себя увлечь. Чуть ссутулившись и опустив голову, он мог понять все слова, о которых ничего не знал до того, как начал свое новое ученичество в Лысой Долине: казалось, они состояли из звуков и букв, недоступных обычному человеку, как если бы некий тайный алфавит был искусно запрятан между буквами общеизвестного алфавита; стоило как-то пошевелиться хоть самую малость, потревожить хоть одну пылинку – и поток, который собирал слова учеников, нес их под арками свода, вдоль неглубоких борозд, вырезанных в камне тут и там, путал порядок и интонацию, как если бы Тау сунул голову в реку. Звуки стихали, их место занимали другие, такие же таинственные и осмысленные, только вот от него эти смыслы ускользали. И тогда святой понял, что в пустотах речи, в промежутках между буквами и звуками, в тишине, существуют целые миры, необъятные пейзажи, питаемые реками невысказанного, миры в складках миров, зреющие без ведома человека, который считает, будто движение слов прекращается, когда он молчит.

Позже (прошел ли час? два? век?) Тау открыл глаза, когда последний отзвук этих голосов растаял в вышине, и прислушался к шагам: загрубевшие стопы прошуршали по каменному полу – ученики вернулись к своим делам. Святой был измотан, как будто сам говорил на протяжении века, вложенного в минуту, спрятанную в час. Он вытер пот и слезы, расправил одежды на своем искалеченном теле и вдруг увидел в пыли на полу исповедальни следы – два отпечатка стоп. Тау наклонился и кончиком указательного пальца дотронулся до одного, который тотчас же изменил очертания, сделался длиннее и всколыхнул пыль вокруг: тот-кто-рождался отпрянул. Святой улыбнулся и поднял глаза: в воздухе перед его лицом обнаружился комок плоти размером с наперсток, и, протянув к нему палец, Тау с изумлением выяснил, что посреди этой штуковины есть дырочка, в которой виднеется кончик веревки. Железа отдалилась, как будто тот-кто-рождался шагнул прочь от того-кто-исчезал, и Тау опустил глаза, попросил прощения, впервые с момента пробуждения в храме ощутив, что его заемная жизнь все-таки имеет какой-то смысл.

Он с трудом вернулся в келью, где нашел орешки, разбросанные по полу суровым ветром, пронесшимся над долиной ночью. Он их собрал и сунул в рот, улыбнувшись птицам, которые приветственно чирикали с подоконника. Проглотил – и вдруг что-то стукнуло у ног. Посмотрев вниз, Тау увидел, что на полу валяется орешек, блестящий от слюны. Подумав, что от усталости он промахнулся мимо рта, святой поджал губы и со вторым орехом обошелся внимательнее, осторожно протолкнув его языком. Он почувствовал, как орех проник сквозь девственные отверстия рта и опять услышал звук падения. Охваченный изумлением, Тау ощупал горло, подбородок, пока не обнаружил дыру в том месте, где чуть раньше, в исповедальне, узел со шнуром начал обретать форму в ком-то другом. Он сунул палец внутрь, почувствовал, как тот проходит сквозь плоть, а потом – сквозь язык, и подумал – на этот раз без особых волнений, – что теперь придется аккуратнее класть еду в рот и, похоже, придумать новый способ жевания, ибо старый явно сделался бесполезным.

Тау заснул с улыбкой на устах, и приснился ему край, о существовании которого он начал подозревать, расположенный между буквами, б[]у[]к[]в[]а[]м[]и, и во сне он воздвигал за´мки из звуков, рожденных трением воздуха о воздух, похожих на звуки трения камней о камни.

На заре ему на сомкнутые веки положили два лесных ореха.

* * *

В храме в те дни царили великое беспокойство и суета, звучал шорох босых шагов и шелест одеяний под кубами, которые как будто все усерднее протирали в каменных стенах глубокие ниши. Головы учеников в окнах посреди коридоров задерживались меньше, постоянно менялись, и на их лицах отражалось неизменное беспокойство, борющееся с желанием еще немного понаблюдать. Что-то происходит, подумал Тау, умывая глаза и уши холодной родниковой водой из тазика. Прочистил пальцем дыру в подбородке и языке, где часто застревала еда, которую надо было вымывать, чтобы не воняла. Несколько дней назад он обнаружил дыры за ушами: маленькие отверстия возле ушных хрящей, полости, улавливающие больше шумов, чем хотелось бы, и проталкивающие их, как сквозь трехчастную воронку, к барабанной перепонке. Он и к этому привык, а вот что было сложнее принять, так это тот факт, что пальцы левой руки однажды утром начали исчезать, и полностью испарились к исходу вечера, и святому пришлось приноровиться брать предметы, толкать, открывать двери рукой, которую он еще чувствовал, но уже не видел. Теперь, когда он занимался своими мертвыми птицами, левый рукав висел пустым, и плечо тоже начало уходить куда-то за пределы мерзости, именуемой миром.

Святой пытался держать птицу левой рукой, которая одновременно существовала и нет, но обнаружил, что больше не может – он испытывал неуверенность по поводу позиции конечности в пространстве, глядел на зияющую пустоту и не мог сказать, здесь его рука или там, и вообще есть ли она у него. Он попытался резать животы мертвым птицам одной правой, но лишь впустую истратил силы и в конце концов кое-как рассек несколько черных дроздов. Что-то внутри него дрогнуло, когда он взглянул на трупики, разрезанные вкривь и вкось, с неровно выщипанными перьями, и он забросил попытки. Когда ученик пришел забрать вскрытых птиц и отнести тому, кто вдохнет в них жизнь, он обнаружил окоченевшие трупики на столе и святого, который печально скорчился среди теней, рожденных закатом. Ученик взял его за незримые плечи и в молчании провел по коридорам, мимо учеников, которые и сами были кто с прозрачной рукой, кто с ногой; улыбались ему даже те, у кого исчезало лицо, и святой ощутил, что стал частью их семьи. Однако он чувствовал кое-что еще: глубокое беспокойство, вынуждающее орден меняться все быстрее, уподобляясь селу, опустошенному вестью о приближении чумы. Улыбки Искателей были горькими, и камни терлись о камни, и повсюду неустанно дул ветер.

Святого отвели в исповедальни, где он обнаружил своего двойника более сформированным: у него выросли руки и плечи, те самые, которые утратил Тау. Зал был полон молодых и пожилых учеников, которые, повинуясь приказу кого-то незримого, объединили голоса в хор, разорвав пленку молчания, словно взломав корку на душе, и начали говорить. Можно было почти увидеть, как обрывки слов собираются перед говорящими и парят над мозаикой, соединяясь. Над ними кружилось нечто безликое. Голоса неслись под арками, мимо ниш, борозд и трещин, и соединялись в исповедальне Тау, который подражал речи, шевеля губами, пусть и чувствовал их все хуже. Слеза вытекла из пустоты, где раньше был левый глаз святого из Гайстерштата.

В один из тех дней старец, вечно опирающийся на костыль, посетил Тау и прошептал ему на ухо, чтобы тот доверился Женщине.

– Началось великое столкновение за пределами Мировой ткани, святой, и волдыри вот-вот лопнут. Доверься Женщине!

И все-таки то время было тревожным не только для учеников из Лысой Долины, но и для самого Тау, который уже не знал, кому верить и что чувствовать, когда склонялся над водой, чтобы умыть лицо, которого больше не было, ладонями, сложенными чашей, существующей лишь в его воображении, потому что вода на какое-то время повисала в воздухе, а потом просачивалась через новую материю, из которой святой (не) состоял, и по капле возвращалась в источник, словно стремясь домой. Единственным счастьем, какое осталось на долю святого, было чувство, которое он испытывал при взгляде на нового ученика, когда тот постепенно рождался от хриплых песнопений Искателей Ключа. Он обрел руки, ноги, бедра, спину, в которой в больших еще не закрытых дырах свистел ветер, макушку, блестящую и безволосую, – в ней иной раз отражалось пламя свечей, – а также уши и нос, один глаз и лоб. Кажется, он испытывал страдания, потому что иной раз сутулился и издавал жалобные звуки, но потом выпрямлял спину и стоически терпел свое сотворение.

Развоплощение святого почти подошло к концу.

И в последний день ученичества Тау у Искателей Ключа в каменные чертоги пришла весть о том, что войска не’Мира собрались на границе – значит, совсем скоро изольются миры, вскроются плотины, вырвет Тапала, хлынет гной из волдырей. Святой встал, посмотрел вниз и увидел лишь по одному пальцу на каждой стопе и часть лишенного плоти хребта, где не хватало позвонков. Одеяние висело на нем, как на прогнившей деревянной вешалке, готовой вот-вот рассыпаться в труху. У него все болело, хотя практически не осталось того, что могло болеть, – казалось, в пустоте, которая когда-то была святым Тау, вибрировала, как в резонаторном ящике, вся боль храма из Лысой Долины. Он прошел, словно призрак, среди учеников, и те бросили свои дела, чтобы на него поглядеть. Они расступались перед ним, и святой шел по коридорам, не потревоженный прикосновениями, освобожденный телом и духом, изъеденный болью, которая ему не принадлежала; осколок человека. Он вошел в исповедальню и приготовился к последним песнопениям. Ученики тоже приготовились, откашлялись и начали шепотом развоплощать то, что осталось от святого.

Позвонки один за другим щелкали, отделяясь от хребта и исчезая вместе с хрящами и костным мозгом. Пальцы ног стали серыми, как пыль на полу, а потом и сами обратились в прах. Одеяние какое-то время еще висело в воздухе, словно тканый памятник, еще хранящий запах плоти того, кто когда-то был святым из Гайстерштата. А потом и оно упало, всколыхнув пыль.

Тау исчез.

Тауш открыл глаза и увидел валяющееся перед ним одеяние. Он его сложил и поцеловал новыми губами, омытыми новыми слезами из новых глаз, и, ощупав все свое тело, почувствовав новую кожу новыми пальцами, на секунду замер, сунув ногти в пуп, а потом поковырял там, отыскал кончик веревки и, потянув за нее, увидел: красная.

