Альрауна
Ты из другого порядка вещей
Трактир «Бабина бородавка» был сизым животным желудком, бесформенной губкой, пропитанной запахами и вкусами, по´том и жаром, в чьих альвеолах мужчины и женщины, дети со зверьками под мышкой или в подоле ели и пили, болтали и спали, размышляли обо всем, что случилось или должно было случиться, ибо о происходящем прямо сейчас и прямо там не было времени думать – кто-то брал подносы, кто-то ставил их на стол, кувшины опустошались и наполнялись, а над очагом посреди просторного помещения два полураздетых мальчика с трудом вращали огромную свинью; возле стойки увядшие женщины роились вокруг клиентов с полными кружками и бездонными карманами – клиентов, успевших насытиться хлебом и бубликами, сухими колбасками и липкими полосками сала. Старуха, похожая на иссохшего паука, забытого во тьме посреди полотнищ паутины, ругалась на все, что видела и слышала из своего древнего как мир угла, а когда удавалось, плевала в какого-нибудь бедолагу, который напомнил ей этого – да, того самого, ага! Все знают, о ком речь – харк, тьфу! – после чего она скалилась и выкрикивала какую-нибудь чушь, хихикала и шептала, дескать, нет, это не он, просто уж очень похож. Лампы всасывали хороший воздух без остатка, порождая свет, который волнами прокатывался сквозь облака дыма, похожие на грозовые тучи; замерев, можно было услышать дребезжание расстроенного пианино и бренчание гитары, на которой не хватало двух-трех струн, хаотичный перебор неверных аккордов, а если поискать, можно было обнаружить и музыкантов, втиснувшихся между бочек, опустошаемых с каждой минутой, и каждый из них тоже изливал себя до самого донышка, в ожидании, пока насытятся одиннадцать душегубов, куражившихся в Мандрагоре: имя им было Братья-Висельники. Но чего слушать, зачем петь, времени нет! Внезапно какой-то парень запрыгнул на стол и начал подражать братьям, которые примерно месяц назад показались народу. Приятель смельчака отважился забраться на тот же стол, и, взявшись за руки, они закружились, ударяя каблуками, среди тарелок и глиняных чашек, наступая то на печеную картошку, то на калач с оторванной корочкой.
– Я Агосте! – кричал первый.
– А я Гагосте! – кричал второй.
– И мы полныыыы любви! – хором отвечал им весь трактир.
Старуха в своем углу, погруженном в темноту, пыль и грязь – плоды течения времени и вереницы тел, – шлепала по коленкам костистыми ладонями, возбужденная таким взрывом веселья, смеялась и кашляла. Рядом с ней трактирщик и сам сплевывал в пыль, хохотал и кричал, подпевая песенке про одиннадцать братьев, которым пришло в голову запугать целый город и выгнать людей из их жилищ.
Еще девять мужчин забрались на столы под хохот пирующих, и немедля их голоса зазвучали у всех над головами.
– А я Фагосте!
– Я же Маносте!
– Пакосте, так меня звать!
– Рагосте! – все хором.
– Меня зовут Намосте!
– А я Тагосте!
– Сагосте – я говорю!
– Драгосте я…
– …и вас люблю! – в один голос ревел трактир.
– Я последний, Багосте.
– Брат Агосте…
– …и Гагосте…
– …и мы полныыыы любви [35]! – прозвучало в трактире так, что задрожали лампы на стенах и затрепетал студень.
Волны смеха и аплодисментов разбились о стены, постояльцы один за другим вскочили – кто просто на пыльный пол, а кто запрыгнул на столы или стулья, – продолжая хлопать в ладоши, прогоняя усталость и грусть, которую пытались скрыть от взглядов окопавшихся в городе Братьев – говорили, раз в несколько дней они поднимались на стены и глядели на «Бабину бородавку» и другие трактиры и постоялые дворы, наспех возведенные теми, кого вынудили покинуть Мандрагору и кому не хватило духу слишком далеко уйти от своих домов.
Веселье продолжалось долго, и лишь пару раз его прервал грохот, с которым трактирщик выбивал пробки из бочек своей кувалдой, и все тянули руки с кувшинами и кружками к красным пенистым струям. А потом, в полночь, жуткий взрыв, совсем не похожий на удары молота, смутил все собрание.