Поздравляю, так начинается твоя смерть!

Первым делом Карину пронесли по коридорам Розовой Башни: процессия останавливалась перед каждой дверью, и девушки опускались к ее ногам, целовали стопы, твердя, что те ступали по следам Королевы Копролитов. Потом отнесли в Капеллу Непроглядной Тьмы, где опустили ее ноги в колодец, до краев полный свежих трупов, чтобы Королева почувствовала все поцелуи на стопах. Девушка увидела замки на Железном Теле, крепко запирающие металлический каркас, и задалась вопросом, как же Королеве удается оттуда выходить, чтобы бродить по подземельям башни. Вечером ее отнесли в столовую и позволили досыта наесться. Рядом сидела Фара, то и дело воруя кусочки, и нетерпеливо расспрашивала, как все прошло.

– Она тебе что-то сказала?

– Нет. Только ходила кругами днем и ночью, а в конце концов наделила этим, – ответила Карина и указала на Ладонь, видную на бритой голове.

– Больно было?

– Не очень. Слушай, Фара, что ты знаешь про мою коробочку?

Фара, как и все девушки в Башне, знала про деревянный куб Карины. Она огляделась по сторонам, высматривая черные силуэты сестер Бати, но ничего не увидела – и промолчала.

– Эй, скажи что-нибудь – ничего с тобой не случится.

– Вроде они эту штуку уничтожили, – прошептала Фара.

– Ульрик знает?

– Я не в курсе.

– Он сюда приходил?

– Да, я его несколько раз видела у забора. Он тебя искал.

– Ты с ним говорила?

– Нет, Кари, мне страшно. Прошу тебя…

– Ну ладно, забудь. Я его снова буду ждать у забора. Я ему все объясню.

Они ели молча, а потом Фара не утерпела и спросила:

– Слышь, Кари?

– Хм.

– Как оно было?

– Что?

– То, что вы делали… вдвоем, – взволнованно проговорила Фара.

– А-а. Было хорошо.

– И все? Просто хорошо?

– Очень хорошо. Так тебе понятнее?

– Ты же знаешь, что так нельзя, да? Никому из нас нельзя. Мы… этим не занимаемся. А теперь все смотрят на тебя с удивлением: ты единственная, которая занималась. Понимаешь? И все-таки… ты здесь, в Ливоре…

– Понимаю. Королева меня простила, – сказала Карина и опять показала на Ладонь.

– Но почему?

– У нее есть для меня план, – сказала Карина и глотнула из большой кружки с водой, что стояла между ними.

Фара потупилась и кивнула. Наверное, она подумала, что да, есть. Карина, насытив желудок, почувствовала, как тяжелеют веки, – ей захотелось поспать. Она хотела пойти в свою комнату, прилечь на подушки, которых не видела целую вечность, но свита сопровождала ее на каждом шагу, вынуждая свернуть направо, а не налево, спуститься по одной лестнице, подняться по другой, идти все дальше, не останавливаясь. Карина попросилась в свою комнату, чтобы отдохнуть, чтобы…

– Таков Путь Ливора, – сказала одна из старших девушек и толкнула ее в пустое помещение, где не было ни кровати, ни стула, ни окон. – Поздравляю, так начинается твоя смерть!

Карина осталась одна и начала кричать. Она била кулаками и ногами по двери, по стенам. Кричала. Падала. Вскакивала. Разрыдалась. Ну сколько еще карцеров ей придется стерпеть? Это и есть Ливор? Она подняла глаза, и комната показалась еще меньше, чем была на самом деле.

– Нет! – крикнула девушка. – Только не это! Только не опять!

Она плакала, пока не устала и не заснула, привалившись к двери. Ей ничего не снилось, сны как будто иссякли, колодец мыслей пересох. Она блуждала во тьме бытия, пока не проснулась от шепотов за дверью.

– Кари. Карина. Это Фара.

– Фара! Вытащи меня отсюда! За что меня наказывают? Ведь уже покарали. Королева меня простила. За что они со мной так?

– Кари, замолчи, а то услышат! Тебя никто не наказывает. Это Ливор. Ты в Ливоре, Кари! Еще немного, и ты уйдешь.

– Правда?

– Я уверена. Я спросила. Мне сказали, это Ливор.

– И сколько он продлится? – спросила Карина. – Потому что я больше не могу, Фара, я не…

– Я не знаю, сколько. Вроде у всех по-разному.

– А потом?

– Потом… ты умрешь! Поздравляю, Кари! – сказала Фара и заплакала.

– Моим сказали? – спросила Карина.

– Не знаю. Ой, кто-то идет, мне надо бежать.

– Нет, постой…

– Я должна…

– Фара! Фара!

Тишина. Всего лишь тишина.

– Фара!

А потом за дверью раздался чей-то чужой голос.

– Отойди на несколько шагов назад.

– Кто там?

– Отойди!

Карина встала, вытерла слезы и отошла от двери. Через люк над нею кто-то протолкнул несколько мертвых животных.

– Созерцай смерть! – велел тот же голос и удалился.

– Что… – начала она, но слова были бессмысленны.

Карина осталась наедине с трупами. Глаза ягненка, круглые и вытаращенные, глядели на нее из-за границы жизни, как будто следили за каждым шагом по комнатке, озаренной лишь плошкой, что стояла в слепом окне. Карина отражалась в черном шаре, лишенном жизни, маленькая пленница в опустевшем глазу, готовая к смерти, чей приход запаздывал.

Ночью, когда вся Башня над нею погрузилась в оцепенение сна и в холодных коридорах воцарилась тишина, Карина услышала, как по останкам шествует процессия голодных червей, словно армия, отправившаяся в последнюю битву во имя телесности. Она заснула под их чавканье, и ей приснилось, что они на ней, что она – падаль; она бы хотела стать червем и ползти вперед, маршировать, пожирать и испражняться, оставляя позади великое ничто.

Проснувшись, она получила через нишу масло для светильника и спички, воду для питья – а потом ей сбросили еще несколько трупов. К вечеру второго дня Карина уже не видела дверь, скрывшуюся за гнилой кучей падали. Смрад повис вокруг нее, воздух при движении казался тяжелым и плотным, она как будто плавала в нем, он впитывался в одежду. Карина разделась. Чуть более легким шагом подошла к трупам. Поглядела на них. Погладила ладонями липкую шкуру. Вырвала перо из крыла наполовину разорванного, раздавленного петуха и сунула за ухо.

– Созерцай смерть! – провозгласил голос, и кто-то бросил ей в карцер охапку высохших растений.

Карина вернулась в свой уголок, где сжалась в комочек, упираясь подбородком в колени и спрятав ладони под ступнями. Измученный голодом и жаждой крошечный над’Человек, созерцающий смерть.

На третий день – или это был четвертый, пятый? – в стене открылась узкая дверь. Карина до сих пор ее не видела, очертания коробки едва выдавались над штукатуркой. Она не стала ждать, но ринулась вперед, думая, что там ждут свежий воздух, свет и свобода, но очутилась в точно такой же комнатушке, только меньшего размера. Дверь у нее за спиной захлопнулась. Ниша над дверью открылась, и оттуда в темницу вывалились трупы телят и крыс, а голос произнес вновь:

– Созерцай смерть!

Карина забилась в угол нового узилища, скорчилась, глядя на то, как смерть трудится над разложением, не покладая невидимых рук, надувая животы, разрывая шкуры, сбивая шерсть в клочья, творя проходы и галереи для червячьих войск. Гниль проникла в ее мысли, которые тоже начали смердеть; она ощутила необъяснимую ненависть ко всему, что с ней случилось: к Ульрику и его тонкому уду, будь они оба прокляты, и к сестре, которая заняла ее место, а потом за это поплатилась.

– Нет! – воскликнула она и дала самой себе пощечину.

Она съежилась и подобралась ближе к груде тухлого мяса и жухлых растений. Сидела рядом долго, чувствуя, как ее Скырба блуждает над этой планетой смерти, словно погасшее солнце. Хотелось есть, пить и спать, но что-то говорило – нет, шептало – нет-нет, – наводило на мысль – нет! Ничто не мешало сделать вывод, что она перестала быть над’Человеком. И Карина в это поверила. Она плакала и смеялась, иной раз одновременно, вдыхая затхлый воздух. Ее разбудили новые шумы, когда люк открылся и перед дверью шмякнулись новые трупы.

– Созерцай смерть! – раздалось с другой стороны.

Она сидела с закрытыми глазами и видела смерть внутри себя, где штукатурка бытия трескалась от перемены температур, когда в Карине сменялись времена года. Где-то к полуночи (или к полудню, или никогда и нигде) другая дверь открылась в одной из стен, и Карина потащилась к выходу, но, едва миновав порог, увидела, что оказалась в комнате, похожей на две предыдущие, но еще меньше. Дверь захлопнулась. Люк открылся. Новая падаль рухнула в каморку. Раздались шаги, но еще до того, как прозвучали слова, Карина яростно выкрикнула:

– Созерцай смерть!

Никто ничего не сказал; люк закрылся. Карина осталась наедине с одиннадцатью трупами кроликов. Она их пересчитала, разложив на полу, друг за дружкой, а потом начала составлять геометрические фигуры: тельца вдоль стен, вырванные глаза – по углам, и все время ей мнилось, что надо переложить некогда живые части на новое место. Смрад царил и внутри Карины, и вне ее. Над’Мир превратился в отблеск в глазу мертвого зверя, проступающий в зыбком свете плошки, масло и спички для которой она иногда получала через ту же нишу в стене.

– Созерцай смерть! – раздалось опять, и новая гнилостная волна захлестнула комнату.

Карина уже изучила механику и ритм этих подземелий, и теперь вперила взгляд в одну из стен, где должна была открыться дверь, но в конце концов задремала. Ей ничего не снилось. Сны закончились. Когда она проснулась, достаточно было протянуть руку, чтобы погладить зайцев, сваленных грудой у двери, – такой маленькой была эта комната. Она закрыла глаза и, когда опять разлепила веки, то оказалось, что дверь уже открыта, а за дверью – груда гнилого мяса и растений, ждет ее, и над всем витает голос из ниоткуда.

– Созерцай смерть!

Новая комната была еще меньше. Карина вытягивала руку – и пальцы выгибались, утыкаясь в противоположную стену. Гора падали касалась ее коленей и живота. В локте от ее лица черви возводили свои недолго живущие империи.

Карина, сломленная голодом и жаждой, ощутила необходимость что-то сделать, что угодно, и потому начала петь – она пела и насвистывала допоздна, когда у нее за спиной открылась новая дверь, и девушка втиснулась в еще одну комнату, на этот раз такую маленькую, что ей даже негде было повернуться. С потолка шириной в несколько ладоней дождем посыпались крысиные трупики и заполнили все свободное пространство до самого ее подбородка.

– Созерцай смерть!

И пока Карина – глубоко дыша, со слипающимися веками – стояла, погруженная в гниль, и созерцала смерть, люк открылся опять, на краткий миг, и прямо перед ее носом упал труп белой крысы. К морде была привязана записка. Карина с трудом высвободила руки из-под падали; между пальцами неустанно сочилась липкая слизь, которая выделялась из каждого трупа, и так по капле прирастала незримая лужа у ее ног. Она развернула записку и прочитала:


Ульрик в Башне. Поймали, когда тебя искал. Тоже заперт.


Записка не была подписана, но Карина без труда узнала руку Фары, которая поспешно нацарапала эти слова; она ощутила не только страх подруги, но и смелость. Ослабевшая от голода и жажды, втайне умирающая в глубине собственного тела, которое упрямо сопротивлялось началу конца, Карина опять расслабилась среди крыс.

Закрыв глаза, она попыталась вспомнить лицо Ульрика, но не сумела. Его отдельные черты то ускользали, то удлинялись и деформировались, а в конце концов исчезали совсем, и Карине оставался образ с дырами, словно луна с ее глубоким Оком. Только опилки никуда не девались: они усеивали липкую плоть мертвых крыс, как последний снег зимы, наступившей внутри нее. Карина проглотила записку и почувствовала, как слова растворяются в ее теле.

Она попыталась вспомнить Алану и отца, старушку из глубин дома, мертвую, но не совсем – и того человечка в полости ее живота, что пытался встретиться с ней взглядом и признать тем самым свою ошибку. Все было как в тумане, все от нее ускользало, убегало и насмехалось, растворяясь в бурлящих чувствах, что заняли место образов. Даже дорогую Фару, которую Карина видела так недавно, она не могла сотворить в уме, и, в панике, на какую еще хватало сил, поняла, что и собственное лицо стерлось из ее памяти. Она забыла, как выглядит, и попыталась посмотреться, словно в зеркало, в маленький глаз белой крысы, но единственная плошка, хорошенько запрятанная в нишу над головой, давала слишком мало света.

Она решила со всем покончить побыстрее, до срока, и начала биться лбом о дверь.

– Созерцай смерть! – раздалось над нею.

Карина билась и видела кусочки кожи, которые оставались на железной двери. Она кричала и колотилась, и свежая кровь капала на трупы, но там, куда она попадала, ничего не росло.

– Созерцай смерть! – доносилось отовсюду, и туман вокруг Карины сгущался.

Она схватила крысиные трупы и впилась зубами в их гнилую плоть, думая, что так, поглощая мертвечину вокруг себя, ускорит собственную смерть. Желудок взбунтовался и изверг все обратно. Но и после приступов неудержимой рвоты она не унялась. Кусала, глотала и пила с неимоверным отвращением соки, в которых плавали черви, вырванные из своего царства; ее рвало, а она ела, рвало, а она глотала, рвало, и она теряла сознание.

Она пробудилась через несколько секунд в том же самом месте и опять расплакалась, смятенная, усталая и сломленная этой последней игрой Королевы Копролитов. Все на нее давило, и изнутри, и снаружи. Она была так полна собой, своей болью, усталостью, отвращением и тоской, что ни для чего и ни для кого другого в ее мыслях не нашлось бы места.

Карина не заметила, в какой момент провалилась в

новое состояние: трупы как будто полностью растворились, помещение раздалось так, что девушка больше не видела стен, они превратились в серо-фиолетовые тучи на горизонте, сквозь которые кое-где прорывалась тьма, стремясь к границам над’Мира; она долго дрейфовала в том океане гнили, может целую жизнь, не на плоту или лодке, а просто лежа на спине и позволяя маленьким теплым волнам нести себя в никуда. Над нею клубились тучи, и откуда-то, как будто со всех сторон, надвигался деревянный скрежет, словно приближались мощные, величественные галеры. Карина больше не смотрела вокруг, а повернулась спиной к небу – она чувствовала, что так надо, – и продолжила дрейфовать на животе, погрузив лицо в жидкость. Под нею течения безмолвно несли сотни, а может, и тысячи трупов, обращенных спиной вверх, лицом в бездну, в ничто. Девушка закрыла глаза и порадовалась чувству принадлежности. Ушами, что оставались над поверхностью воды, она улавливала звуки, разносившиеся над волнами: галеры вокруг нее поворачивали, паруса хлопали от перемены ветра, весла рассекали воду, с борта на борт летели ругательства моряков. Карина открыла глаза как раз вовремя, чтобы увидеть их большой улов, но тут ее саму вытащили из воды. Тяжелые, ржавые крючки впились в нее, вонзились в плоть тех, кто плавал внизу; рывок – и они покинули течение. Вокруг Карины было множество тел, какие-то сопротивлялись, какие-то давно лишились жизни. Она и сама почувствовала холодное железо в затылке, грубый рывок, и увидела, как глубины удаляются; ее достали из воды и швырнули на палубу корабля.

Сильные руки потянулись к Карине, чтобы вытащить из груды крыс и поднять через люк. Она слишком ослабла, чтобы ясно видеть, кожа исчезала за кожей, лица превращались в капли, а потом сжимались в твердые капсулы отчаяния, которые разрывали горло, проходя по нему. Коридоры Розовой Башни она преодолела, несомая на руках, словно сквозь облака, и, как будто во сне, сумела лишь несколько раз повторить:

– Я Карина Бок. Вы меня с кем-то перепутали. Я Карина, просто Карина.

Опять все погрузилось во тьму. Она была чернее; она была новее.

Проснулась Карина в знакомом помещении: в Капелле Непроглядной Тьмы. Лежала у колодца одна. Над нею возвышалось Железное Тело с безвольно повисшими замками, открытое и пустое; внизу, под гнилыми трупами, что-то двигалось, как будто там копошился массивный червь, монолитный, мегалитический. Сама не понимая, зачем и почему, Карина ощутила необходимость порыться в груде мертвецов, узнать раз и навсегда ответ на все вопросы. Она вспомнила, что Королева, по-видимому, была на последней стадии цикла – сбросила плоть и удалилась в облике скелета на дно колодца, ожидая, чтобы кости обросли новыми тканями, протянулись тугие сухожилия, и над плотью да Скырбой сгустилась кожа, словно каймак [29]. Карина хотела ее разыскать и спросить, когда все закончится, потому что ее замучили жажда и голод, она устала и хотела умереть. Почему ей не позволяли умереть? Почему?

Из последних сил девушка сумела разгрести трупы и коснуться холодного мрамора и мозаики под слоем мертвечины. Где-то здесь, сказала она себе и продолжила сражаться с остовами в поисках Королевы Копролитов. Потом наткнулась на единственную кость в том море тканей и провела по ней пальцами – коленная чашечка; бедро; пощупала и отыскала хребет, грудную клетку, обнаружила подбородок и, убрав последние куски мяса с лика Королевы, узрела ее обнаженной, во всей красе, на несколько секунд устремила на нее пристальный взгляд. Единственное движение выдало ее намерения: Королева Копролитов, скелет, подвешенный между двумя разновидностями бытия, медленно повернула голову и опустила челюсть. Сквозь сломанное небо Карина узрела тьму внутри черепа и услышала, как где-то за спиной раздались голоса.

– Услышьте: Карина Ливор умерла!

Вокруг колодца зажегся свет, и Карина сумела разглядеть десятки лиц, озаренных масляными лампами в дрожащих руках, а среди них – лицо Фары. Подруга улыбалась.

– Услышьте: да здравствует Карина Путрефакцио!

* * *

День, когда ей было дозволено умереть, выдался пасмурным. Карина смотрела, как бегут тучи над Портой, через окно небольшой комнаты, где никогда раньше не бывала. Вокруг суетились девушки, явно взволнованные тем, какая им выпала честь – участвовать в том, как одна из сестер попирает смертью смерть. Наверное, все они задавались вопросом, каким окажется над’Мир, если взглянуть на него со стороны, но Карина не собиралась смотреть назад – ей разрешили переход, и тем самым она исполнила предначертанное. Но в те последние мгновения ей было жаль, что Кунны нет рядом, а может и Ульрика, ведь она все-таки была ему благодарна за то, что ей выпал редкий для девушек из Башни шанс не только вдохнуть аромат страстей, но и пострадать за это – что, как она обнаружила, оставило на любви печать. Теперь настал черед смерти, которая, как ей сказали, была просто еще одним ликом этой самой любви, не более того.

Она в тот день была голой; сидела, нагая и дрожащая от холода, с полудня до самого вечера, время от времени получая воду и еду, которых была так долго лишена, и следила через окно за ходом времени, видимым и невидимым, который отражался в том, как цветы неизменно обращались к свету, как взмахивала крыльями какая-нибудь птица, спасаясь от надвигающихся сумерек, как вставали над миром черные небеса.

Ее попросили забраться в специально принесенную ванну. Она так и сделала и ощутила подошвами холодную, потрескавшуюся, сухую эмаль; закрыла глаза, вдохнула, выдохнула, открыла глаза. Ощутила эмоции девушек вокруг. Все ей улыбались. И она улыбнулась. Они любили друг друга там, на пороге смерти. Ближе к вечеру по комнате начал перемещаться нож, Карина видела, как он переходит из рук в руки, исчезает за спиной у какой-нибудь из девушек, появляется перед лицом другой, видела, как его разглядывают, положив на стол, потом забирают и подносят ближе. Предвкушая его укол, холодный как лед, Карина улыбнулась. Он был так близко. Одна из девушек получила разрешение сделать это и подняла кинжал. Она подошла к Карине Путрефакцио и, с улыбкой и благодарностью, вонзила клинок сперва в живот стоящей в ванне девушки, а после – в сердце. Обошла вокруг Карины, которая уже скорчилась на дне ванны, и воткнула нож ей в спину.