– Братец Мишу, – попросил трактирщик, нарушив установившуюся тишину, – ты не мог бы поглядеть, что случилось?
Мужчина лет пятидесяти, с короткой и седой бородой, со свернутыми в трубку листами под мышкой и пером за ухом, встал и без единого слова направился к одному из окон, выходивших на Мандрагору, где начал что-то рисовать на краешке листа.
Закончив, он с трудом пробился сквозь толпу и расстелил бумагу на одном из столов, придавив углы кружками, чтобы лежали ровно. Все собравшиеся вокруг в это время тянули шеи, заглядывая друг другу через плечо, или наклонялись, ныряя под руку, чтобы рассмотреть на эскизе, лежащем на столе, новые признаки разрушений, причиненных городу по милости Братьев- Висельников: художник нарисовал стены Мандрагоры и небо, омраченное дымом, который поднялся от руин взорванной церкви в самом центре.
Беда была велика, печаль навалилась всей тяжестью; несколько детей даже заплакали, люди переглядывались, бледнея – кто-то должен был что-то сделать, быстро, иначе страх и злость поселились бы у них в груди, а так было нельзя, такое слишком нравилось Братьям. И вот кто-то что-то сделал: трактирщик схватил со стола кусок брынзы и швырнул со всей дури в пианино, рявкнул на музыкантов, чтобы играли, мать их за ногу – или не видят, что тут люди мрут? И вот руки коснулись клавиш, струн; кто-то начал хлопать в ладоши, криво улыбаться, танцевать через силу, дрожа всем телом, и веселиться, превозмогая себя.
Мишу вернулся за свой стол, сделал два глотка пива и начал затачивать перья, как вдруг почувствовал руку на плече и, не оборачиваясь, спросил:
– Чего?
– Расскажи мне про Братьев-Висельников.
Голос был молодой, в нем слышались и сила воли, и великий, но хорошо запрятанный страх.
– Ты не знаешь про Братьев? Тех, кто приходит, когда не ждешь? Когда тебя терзают угрызения совести за то, что хочется забыть. Не тебе одному хочется – всем остальным тоже.
– Откуда они приходят?
– Не знаю. Никто не знает. То ли из земли, то ли из других людей.
– Как это – из других людей?
– Ну смотри, когда они появляются – все одиннадцать, – других людей находят мертвыми и выпотрошенными по всему городу. И их тоже одиннадцать.
– Братья здесь уже бывали?
– Здесь? В Мандрагоре? Нет, это в первый раз. В Рэдэчини они тоже не появлялись. Но есть тут один дед – вон, сидит в углу, – который приехал из другого города и там их видел, когда был ребенком. Тоже одиннадцать, по его словам; двое гуляют, девять схоронились.
– Где?
– Неизвестно – где-то в городе, зарылись. Если отыскать одного или двоих, остальные подымаются и отыскивают себе новые места, они никогда не сидят спокойно, и очень тяжело подстеречь их всех разом.
– И сколько они тут пробудут?
– Сорок дней. Потом исчезнут, но, говорят, могут вернуться, когда не ждешь. Их нельзя прогнать быстрее, можно только убить, но тот дед твердит – надо всех разом, а это трудно, почти невозможно.
– В чем же виновата Мандрагора?
Тут Мишу замолчал и нервно присосался к трубке, которая почти погасла. Огляделся и проглотил слова, что рвались из уст. Было слишком многолюдно.
– Не скажешь?
– Не скажу.
– А кто знает и скажет?
– Многие. Может, все. Я знаю. Но не скажу.
– Почему?
– Нельзя. Это дело забыто и зарыто. Как те Братья, что под землей схоронены.
– А остальные двое? Те, что бродят? Как их звать-то?
– Агосте и Гагосте.
– Агосте и Гагосте, значит… Они хотят вам напомнить о случившемся, верно?
Мишу замолчал и попытался встать, хотел уйти от этого чужака, который растревожил едва остывшую золу, от опасного паломника, глупого и безрассудного. Он услышал позади шум – деревянный стул ударился о другие стулья, заскрипели доски – и, повернувшись, увидел юношу, который забрался на стол, обнажил бритую голову и прочистил горло. Голос его был хриплым, словно заржавел от привычки молчать и шептать.