Карина Путрефакцио умерла.

Днем и ночью продолжалось бдение девушек из Башни у ее разлагающегося тела. Паломничество началось в тот самый миг после смерти, когда последний вздох вырвался у Карины сквозь стиснутые зубы, а остаток воздуха со свистом покинул легкие через дыры. Они обходили вокруг ванны и восхищались красивым молодым трупом; наклонялись и окунали кончики пальцев в кровь, пролившуюся из той, кто была когда-то – по очереди – Кариной Паллор, Кариной Алгор, Кариной Ригор, Кариной Ливор, и которая теперь готовилась отправиться в свой последний великий путь из над’Мира в не’Мир под именем Карины Путрефакцио.

Весть о том, что их дочь умерла в над’Мире и готова перейти в не’Мир, чтобы там сражаться за Исконное Слово, сеющее в сердцах любовь и разлад одновременно, достигла и резиденции Бок в Порте. Опечаленная сверх меры тем, что им не удалось встретиться еще раз – все случилось так быстро; казалось, никто и никогда не проходил ступени ученичества с подобной скоростью, – Алана решила отправиться в Башню и посмотреть на свою мертвую девочку. В доме осталось лишь то маленькое, странное существо, что когда-то жило в животе у старой Аланы, а теперь ползало, очень сердитое, по темным подземным коридорам, ожидая момента, когда сможет поселиться в теле следующей Тайны, рожденной в семье Бок, и, наверное, страшась, что это никогда не случится.

Прибыв в Башню, Алана Бок попросила разрешения увидеть свою дочь. Она нашла Карину обескровленной, и черная пленка сгустилась вокруг девушки, словно заледеневший океан. Женщина дважды теряла сознание, пока была в Башне, – из-за запахов, из-за тягот, что читались по лицам обитательниц, из-за того, что должно было случиться с ее девочкой.

К вечеру стайка матерей в траурных одеждах собралась в уголке двора, все они грустно кутались в покрывала, жались друг к дружке, желая и одновременно не желая увидеть ванны, в которых их дочерям предстояло начать странствия. Девушки Башни начали вытаскивать во двор новые ванны, и Алане показалось, что она знает, в которой из них Карина – может, в той? Или нет? Или вон в той, а может, в другой? С того места, где они стояли, женщины не могли отличить одну девушку от другой – все они застряли посреди собственной сгустившейся крови, все превратились в маленькие островки кожи на поверхности океана, одинокие и пустынные. Под открытым небом святым над’Мира предстояло разлагаться сообразно воле стихий и животных, если бы таковые захотели к ним спуститься. Черви уже готовились явиться из пустоты и поглощать, превращать плоть в святость; армии мух пустились в путь, и воздух как будто дрожал от биения их крыльев. Насекомым не терпелось отложить яйца.

Алана вернулась в Порту, чтобы состариться в одиночестве и молчании. Может, мы еще увидим ее однажды, когда она будет смотреть в большое окно своего дома, погруженного в сумрак, как разверзнутся небеса над’Мира и вознесется Храм Девяти Утроб. А может, даже тогда не увидим.

В Башне воздух усердно трудился, выталкивая газы из живота Карины; внутренности девушки со свистом выходили через имеющиеся отверстия и прокладывали себе путь через другие, новые и свежие – врата из кожи, которая слишком туго натянулась и лопнула; черви начали свой кропотливый шахтерский труд, сдвигая слои и роя туннели, преодолевая сухие артерии и утыкаясь в кости; Карина медленно превращалась в жижу. Время от времени кто-то приходил посреди ночи и перемешивал содержимое ванн большими, вместительными черпаками. С высоты луна с полостью внутри, похожая на кулак бога, изливала на останки свой тусклый свет. Осталось уже совсем немного.

Скырба Карины Путрефакцио витала над Башней, словно облачко; иногда ветром ее заносило внутрь, и она влетала в коридоры, оседлав какой-нибудь сквознячок, со свистом проносилась под дверьми девушек, которые спали и видели сны о том, что когда-нибудь тоже обретут святость. Случалось, она оказывалась над забором и какое-то время медлила у того места, где повстречала парня, чье имя забыла, – он бы мог стать ее жизнью, если бы она не посвятила уже имеющуюся жизнь смерти. Но большую часть времени просто висела над своей ванной, смотрела во все стороны сразу и ждала.

Когда пробил час и от Карины осталась только смрадная каша, ее вытащили из двора и отнесли в один из тех залов, куда ей раньше хода не было. Скырба поспешила погрузиться в то, что когда-то было телом Карины Бок, и оттуда стала наблюдать представление, развернувшееся вокруг. Ванну расположили в углу помещения, где, казалось, никто не стоял на месте: пожилые женщины швырялись приказами направо и налево, девушки – и даже несколько парней – бегали туда-сюда, чистили, помогали, суетились.

Рука проникла сквозь превратившееся в жидкость тело Карины Путрефакцио и принялась шарить по дну ванной в поисках пробки. Нашла, дернула. Карина начала медленно, по спирали, течь сквозь свое тело и сквозь Скырбу, спускаясь к новому миру. Это длилось как будто целую вечность, но в конце пути она ощутила аромат сосен и вечернюю прохладу. Чистый воздух овевал складки тела, а то вновь обретало плотность, и Скырба потихоньку сливалась с идеей новой плоти, которая пока что не казалась плотью, нет – она была такой же влажной, такой же мягкой и холодной, но имела растительную природу. Было еще темно, однако не прошло много времени, и первые лучи рассвета отыскали путь к тем девственным глазам, первые звуки рассеяли эхо течения по трубам и заменили его птичьим щебетом, журчанием родника в долине, шелестом листвы и другими шумами: мужчины чокались кувшинчиками и смеялись, стучали ложки и вилки по тарелкам, кони фыркали и цокали копытами по камням. Святая Карина сразу поняла, что очутилась на задней стене трактира в не’Мире, проросла на ней лицом к лесу: она была большим пятном плесени и увеличивалась на глазах; Карина знала, что это лишь вопрос времени, когда ее новое тело целиком обретет форму из глины и сырости и она отправится выполнять доверенную ей миссию.

Но она не знала, что прикрепилась к стене трактира, в котором остановились Тауш, Данко и Бартоломеус, и что этот трактир находился под стенами Мандрагоры. Однако она была святой Кариной, сказала себе девушка, а святые познают свою миссию шаг за шагом, так что велела себе не тревожиться, с изумлением и радостью поняла, что посреди плесени уже появился маленький рот.

Она улыбнулась.

Где пребывают слова, когда их не произносят?

Внутри нового Тауша не бывало тишины. Даже в те моменты, когда он, устав от шума, заливал в уши расплавленный воск; днем и ночью из глубин его сути поднимались далекие голоса, как будто погребенные в нем села хором кричали, охваченные пламенем. Женские и мужские голоса, детские крики, ржание коней и лай собак и, время от времени, грохот, с которым рушились деревянные или каменные строения. Это были звуки разрушения и погибели; звуки пасмурного неба, в котором тучи сталкивались, рождая громы, терзающие его нутро. Новый Тауш ужасался, видя, что миры есть и снаружи него, и в нем самом, и от одних труднее избавиться, чем от других. В том вихре измученных воплей, как все время казалось Таушу, один голос звучал громче остальных – голос молодой женщины. Он казался знакомым и одновременно нет, ведь что мог познать тот, чьи тело и разум лишь недавно появились на свет в одной из исповедален храма Искателей Ключа из Лысой Долины? Но, слыша эти крики, пытаясь выделить их на фоне остальных, он всегда думал, что тот же голос когда-то начертал иероглифические знаки на его душе, полученной как поминальный дар от того, кто теперь был всего лишь кучей серых тряпок.

Он спал с одеянием старого Тауша под головой, но на другом каменном ложе, где значилось то же имя, однако всего с одной датой – рождения. Он предположил, что это и есть текущий год. Цифры звучали неприятно, соединив их в новое число, он испытал отвращение и страх при мысли о том, что кто-то однажды высечет на месте даты смерти тот же самый год. Иногда он ни с того ни с сего начинал плакать, не понимая, где у него болит, а потом вытирал слезы одеждами Тауша из Гайстерштата.

Новому Таушу предстояло остаться в памяти учеников Ключа святым Таушем из Лысой Долины, и он был удивлен тем, какое внимание оказывали ему с первых дней жизни, когда все ученики, от самого молодого, лохматого парнишки, у которого едва пробивались усы, до древнейшего, которого носили на руках, как высохший инжир; от самого плотного, толстяка с болезненно выпирающим зобом, до самого прозрачного, всего лишь мизинца левой ноги и дуги над глазом, исчезнувшим наполовину, – в общем, все по очереди заходили в его келью, говорили что-то хорошее и выражали, кто как мог, признательность за то, что им выпал шанс разделить каменный приют с тройственным святым. Ибо святая троица, воплотившаяся в нем, была редкой: святой Тауш был посвящен не только в тайны Мошу-Таче, чьи ученики латали Мир, чтобы отгородиться от не’Мира, не только в рожденные в нем и свойственные ему одному, связанные со шнуром, печатью на правой руке мертвеца, но еще и в тайны Искателей Ключа из Лысой Долины, которые когда-то вышли из Альбарены, первого города, построенного Исконными.

Святому было нелегко внимательно все это изучить, и в дни, последовавшие за его рождением, он не раз пытался уйти прочь, движимый странным импульсом, неким инстинктом: тот требовал или отправиться странствовать по свету, или спрятаться под каким-нибудь каменным столом, в тени какого-нибудь камня снаружи, в Долине. Его каждый раз находили и проводили обратно, словно заблудившееся непутевое дитя, но напрасно – ведь в святом Тауше прорастал разум (и обретала форму душа (она же дух (он же Скырба))). Однажды ученики искали его день и ночь, пока не нашли в пещере с песком, где он плавал в каменной пыли, то и дело обнимая Женщину, чье лицо уродливо морщилось, и она стонала от боли, когда Тауш ее хватал, потому что слабое тело со вскрытым брюхом не могло положить конец этой муке. Тауш хотел всего лишь поцеловать ее в щеку и спросить своим новым голосом, чей же голос он постоянно слышит посреди других голосов? Кто зовет его из самого сердца того полыхающего ада?

Со временем, однако, чужая воля закрепилась, принялась внутри святого, и Тауш опять начал трудиться в кельях с птицами, где научился вскрывать им животы и вызывать у себя возбуждение, и это удовольствие казалось ему таким далеким от боли, которую он ощущал ежедневно, и таким несообразным печальному миру, в котором находился, что святой позаботился о том, чтобы никогда о нем не забывать. Там он узнал, что птицы, возвращенные к жизни учеником-заклинателем, были глазами и ушами Искателей Ключа по всей Ступне Тапала. Его неоднократно заверили в том, что когда человек видит птицу, на самом деле он видит адепта Искателей Ключа, когда кто-то прогоняет или кормит птицу, то прогоняет или кормит ученика родом из Альбарены, сокрытого в мужском семени в животе крылатого существа. И еще он узнал, что тот, кто охотится на птиц, готовит и ест их мясо, рискует проглотить семя, которое ни в коем случае не наделит его святостью ученика, но, напротив, будет гнить внутри и наградит «красной нитью» [30], тяжким недугом.

Святой начал трудиться в комнатах с птицами и обнаружил, что ему это нравится, успокаивает и волнует одновременно, вызывает в заемном теле мощные ощущения, как будто из глубин его существа подымались горы, и пробуждались тектонические движения пред ликом мясистого цветка, который – он об этом даже не узнал – одно время осыпался, когда весь храм охватил ужас от известия про армии не’Мира. Все эти тревоги были далеки от нового святого, он даже не подозревал об их существовании; Тауш проводил дни с птицами, а ночью крепко спал и видел сны, из них он обеими руками, крепко сжав кулаки, выдирал обрывки других миров, других жизней, купая во всевозможных жарких страстях Скырбу, которая была ему так необходима, но про которую он еще почти ничего не знал. Но вот настал день, когда его посетил старец с клюкой.

– Сын, – сказал он, – твой святой, точнее ты, узрел видение в животе Женщины. Этот образ остался в тебе, он как будто плавает под самой поверхностью воды, и ты видишь на ней выпуклость – ты можешь каким-то образом по ней истолковать его суть, но на самом деле он иной. Твоя Скырба вытолкнет видение на свет, как загноившаяся плоть выталкивает пчелиное жало. Тауш очистился от всего, и от его развоплощения появился ты – тот, кто должен исполнить все, чего не сумел добиться он.

Новый Тауш попытался собрать всю свою отвагу, чтобы задать единственный вопрос. Они со старцем некоторое время молчали, склонив головы из уважения к тишине, а потом святой все-таки осмелился:

– Но почему, учитель? Почему так надо? Почему я?

– Мир не выбирает нас, святой, – сказал старец. – Он просто с нами случается. Но у нас есть возможность выбрать его и подтолкнуть к добру или злу. Еще никто не обнаружил Ключ, а значит, битва не завершилась; она едва начинается. То видение внутри тебя – которое, не сомневаюсь, придет к тебе наяву в грядущем – суть место, где, как мы считаем, случится следующее великое сражение.

– Я не солдат, – возразил новый Тауш.

– Я тоже им не был до того, как Исконное Слово ворвалось в мою жизнь.

Буря пробудилась внутри Тауша, когда он услышал эти речи, казавшиеся такими знакомыми, внушавшими такую любовь и дружбу, но оставлявшими после себя, стоило ему сомкнуть веки, лишь груды разрубленного мяса и бочки крови, разлитые на улицах, разоренные обезумевшими ветрами переулки и бегство, бегство без остановки.

– Следующие несколько недель будут для тебя очень трудными, святой. Многое будет явлено тебе во сне и наяву, и ты узришь монумент твоего святого долга, сокрытый глубоко внутри, к которому, как я хочу тебе сообщить, обращены молитвы трех орденов – ибо в тебе, приметанные к каждой частице твоего тела и смешанные с каждым океаном твоей души, сосуществуют три пути.

Новый святой Тауш хотел бы почувствовать что-нибудь более существенное и возвышающее, чем ужасный страх, который завладел им от известия, что он неожиданно стал солдатом. Как он мог быть солдатом, когда научился только выпрядать шнур из пупка (и что с ним делать? накидывать не’Людям на шею и душить?) да выжимать свой детородный орган в птиц (а с этим что делать? стрелять по врагам мужским семенем?), и больше ничего. Он узнал – и эта весть пришла как будто изнутри, а не снаружи, словно эхо кого-то, живущего в нем (ТаушвТаушевТаушевТауше), – что в храме Лысой Долины имелись и другие тайны: он слышал, как камни истираются друг о друга, видел, как ученики сметают пыль и куда-то уносят – непонятно куда, – он знал Женщину, вечно умирающего оракула, которая претерпевала немыслимые муки в глубинах храма, и еще – это его увлекало сильней, чем прочее, – знал о существовании исповедален, в которых зачали его самого, и спрашивал себя, не сумеет ли и он кого-то там зачать?

Старец был прав: видения начали появляться, как будто пробужденные его импульсом, и первым делом новый Тауш узрел, как будто во сне, но наяву, искалеченную кошку – он знал, что она кому-то когда-то принадлежала, но не помнил кому. Потом, во сне, он беседовал с другом, сидя на облучке кибитки без верха, и этот попутчик все время о ком-то спрашивал, но о ком – этого святой не знал, потому что всякий раз просыпался именно в тот момент, когда оборачивался, чтобы посмотреть. Посмотреть на что? Святой весь день мучился, трудясь над птицами, наделяя их новой жизнью. Видения усиливались и учащались, и уже через несколько дней после их начала Таушу показалось, что тот женский голос, звучащий в нем время от времени, словно доносясь из рощи, объятой пламенем, обрел лицо – и оно было красивое. Эта галлюцинация каким-то образом проявлялась, словно симметричное крыло бабочки, разжигая его чресла, пробуждая желание, и святой начал верить, что, возможно, когда-то Тауш (тот, который внутри Тауша) любил эту женщину и, быть может, она его тоже любила. «Каково это, быть любимым?» – мечтательно спрашивал себя Тауш, пока в рассеянности выковыривал внутренности из какого-нибудь сычика или лысухи.

* * *

Потихоньку новый Тауш почувствовал, как старый Тауш воплощается в нем, как их границы сближаются и почти совпадают, разделенные временем, но как будто единые в духе, который делался все глубже, словно колодец, до самой лужи, в которой отражались Исконные, когда складывали ладони ковшиком, чтобы набрать воды и напиться. [31]Это и был монумент долга, о котором говорил старец? Тауш обнаружил, что если это и впрямь так, то он хрупкий, с ржавыми сочленениями, с криво уложенными камнями, и святой боялся, что ветер, дующий сквозь его нутро, может всю эту конструкцию развалить. Он осторожно ступал по коридорам храма, следя, чтобы внутренний Тауш не рухнул, потому что вновь собрать его по частям он бы не сумел.

– Я не справлюсь с этим в одиночку, учитель, – сказал он старцу как-то раз, но тот ответил, что и не надо, поскольку он никогда не будет один.

Но Тауш не нашел утешения в словах старца, потому что, вернувшись в келью и оглядевшись по сторонам, отчетливо увидел свое одиночество, и им вновь овладел страх. Он уснул, и что ему снилось – о том не расскажешь, поскольку во сне не было ни времени, ни места, лишь ощущение некоего слова (где пребывают слова, когда их не произносят?), которое, распадаясь, рождало другое слово, и оно, также распадаясь, рождало еще одно слово, и так далее, и сон этот был о приятном факте, о чем-то содеянном и исполненном, а потом, в последнее мгновение сна, прямо перед пробуждением и встречей с новой зарей в Лысой Долине, Тауш понял: все эти слова, что рождались и распадались, на самом деле пребывали внутри одного слова, длинного и всеохватного, которое сжималось в точку, проваливаясь в само себя.

Раздавленный страхом и неуверенностью перед лицом вверенной ему миссии, новый святой Тауш принял необдуманное решение. Когда во всем храме стихла сутолока и большинство учеников готовились отойти ко сну, Тауш выбрался из своей кельи и на цыпочках прошел по коридорам, обходя окна в каменных стенах – через которые даже в столь поздний час некоторые еще могли высунуть голову, чтобы поглядеть, кто бродит по пустым помещениям, – и стремясь не оставлять отпечатки ступней в пыли, собравшейся кучками под каменными кубами, трущимися друг о друга. Святой спустился в зал с исповедальнями и попытался сотворить себе попутчика из слов – ведь его и самого так создали, верно? (Пусть слова и не произнесли вслух, а принесли оттуда, где они пребывают в ожидании.) В соседних исповедальнях лежали, сжавшись в комок, не до конца сотворенные ученики – из них лишь некоторые почти полностью сформировались, и можно было даже подумать, не заметив через занавески пустоты размером с монету в их головах или отсутствующие пальцы, или еще сомкнутые очи, что они могли бы подняться из тени исповедален и выйти в мир. С ними был только новый святой; иногда он слышал, как они стонут в муках творения или тихо плачут, и пытался вспомнить, что же могло болеть, но напрасно – его память начиналась с того момента, когда он покинул в первый раз каморку, а все, что случилось до того, было безупречной чернотой, недвижной, лишенной запахов, ибо творение происходило вне духа. Он не понимал, что должен сделать, и даже не знал нужных слов; он украл несколько, спешно навестив этот зал днем и подслушав учеников, которые призывали формы и рождали дух посреди комнаты – тот пар, который неустанно клубился над мозаикой. Но страх и одиночество взяли его в ужасные клещи, не отпуская ни во сне, ни наяву, и он знал, что в одиночку не отважится отправиться в путь. Узнав от старца о том, что внутри него пересекаются три дороги, новый Тауш постоянно ощущал, как огромные цитадели возводятся на обширных равнинах внутри него – прямо внутри него, карлика с новым, незрелым духом, с шишкой в пупке, из которой выходит красный шнур, внутри него, невежды. Как же он может носить в себе целые миры? И где на тех внутренних пространствах осталось место для него самого?