– Слушайте меня! – провозгласил незнакомец.
Но сборище, привыкшее к тому, что кто-то постоянно берет слово, забирается на стол или балкон или спускается оттуда, повышает голос и изрекает всякое, по желанию и вопреки таковому, почти не обратило на него внимания. Однако юноша не сдался и заговорил громко, чтобы его было слышно сквозь туман, сгустившийся от нехватки сна и избытка хмеля, сквозь густые облака табачного дыма и дурного запаха потных тел.
– Выслушайте меня, добрые люди! – сказал он.
Некоторые, решив, что юноша приглашает потанцевать и повеселиться назло засевшим в городе братьям, начали хлопать в ладоши и свистеть, и даже стучать кружками по столам, столами по полу, однако чужак поднял руки и мрачным тоном изрек:
– Сейчас не время веселиться. Выслушайте меня! Сегодня Братья-Висельники покинут Мандрагору навсегда.
В трактире от угла до угла, от пола до потолка воцарилась тишина – все глядели на юношу с подозрением, опасаясь, что безрассудный паломник может оказаться шпионом Братьев, посланным, чтобы заглянуть им в душу, заронить сомнения, собрать всех в одном месте и измолоть в пыль тяжким жерновом вины.
– Ты кто такой, скажи на милость? – спросил голос из толпы.
– Кто я такой, это сейчас не важно, – ответил юноша. – Важно, кем я был, а также кем стану. Отправляйтесь со мной в город, и я вам помогу вернуться в свои комнаты, разжечь огонь в очаге, стряхнуть пыль с одеял, открыть окна, чтобы хороший, чистый воздух заполнил ваши коридоры.
– Это если наши дома уцелели… – заметил другой голос.
– А ну заткнись, – рявкнул третий, – достал уже нытьем про прошлое.
– Да! – закричали остальные. – Давайте петь, играть и вопить так, чтобы было слышно Братьям-Висельникам в Мандрагоре! Будем поступать им назло, как они поступили с нами!
Трактир немедленно погрузился в галдеж и распутство: кувшины переходили из рук в руки, клавиши пианино вываливались и падали в пыль, струны звучали бестолково и дисгармонично.
– Кто нарек город Мандрагорой? – кричал юноша, забравшийся на стол, но его никто не слушал.
– Будем петь!
– Кто нарек город Мандрагорой?
– Будем играть!
– Кто нарек город Мандрагорой?
– Будем веселиться и все забудем!
– Да! Урррра! Забудем!
– Забудем, братья!
Голоса гонялись за голосами, пожирали друг друга; стремление погрузиться в забытье сквозило в каждом слове, в каждом звуке и жесте.
Юноша на столе – а это был Новый Тауш – почувствовал горячее прикосновение к лодыжке и, посмотрев вниз, увидел художника.
– Я пойду с тобой, – проговорил Мишу и улыбнулся.
Он собрал свои листы и перья, закинул сумку на плечо и надел берет, поднял нескольких приятелей с их женщинами из-за соседних столов, и они все вместе вышли навстречу вечерней прохладе. Когда Новый Тауш повернулся, чтобы подсчитать своих солдат, он обнаружил не больше десятка усталых мэтрэгунцев, но не опечалился: в кодрах вокруг этих одиноких трактиров пряталась его настоящая, незримая армия – все девяносто девять невидимых учеников. Однако он не знал, что среди тех, кто решил этим вечером вместе с ним пойти в Мандрагору, затесались два чужака, прятавшие лица под капюшонами, и были у них имена, никому не известные, одно Мирское, другое не’Мирское: Данко Ферус и Хиран Сак.
Когда все вокруг прояснилось, и черная плесень соткалась в складки длинного одеяния, Карина попыталась подняться из пыли, окружающей «Бабину бородавку», и почувствовала резкую боль в левой ноге, не сформировавшейся как следует во время перехода из над’Мира в не’Мир. Конечность была кривая, худее правой, с бледной кожей, и опираться на нее при ходьбе оказалось больно.