Обо всем этом он думал в первую ночь, прячась в исповедальне, набираясь храбрости, необходимой для столь великой тайны, и мысленным взором глядя на себя, бредущего в одиночку по Ступне Тапала, где за ним наблюдали из укрытий тысячи глаз, стерегущих его путь. Он набрал полную грудь воздуха и начал шептать. Что-то в почти органической архитектуре исповедален с легкостью высасывало из человека слова: оно выталкивало их через маленькие ниши в стенах, потом вело по трещине в потолке, пока та не расширялась и не превращалась в перевернутую воронку. Воронка же, в свою очередь, приводила к аркам, которые изменяли слово, как перегонный куб; поднимали его, а потом роняли прямиком на мозаику. Когда в том зале звучало какое-нибудь слово, оно как будто запускало механизмы, тайные и покорные, с колесами и рычагами, которые надували кузнечные мехи и тянули за веревки, только этой машиной была аркада, а финальной музыкой – дух Ключа. Тауш обнаружил, что говорить нетрудно, исповедальня призывала и поддерживала его шепот, губы естественным образом и неустанно исполняли свое предназначение, но то, что покидало уста нового Тауша, было противоестественным и искаженным, и святой сразу понял: он не понимает, что делает и говорит, но амбиции, страх и вся комната, превратившаяся во второе, резонирующее тело, подталкивали его к продолжению.

К утру, когда новый Тауш должен был прекратить свое занятие и пробраться в келью, святой заметил на тонком слое пыли на полу отпечатки ладоней. Песок перед ним двигался, маленькие дюны перемещались туда-сюда, и Тауш понял: что-то возникло, и оно как раз устроилось на полу, чтобы поспать до его следующего визита. Он улыбнулся и вышел из исповедальни, пробежал мимо облака, которое в тот краткий миг, когда они коснулись друг друга, как будто дохнуло в его сторону вонью тухлых яиц. Но у нового Тауша не было времени принюхиваться, и он ушел – затерялся в коридорах храма, наполненных неустанным скрежетом трущихся друг о друга камней.

В один из тех дней, сраженный усталостью бессонных ночей, новый святой Тауш осознал, куда должен направить свои стопы. Часами вскрывая животы птицам и с закрытыми глазами, почти заснув от рутинного ритуала, проливая семя в выпотрошенные трупы, Тауш потерял сознание от утомления и ударился лбом о край каменного стола. До того, как его обнаружили ученики и унесли в келью, где уложили спать, Тауш увидел сон: будто кто-то возвел стены на мертвом пустыре и собрал за ними причудливые ходячие тени; святой не видел, что происходит за стенами, но с того места, где стоял – он не знал где – и ждал – он не знал чего, – мог слышать суету, звонкие крики животных, цокот копыт и свист ветра, который, возможно, носился посреди огромных зданий и внутри них в этом городе. Ночью (поскольку приснилось ему многое: дни, ночи, сезоны, времена года, эпохи, эры, места, творение и разрушение – все сжалось до одного-единственного мгновения) небо озаряли отражения огней внутри города, которые как будто неустанно поглощали тот мир. «Что может гореть и гореть без конца?» – спрашивал себя святой Тауш там, где он стоял – не зная где – и ждал – не зная чего, – и, как будто всякая его мысль вызывала некое движение, увидел комья влажной, липкой земли, которые катались, сталкиваясь друг с другом, а между ними мелькали люди, барахтающиеся в грязи, – они то погружались, то выныривали на поверхность, как будто их выпихивали в мир незримые силы. Святой, спустившись оттуда, где он прятался – не зная где – и ждал – не зная чего, – посмотрел на лица этих людей и увидел, что на самом деле они корни мандрагоры. Обратив взгляд к небесам, он увидел повешенных на отростке жирной тучи, озаренной мощным пламенем, полыхавшим внутри городских стен. Стараясь изо всех сил, прищурившись, пробираясь взглядом все выше и дальше, словно превратившись в ястреба, он сразу понял, что повешенные ему известны и что у всех одно и то же лицо: святого Тауша вековечного.

Он проснулся с криком. Ученик выжимал тряпицу, которой только что промыл его рану.

– Он называется Мандрагора, верно? – в испуге спросил новый Тауш. – Я должен туда отправиться?

Ученик не ответил, просто продолжил на него смотреть, и святой увидел в его глазах такой же новый дух, такой же страх; они были одинаковы – два новорожденных на пути к смерти.

Так прошло несколько недель – последних, которые святой провел в храме Лысой Долины, мечась между долгом вскрытия птиц и своим убежищем в исповедальнях творения. Его новый тайный товарищ обретал форму, но не такую, как надеялся Тауш. Сперва появились ладони с пальцами; все были на месте, что порадовало святого, но когда он увидел, что кроме двух ладоней, левой и правой, постепенно появляется и третья, кривая, то замолчал в ужасе и поменял интонацию, ударения, даже слова. Он шептал и плакал, зная, что ошибается, но зашел уже слишком далеко по этому пути, чтобы вернуться.

Спина вышла очень кривой, ученик ни за что не смог бы выпрямиться, и он, похоже, испытывал боль острее, чем остальные. Когда, примерно через неделю, на протяжении которой святой воровал слова днем и механически, охваченный ужасом, повторял ночью, он заметил, что ноги нового ученика срослись в одну конечность с противоестественными сочленениями, словно лягушачья лапа, и осознал, что его поступок – самая большая ошибка, которую можно было совершить в новой жизни. Он поднял это существо, легкое, словно гусиное перышко, и спрятал под своими одеждами. В келье он положил его под груду старых тряпок, брошенных в углу, но новому Таушу не было покоя: две ночи, которые он продержал монстра втайне от всех, было слышно, как тот копошится под горой одежды, желая, видимо, появиться на свет, быть, прожить свою вкривь и вкось рассказанную жизнь. Заслышав его и на третье утро, новый святой Тауш, охваченный отчаянием, накинулся на свое творение и сломал ему шею.

Тварь звала его по имени, она знала его имя и успела произнести трижды, с долгими, мучительными паузами – слова выходили с болью из глотки, которой существо еще не умело пользоваться.

– Тауш… Тауш… Тауш…

Святой спрыгнул со своей каменной кровати и принялся рыться в тряпках в поисках существа. Разыскал его шею между двумя складками кожи, похожими на два мягких зоба, и начал сдавливать; сердце одушевленного комка плоти качало кровь, как безумное, а потом его шкура побагровела, почернела, и через некоторое время существо в руках святого перестало шевелиться.

Тауш завернул его в несколько старых тряпок и тайком выбрался из храма. Никто за ним не следил и, обнаружив подходящее место – скалу, которая как будто собралась рухнуть, но еще не решилась окончательно, – выкопал неглубокую яму и опустил в нее труп. Перед тем как накрыть его землей, новый Тауш, сам не зная почему, охваченный смертной тоской, дал существу имя: маленький Тауш, так он назвал свое творение. Он начал дрожать от эмоций, потому что последовало то, что пребывало в нем, как прирожденный талант, который он до того момента не пускал в ход: святой Тауш впервые начал вытаскивать цельный красный шнур из пупка. Он тянул и тянул, чувствуя, что это не больно, и даже наоборот – он ощущал в животе щекотку и тепло, словно превратился в бугай [32], на котором сыграли немало быстрых мелодий. Вытянув, сколько понадобилось, он повязал шнур на запястье одной из трех рук малыша. Забросал яму мокрой землей и ушел, время от времени оборачиваясь, пытаясь силой духа столкнуть высокую скалу на могилу существа. Но камень не поддавался и остался наклоненным, как будто желал показать всему миру: здесь лежит святой, маленький Тауш. Придите и возьмите его!

* * *

И вот настал день, когда новому Таушу пришлось попрощаться с учениками из Храма Ключа в Лысой Долине.

– Ты отправишься в город из сна, святой, – сказал старец.

– Но я боюсь, учитель, – прошептал новый Тауш. – Я не справлюсь с этим в одиночку.

– Ты не будешь один. Братья как раз готовят для тебя карту, которую ты сможешь всегда держать при себе и будешь следовать ей с благоговением. Она проведет тебя, ценой трех дней, по тайным тропам Долины, известным только Искателям, обнаруженным и охраняемым Очами, которые летают там постоянно, готовя твой путь. Карта доведет тебя до монастыря Иеромортииса Темного. Он будет глядеть на тебя строго, и тебе там будет не по себе, но надо ему верить. Все вокруг него будет раздваиваться и искривляться, а твой желудок изольет содержимое, чтобы очистить от скверны твою суть, но ни на миг не забывай, что Иеромортиис – один из нас. Он даст тебе армию, которая нужна, чтобы войти в город, увиденный во сне, и избавить его от зла, а потом – защитить от того, что грядет. Ты знаешь, как он называется?

– Да, – ответил новый Тауш. – Он называется Мандрагора.

Старец опустил глаза и как будто что-то поискал в зыбком воздухе вокруг них – то ли рисовал одну карту, то ли стирал другую. Он вздохнул и сказал лишь одно перед уходом:

– Завтра ты отправишься к Иеромортиису Темному.

Карта, которую ему дали, оказалась всего лишь клочком пергамента, на котором кто-то нацарапал точки – поменьше и побольше. Разглядывая этот узор, нарисованный красными чернилами и похожий на сыпь, покрывающую кожу больного корью, новый Тауш ничего не понял, но, когда вышел наружу и ученик показал ему первую точку на пергаменте и заостренную скалу справа от храма, до святого дошло. Он забрался на каменный гребень и начал вертеть карту так и этак, пока не заметил следующую скалу, поменьше, соответствующую изображению, а после, правее – еще одну, крупнее и длиннее, как точка с хвостиком на рисунке. И вот так отправился Тауш к Иеромортиису Темному, следуя не путем дорог и ручьев, но путем острых камней, ранивших ступни, но приближавших к городу из его сна – к Мандрагоре.

Когда наступила первая ночь, святого охватил страх. Разведя костерок под сенью одной из скал, он поел немного из того, что было в дорожной суме, и выпил несколько глотков воды, но не смог сомкнуть глаз. Всю ночь он слышал, как что-то (или кто-то) бродит кругами, прячась во тьме, которую не мог разогнать хилый костер. Когда пришло утро, святой окинул даль внимательным и усталым взглядом, но ничего не обнаружил. Забрался на камень с острым как нож верхом, а потом вновь отправился в путь.

Весь день ему казалось, что кто-то идет следом, но каждый раз, оборачиваясь, он видел лишь вечную и пустынную Лысую Долину, неизменно иссушенную и как будто безжизненную. На пергаменте оставалось все меньше точек – значит, он приближался к монастырю Иеромортииса Темного. Святой опять решил переночевать под открытым небом. Поел, попил и погрузился в размышления, вспоминая обрывки своей предыдущей жизни, спрашивая себя, чем пахло в родительском доме, мягки ли были губы Катерины, страшно ли было на Порогах между мирами, как вдруг позади него и по сторонам послышался какой-то шум. Тауш встал. Взял ветку, на конце которой горел небольшой огонек, и начал обыскивать ночную тьму. Шум прекратился, и что-то (или кто-то), явно следившее за ним из темноты, притаилось, чтобы его не обнаружили, однако новый Тауш решил быть отважным, как подобает воскрешенному святому, и размахивал факелом во всех направлениях, пока не заметил два блестящих глаза у подножия скалы, скрытые за сухим кустом. Он приблизился и одним движением вырвал этот куст из земли, и трепещущее пламя факела озарило того, кто тайком пробирался сквозь ночь, голый и бессильный.

– Тааааааааууууууушшшш… – вырвалось из кривой груди существа.

Маленький Тауш потянулся к святому и со слезами на глазах, уставший от долгого пути, попросился на ручки.

– Таааааааауууууушшшш… Таааааауууууушшшш…

Святой поднял его, прижал к себе, лаская лысую и кривую макушку. Малыш Тауш крепко его обнял тремя своими ручками и немедленно заснул, измученный от усталости, – ведь он целых три дня то прыгал на одной ноге, то полз вслед за тем, кто его сотворил. Новый Тауш принес его к костру и лег в тепле; маленький Тауш продолжал за него цепляться.

По-прежнему обнявшись, они пустились в путь на заре, потушив угли и окинув взглядом – теперь уже четырех глаз – карту Искателей. Отыскали острые камни и направились к ним, надеясь поскорее добраться до Иеромортииса. Новый Тауш заметил, что над ними кружатся все больше птиц, чирикают и садятся то на плечи, то на голову – что-то объявляют, что-то готовят, – и вот, к концу дня, когда солнце уже клонилось к закату, святой увидел вдали огромную скалу, на каждом выступе которой сидели большие во´роны, словно ее склоны инкрустировали ими, как драгоценными камнями. Тауш решил, что это и есть храм Иеромортииса, и решил спрятать малыша в кустах, подальше от обители.

– Я за тобой вернусь, – сказал он существу и укрыл его сухими ветками. – Оставляю воду и пищу. Я вернусь, я тебя не брошу.

– Тааааауууууушшшш… – простонал малыш, и слеза выкатилась из его перекошенного глаза.

– Не плачь, – велел святой и поцеловал его в макушку. – Я тебя не покину!

Он повернулся и направился к скале, которая по мере приближения все сильнее изменялась: там, где ее поверхность казалась гладкой, возникли ниши и слепые окна, откуда толстые и важные во´роны наблюдали за каждым движением святого; там, где раньше ему мерещились трещины и проломы, тянулась каменная гладь, безупречная, словно кожа младенца. Вокруг утеса летали с пением те птицы, что сопровождали Тауша на протяжении последних дней, и во´роны время от времени прогоняли их, взмахивая мощными крыльями и яростно каркая. Камень был живым, он менялся, как будто под жесткой поверхностью что-то толкало колеса и крутило вороты, загадочным образом приводя ее в движение. С каждым шагом, приближавшим святого к утесу, в нем нарастало странное дурное предчувствие, проникая в каждую часть тела, в каждый орган. Один раз его пустой желудок вывернулся наизнанку; святой упал на колени, а когда он снова поднял глаза, показалось, что размеры утеса удвоились, во´роны обзавелись зубами, а их карканье пронзало до мозга костей. Он начал плакать, сам не зная почему. Казалось, кто-то сдавливает его душу в кулаке, выжимает жизнь немилосердными пальцами. Он вспомнил мгновения испытаний, слова, произнесенные старцем из Лысой Долины, и собрал все силы в коленях. Встал, продолжил путь. Оказавшись прямо в тени утеса, почувствовал порывы ветра, поднятого огромными черными крыльями, и услышал, как вибрирует камень. Перед глазами у него все так расплывалось, что с трудом можно было разглядеть контуры ладони на холодной поверхности камня. Он рухнул как подкошенный, и его снова вырвало; он почувствовал, как скручиваются внутренности и язык западает в гортань. Новый святой Тауш провалился во тьму, она овладела им.

Последовали часы – а может, и дни – в бреду и без сознания. Он смутно помнил, как кто-то засунул ему пальцы в горло и выловил вялый язык, а потом на него лили воду из деревянных ведер, казавшихся слишком большими. Еще помнил чьи-то ладони. Потом – тьма. Шум, и неустанная вибрация утеса под ним, вокруг него, над ним. Металлический запах, тяжелый воздух, пропитанный каменной пылью. Кто-то вытирал за ним рвоту, но святой не видел его. Кто-то кормил густой кашей из проса, но он не видел кто; каша прилипала к душе, святой плакал. Сердце переполнено было печалью, как стакан с ядом. Он просил кого-то невидимого, чтобы тот его опрокинул, выпил или хотя бы дал напиться, чтобы все закончилось. Часы, а может, дни бесконечного завершения, тьма, которую время от времени рассекала молнией забота тех, кого он не знал. Ему было плохо, очень плохо. Он плакал и глотал собственные слезы – от пыли в воздухе они были густыми или, может, от его духа, что испортился внутри. Он слышал голоса: Так и надо. Все будет хорошо. Нет, говорил он, не будет хорошо. Я умру, плакал маленький Тауш, кричал и плакал. Старый Тауш. Новый Тауш. Кто такой Тауш? Какой Тауш? Тауш?.. Потом он вспомнил, как его несли на невидимых руках по непонятным коридорам, как уложили посреди во´ронов. Молчи, прошептали на ухо. Никто не разговаривает с Иеромортиисом Темным. Только во´роны. Только во´роны, прошептал и Тауш. Тсс… И ясный ледяной взгляд явился меж каменных осколков, твердые и острые кости лица прорвались сквозь камень, тело острое, мертвое, вечно холодное, вечно сильное склонилось над ним, обдало ледяным шепотом: Аххх… Значит, ты и есть Таушшш… И рука, которую святой был вынужден поцеловать, и смерть, прилипшая к губам, и губы его отныне произносили только смерть (кто это сказал? кто? кто я?). Потом настала тьма, внутри него, внутри всех – годы прошли, века, жизни (маленький Тауш? где маленький Тауш?) (Тааааауууушшш…). Святой плакал, время шло, все умирало. Старый Тауш. Маленький Тауш. Новый Тауш. Кто такой Тауш? Какой Тауш? Тауш?..

* * *

Скажите мне… Тауш еще существует?

* * *

Он проснулся, страдая от жажды и голода, на поляне в некотором отдалении от утеса, чья вершина виднелась над густыми древесными кронами. Поляна была огорожена, и Тауш увидел только пустые, покинутые кельи, расположенные вдоль забора, словно бусины на нитке. Он вскочил и хотел помчаться к убежищу малыша, боясь, что прошло слишком много времени, чтобы тот был еще жив, но споткнулся и ощутил, как столкнулся с чем-то плотным – с неким облаком, которое его остановило и не дало убежать. Потом он почувствовал руку на плече и услышал голос:

– Тауш, вот твое обещанное войско.

Он повернулся, но никого не увидел. Однако хватка на плече ощущалась, и его сердце быстрее забилось в груди.

– Кто… что…

Голоса раздались из пустоты:

– Мы клянемся тебе в верности, святой Тауш.

Двери келий открылись, и новый Тауш услышал звук шагов по траве, но ничего не увидел. Он опять почувствовал прикосновение к плечу и услышал горячий шепот на ухо:

– Слушай.

И вот так узнал Тауш про учеников Иеромортииса Темного, который заботился об Искателях, не воплотившихся как надо в зале с мозаикой: их отправляли сюда, доживать свой век.

– Иногда, – рассказывал голос, – от шепотов сгущается только дух, но не плоть; это дефект, ошибка в повествовании, не дающая телу принять форму. Но дух силен и хорош, и здесь, в храме Темного, для него имеется другое предназначение.

– Сколько вас? – спросил новый Тауш.

– Девяносто девять. С маленьким Таушем – сотня.