Святая вспомнила свое имя: Карина Путрефакцио. Ясное дело, с таким именем по Ступне Тапала не очень-то погуляешь. Обрывки последних мгновений жизни пронеслись у нее перед глазами: блеснувший на свету клинок, эмаль ванны и, в особенности, бесконечный океан, который она пересекла, ничего не видя даже внутренним взором; затянутое тучами небо, где разрядами молний проскакивали шепоты старух, ткавших над разлагающимся телом Карины новую жизнь для нее в другом мире. Не все у них вышло как следует: новое тело оказалось незавершенным; она ощупала себя и обнаружила нежную, но гладкую и шелковистую кожу, большие и безупречно округлые загорелые груди, сильные бедра и ягодицы, плоский и крепкий живот, однако левая голень была лишь тенью того, чем могла бы стать.
Карина помедлила еще какое-то время в пыли и листве, слушая хохот и радостные возгласы, массируя бедра и голени, а потом услышала взрыв в городе, от которого онемели мужчины и женщины в – как предположила Карина – трактире. Увидела белый дымный гриб, поднявшийся и растаявший в воздухе; с того места, где она стояла, разрушенную церковь было не разглядеть, да она и не знала про Братьев-Висельников, которые пристроили на крыше храма три бочонка с порохом. Сборище за стеной молчало, и Карина задалась вопросом, кто они такие и почему ее принесло именно сюда. Неужели великая битва между над’Миром и не’Миром случится за стенами этого города? И все же, что это за место? Почему избрали такое маленькое и непримечательное поселение? Может, тут располагается Двор этого царства, хлипкое и жалкое подобие Порты, о которой – надо же! – у нее сохранились обрывки, осколки, пыль. Воспоминания как приходили, так и уходили. Она попыталась вспомнить больше о своей предыдущей жизни, но стремительное течение времени, рассеченного на минуты и секунды, все сильнее уносило ее прочь от былого к грядущему.
Голоса за стеной зазвучали опять, и Карина поняла: нельзя терять время. Она поднялась, стоически терпя болезненные судороги, и захромала к темному лесу, словно навстречу гостеприимной материнской утробе. Святая шла, пока не перестала видеть трактир, бросая взгляд через плечо; взошла луна – Карина несколько раз видела ее в просветах между кронами, и у этого ночного светила, в отличие от над’Мирного, вместо одной большой дыры посередине были тысячи маленьких веснушек и оспин, словно от ветряной оспы, – а потом затерялась в листве, и странница, потратив много сил на ковыляние, поневоле вытянулась у обнаженных корней огромного дерева, некогда поваленного ураганом.
Она заснула, и в первую ночь в не’Мире ей снились сны про не’Людей, из которых стало понятно, что над’Люди делили с не’Людьми амбиции и страхи, и одинаковые страсти терзали им нутро, распаляли ум, однако все это было вывернуто наизнанку, произносилось шиворот-навыворот и несло в себе угрозу. Она открыла глаза посреди ночи, уже всей сутью привыкнув к тьме, и, задумавшись о различиях между над’Человеком и не’Человеком, поняла, что ее мысли все время куда-то заносит; она попыталась вернуть их в нужное русло, применить силу, встряхнуть, словно тугое, непослушное тесто – но мысли, увлекая за собой слух и все внимание, все сильнее устремлялись вправо. Что-то хрустнуло – раз, другой. Кто-то двигался сквозь заросли, и ветви трещали у него под ногами; он был большим. Карина решила сохранять неподвижность, доверившись камуфляжу своей черной и покрытой пылью робы; пусть ее лицо покажется покрытым патиной грибом цвета ржавчины, вроде того, что растет над головой, а складки одеяния уподобятся коре, к которой прильнула ее спина. Шаги приближались, а с ними – тяжелое дыхание и сопение. Сквозь завесу тьмы святая разглядела очертания гигантского, массивного зверя. Он шел на четырех лапах, его тяжелое тело колыхалось из стороны в сторону; он сопел и втягивал воздух удлиненной мордой. Шерсть у него была кустистая, густая, коричневого цвета. Она никогда не видела ничего подобного. Громадина шла прямо на нее.
Карина затаила дыхание и еще сильнее вжалась в ствол поваленного дерева. Зверь теперь был прямо перед нею, обнюхивал складки одеяния, втягивал воздух подле ее горла, лба, трогал носом, а потом – и огромными лапами, из которых выскочили когти размером с ее ладонь. В это время святой все больше овладевал страх, и хотя Карина внушала себе, что не имеет права сдаваться, столкнувшись с первым же препятствием, она была молода и одинока в новом мире, да к тому же зверь как раз поднялся на задние лапы. Если это существо, тяжелое, как мертвое дерево, к которому она прислонилась, решит обрушиться прямо на нее, то раздавит, словно спелый плод. Что-то внутри нее лопнуло, как гнойник, и когда массивная туша вернулась на четыре конечности, святая вскочила и побежала прочь через темный лес. Зверь фыркнул и бросился следом. Неуверенная, болезненная походка мешала Карине бежать, и святая, упав, покатилась по листве. Зверь ее уже догнал (почему в не’Мире такие секунды, такие мгновения – все тянутся и тянутся, когда они тебе не нужны, и пролетают со свистом, когда вот-вот умрешь?) и нацелился ударить огромной лапой. Карина не сомневалась, что пришел ее конец – слишком, слишком быстрый, – как вдруг почувствовала, что зверь тыкается мокрым носом ей в затылок, под мышки и между ног. Святая сжала зубы и пообещала себе не плакать, когда эта тварь вонзит клыки в ее новую плоть. Но зверь, обнюхав добычу как следует, явно решил, что это мясо, даром что ходячее, уже умерло и в пищу не годится. Он издал короткое ворчание и потрусил дальше в поисках чего-нибудь получше. Тогда-то Карина и заметила сквозь туман слез точно такого же зверя, но поменьше, намного меньше, который легко и быстро бежал следом за первым.
Заря прорвалась сквозь кроны деревьев, и день пришел одновременно со вздохом облегчения, что вырвался из груди Карины одновременно с кратким и утешительным плачем. Она поднялась с земли, держась за ветки. У корней дерева, где природа не’Мира дала незваной гостье еще один шанс освободиться от Слова, зазря произнесенного не’Человеком, разбила лагерь Карина Путрефакцио, святая из Порты, солдат в армии Слова, грозная победительница. Она в первый раз разожгла костер на Ступне Тапала и спалила в том огне весь свой страх и сомнения.
Начался новый день из череды последних.
Женщина-Тень устремила пронзительный взгляд в заросли. Вслед за ней на расстоянии брошенной палки шел БартоломеусПалма, неуверенно ступая меж корней, покрытых шишковидными наростами. Где-то неподалеку, скрытая от мира, стояла повозка с высохшими экскрементами. В первый раз они заехали на повозке в лес, когда уже стемнело, и обратную дорогу им указали мухи. Теперь, с рассветом, настал час: БартоломеусПалма и святая должны были проделать дыру в ткани между мирами.
– Сегодня мы начинаем, – объявила Женщина-Тень и указала на толстый ствол, за которым и стояла повозка.
БартоломеусПалма изобразил улыбку: мышцы, приделанные криво и натянутые неумело между заемными сухожилиями, растянули углы рта во все стороны, кроме тех, кои свойственны улыбке. Святая посмотрела на сопровождающее ее существо с жалостью и подумала о жертвах, на которые приходилось идти тем, кто отправлялся на войну миров, чтобы добиться примирения, пусть даже с помощью меча, – но размышления о собственной судьбе ей претили, поэтому она прогнала ностальгию и сообщила:
– Муха знает. Она всегда знает путь. Смотри.
Для кого-нибудь другого запах был бы невыносим, но не для них, вложивших все свои надежды в эти органические отбросы, в эти комья субстанции, извлеченной из омерзительных человечьих тел. В повозке лежали ключи, какими им полагалось быть: с помощью этого дерьма открывались двери, а постыдные истории получали свое завершение.
Они отвязали коня и хлестнули – скачи на волю! Животное галопом умчалось в заросли, как будто всю ночь ждало этого момента, рисуя в лошадиной своей голове маршруты, по которым умчится на свободу. Двое с трудом дотащили повозку до опушки и еще чуть дальше, к наполовину разрушенной крепости неподалеку от стен Мандрагоры. Руина походила на свежую рану, присыпанную белой пылью; здесь, как объяснила святая, они будут рисовать на стенах, чтобы открыть врата. Оба начали брать комья экскрементов из повозки, чертя ими на каменной кладке темную дверь, похожую на тень, которая будто падала откуда-то из-за стены. Одной двери оказалось мало; они намалевали еще три на развалинах, скрытых под сенью высоких деревьев. Потом собрали заступы и ушли.