Святой почти увидел улыбку в воздухе, которая незримо возникла вслед за радостным шепотом, и прослезился, когда увидел изувеченное при рождении тельце маленького Тауша, которого несли невидимые руки – он как будто плыл над поляной, повторяя единственное слово:

– Таааааууууушшшш…

Так и вышло, что новый святой Тауш отправился в путь один – и, в то же время, нет; сопровождали его девяносто девять невидимых братьев и один видимый. Они направлялись к Мандрагоре, которая явилась к нему в видении, и две недели ночевали в кодрах и на полянах, где братья пели и играли, их голоса далеко разносились в лесной чаще, и люди опасливо поглядывали на паломника с закутанным свертком в руках, чей голос звучал подобно целому войску. Они прошли через села, пребывающие в страхе, и узнали о человеческих поселениях, где никто не смел облегчиться уже несколько недель, потому что всех перепугал слух: дескать, кто-то разгуливает по Ступне вдоль и поперек, воруя телесные нечистоты из-под людей и прямо из них. Ученики поняли, что они на правильном пути, и когда впоследствии прибыли к стенам Мандрагоры, вздохнули с облегчением и рассеялись по окружающим лесам в ожидании, когда святой отдаст приказ о начале конца.

Мандрагора тогда была еще заперта, и новому Таушу пришлось остановиться в трактире под названием «Бабина бородавка» – подождать, пока минует опасность, связанная с Братьями-Висельниками. Он постучался, и его приняли; так, пусть никому еще об этом не было известно, трем ученикам Мошу-Таче – Таушу, Бартоломеусу и Данко – впервые за долгое время выпало поесть из одного котла.

* * *

Миф [33] о святом или не’святом Тауше – хороший пример того, что мы попытались проиллюстрировать в предыдущей главе. Напоминаю, что легенда – любая легенда – представляет собой патоген, способный на мощные мутации как в разуме больного, так и за пределами разума носителя, каковая ситуация была проиллюстрирована в пятой главе: открытие семисот тридцати пяти легенд о Бартоломеусе и сопоставление этого архива с одиннадцатью версиями, которые одновременно существовали в разуме писца Флавиуса Арделяна, коего обнаружили блуждающим по окраинам Эротастана и привели ко Двору, чтобы он предоставил свои объяснения. Патоген мифа мутировал столь сильным и агрессивным образом, что в погребе дома в квартале Фабер обнаружили нового Бартоломеуса. К счастью, эманация не обрела полную силу и когнитивные способности, вследствие чего ее было легко поймать и исследовать. Тот первый шаг – изоляция вируса мифа в столь продвинутой эволюционной форме – способствовал нашему пониманию легенды и ее включению в категорию пандемий третьей степени. В настоящее время изучаются отклонения во всех образцах мифов типа «Бартоломеус Костяной Кулак» для обеспечения изоляции вероятных эманаций.

Как уже было сказано в начале главы, миф о Тауше – подходящий пример заразного мифического патогена, воздействующего как на народы Мира, так и на не’Мирские. Более того, благодаря гипотезе «патогенного диалога» (в настоящее время не подтверждена; см. также доклад «Теория Великого Червя. Случай многосторонней патогенной связи?», представленный Изом Апалункасом на Королевской конференции в Матасе, 17 827 п. м. Т.) мы подозреваем, что мутировавший вариант этого мифа мог попасть посредством книг и в пре’Мир, в форме мифа об Утонувшем Старце, который, извергая живые водоросли через пупок, душит моряков, пытающихся пересечь Манящее море и попасть в пост’Мир. В первый раз мы встречаем легенду о носителе шнура в седьмом томе антологии устной поэзии, составленной Евстахием Мудрым около 15500 года п.м. Т., где описывается встреча двух крестьян из уединенного села, утверждающих, что они – прямые потомки Исконных, спустившихся в Альбарену. Евстахий подтверждает, что благодаря тем селянам было открыто множество первичных легенд (в настоящее время эти патогены зарегистрированы под идентификационным кодом CD-101 и, в случае агрессивных мутаций, как мы уже убедились, они могут одушевить целые королевства, а в случае Ступни Тапала – почти весь мир), однако в том селе так и не удалось осуществить подробные исследования, поскольку все жители исчезли в скором времени после того, как Евстахий опубликовал свой том (см. также «Считать ли евстахианцев потомками Исконных?», братья Абель и Коул, 17831 п.м. Т., Либрос, меж’Мир, с переизданиями). Среди евстахианцев циркулировал мифоген Тауша в той версии, где святой был молодым пастухом, который, увидев, что его овцы погибают от неведомой болезни, пролежал один день и одну ночь, погруженный в глубокие размышления и обеспокоенный тем, что ему не во что будет одевать односельчан, а потом, обнаружив ниточки у себя в пупке, потянул за них. Чудо заключалось в том, что ниточки не обрывались, одна переходила в другую, и вышло длинное волокно, из которого пастух, чье имя не сохранилось, спрял нить и связал одежки собратьям, тем самым спасая их от мороза грядущей зимы.

Извлечение этого мифогена произошло, как мы уже видели, из книги, однако недавно удалось получить вирус Taushonias Turbiis устным путем от престарелой женщины из

села Ватра, рассказавшей про грот, в который она наведывалась, будучи ребенком, и где, по словам женщины, услышала не менее трех вариаций одного и того же мифа. Я говорю «услышала», поскольку старушка заявляла, что в гроте есть место, где можно сесть на определенный камень и, если снаружи идет дождь, вода будет просачиваться через множество полостей и каналов, капать в подземное озеро, а звуки капель, ударяющихся о разные поверхности с разной тональностью, будут имитировать внятные голоса, как будто повествующие легенды. Грот назывался Уста Миров, и, поскольку примерно пятьдесят лет назад он обвалился, мы не можем подтвердить достоверность рассказа старушки из Ватры. Похоже, грот простирался как в Мир, так и в не’Мир, представляя собой необычайно опасный проход между мирами, но, в то же самое время, центр, где в капельках воды собирались легенды, чьи аналоги существовали в обоих мирах. Согласно свидетельским показаниям, пять разных версий одного и того же мифа – мифа о Тауше – были записаны в том гроте.

Самые недавние исследования особым образом сосредоточились на теории редукционизма, примененного к мифогенам (Эльвира,

Матулопатос и др.), и на предполагаемой возможности приведения каждой эволюционной ветви означенных мифогенов к общему знаменателю. Самая распространенная – и, таким образом, самая вирулентная – форма легенды о святом Тауше выглядит следующим образом.

Тауш родился в городе Гайстерштате и с младенчества демонстрировал сверхчеловеческие способности: разговаривал с призраками и животными, без труда исцелял бессловесных тварей и, что самое удивительное, мог выделять через пупок жидкость, которая от контакта с воздухом твердела и принимала вид красного шнура. Небольшое, но необходимое отступление: существование Гайстерштата на Ступне Тапала подтверждено исторически, но наличествует слишком мало документов и официальных свидетельств путешественников из чужих краев, побывавших в тех местах, чтобы хоть с какой-то степенью уверенности восстановить местную версию мифа о Тауше; а также для того, чтобы проиллюстрировать экстраординарную способность вируса к мутациям и дальнейшей передаче лишь некоторых ответвлений истории, к примеру, связанных со шнуром, который часто – но не всегда – красного цвета (см. случай Мирчи Кэртэреску, который в романе «Соленоид» рассказывает о черном шнуре, выделяемом его персонажем). Похоже, Тауш на самом деле поступил в ученики, о чем у нас есть сведения, главным образом, извлеченные из королевских реестров над’Мира, основанных на официальных свидетельствах в рамках совместного трансшпионажа. Легенда гласит, что орден, частью которого был Тауш, погиб в результате некоего кровавого события (в разных версиях встречаем бродячий карнавал, нападение крысолюдов и беспощадный недуг, отделяющий душу от тела и перемешивающий, словно во время блистательной и искусной игры с зеркалами, идентичности учеников; см. Taushionis Viraliis, B107. 5, Королевские архивы), а сам Тауш, коего в Мирских мифах называют святым, а в не’Мирских – несвятым, отправился вместе с товарищами, другими апостолами из ордена, по Ступне Тапала, чтобы отомстить за случившееся.

Ствол этого мифогена на удивление стабилен и встречается в большинстве вариантов (с незначительными изменениями, упомянутыми ранее), позволяя тем самым идентифицировать момент мутации легенды в эпизод пути из Гайстерштата в Мандрагору, имеющий десятки разных вариантов и определяющий финал (просто поразительно, что версий финала существует почти столько же, сколько и самого мифа). Самые распространенные вариации говорят о странном преображении святого вследствие мощной скырбы [34] и его демонизации, ведущей к тайному сотрудничеству со злом (которое в соответствующих сказаниях отождествляется с не’Миром).

[…]

Парадоксальной и редкой является следующая ситуация: некий миф раздваивается, порождая бесчисленные варианты, но ветви вновь собираются в единое целое и все истории заканчиваются в одном и том же месте, но с участием разных персонажей и модифицированным мутационным багажом. Легенда о святом Тауше в этом плане наглядна, потому что почти все варианты завершаются в городе Мандрагора (иногда он называется Рэдэчинь или Альрауна), но всегда не с тем Таушем, что в начале сказки, окруженным другими персонажами и вовлеченным всякий раз в другие события, которые, тем не менее, приводят к переменам в означенном месте (городе).

Попытки установить степень подлинного риска, связанного с этими разнообразными формами мифа, представляются преждевременными, но можно заметить, что, если мифоген имеет возможность свободно циркулировать, он мутирует, порождая формы столь же разные, сколь и стабильные, да к тому же агрессивные, и способные, как хорошо демонстрирует легенда о святом (или несвятом) Тауше, оказывать воздействие не только на территорию, где они возникли и развились, но и на прилегающие миры. Как уже было сказано, научные исследования, связанные с определением грядущей эволюции отдельно взятого мифогена, пока что находятся в зачаточном состоянии, и не существует общепризнанного метода симуляции эволюции мифа в целях его изучения. Важные шаги в этом направлении предпринимает Институт исследования параллельных миров (ИИПМ) при Королевском Университете Эротастана, где научная ячейка под руководством профессора Рачелл анализирует возможную связь между исчезновением одного из Былых Миров (Гайи) и необычайно устойчивого мифогена, согласно которому некий тоталитарный бог послал в мир своего сына и подверг его немыслимым мукам во спасение народа Гайи. Будем надеяться, что изучение Былых Миров поможет нам лучше понять связь между мифами и разнообразными мифогенами с необычайно высокой вирулентностью, которые, судя по всему, способны творить и разрушать миры.

Часть четвертая