Медленно шли часы; они вдвоем ждали и наблюдали за крепостью сквозь деревья, чьи стволы напоминали прутья тюремной решетки. Время от времени сидящая посреди поляны Женщина-Тень смотрела в небо, всякий раз неестественным образом выворачивая шею. Святая изучала небеса, как будто знала их с рождения, но это были новые, не’Мирские небеса, способные в любой момент рухнуть на них и унести в вышину – поди разбери, какие еще непотребства таились в этой бесконечности обманчивых цветов.
– Этого недостаточно, – в конце концов решила Женщина-Тень и встала. – Идем.
Они взяли повозку и осмелились отправиться еще дальше, покинув кодры и приблизившись к городским стенам, где, как было известно обоим, существовал большой риск, что их обнаружат. Но шпионы над’Мира чувствовали, что им больше нечего терять, а вот выиграть можно все; они уже намалевали три двери, прочее было вопросом времени. Из-за стен, откуда-то из невидимых глубин города, доносились звуки разрушения, перемежавшиеся громким хохотом. Братья-Висельники, похоже, изо всех сил продолжали дурачиться.
Время от времени БартоломеусПалма останавливался и смотрел на Женщину-Тень, красноречивыми взглядами умоляя остановиться.
– Еще немного, – говорила святая и тащила повозку; фаланги ее пальцев белели от усилий, ступни оставляли в земле глубокие отпечатки.
В конце концов они нашли подходящее место, довольно близко и к воротам Мандрагоры, и к кодрам – лес сам тянулся к городу, словно выбившаяся из прически непослушная прядь. Если солдаты Порты выйдут оттуда, им будет легко попасть к воротам или в заросли. При свете луны двое намазали еще три двери на стенах Мандрагоры, одну рядом с другой, и, отступив на пару шагов, оценив содеянное, решили, что вышло хорошо.
– Завтра будет еще один день, – решила Женщина-Тень, и БартоломеусПалма посмотрел на нее изумленно. – Да,– продолжила святая, – завтра мы тоже потрудимся, и у города есть другие стены. Нарисуем двери и на другой стороне.
Они вернулись в лес, окутанные смрадом, словно длинными одеяниями, ступая по мухам, сомлевшим от удовольствия, и спрятали повозку в овраге. Поодаль наткнулись на ручей, призывно блестевший в свете луны, и бесчисленное множество раз окунули в воду ладони, сложенные ковшиком, поднося прохладу к губам, проливая ее в желудок, утоляя жажду. В тишине леса единственные звуки издавало собранное из частей тело БартоломеусаПалмы.
– У тебя урчит в животе, – с улыбкой заметила Женщина-Тень. – Ты талантлив, Бартоломеус – так хорошо собрал тело, что обманул внутренности. Но сам себя не обмани! Это не ты чувствуешь голод, но твоя оболочка. А она – не ты, никогда об этом не забывай. Ты – горсть костей, свободных и не таких, как все. Ты из другого порядка вещей. Ты игла, проткнувшая ткань миров, никем не понятая, но способная многое понять. Способная понять все.
Может, она говорила правду, но БартоломеусПалма ничего такого не постиг – не потому что не умел пользоваться заемным мозгом, который плавал в его черепной коробке, и не из-за Скырбы, что вилась струйкой пара посреди внутренностей, но из-за того, что голод в этих самых внутренностях не давал ему покоя. Он даже заснуть не мог, и когда ему показалось, что святая задремала, свернувшись клубочком на ладони торчащего из земли корня, встал и осторожно зашагал в заросли.
Через час или два Женщину-Тень разбудил шум где-то поблизости. Она вскочила и отыскала кинжал, спрятанный в складках одеяния. Потом опомнилась и поняла, что звуки не несут угрозу – просто какой-то бедолага опорожняет желудок. Она отправилась туда и разыскала БартоломеусаПалму, который мучительно скорчился над выпотрошенной лисой, и его рвало кусками мяса.
Святая подошла к БартоломеусуПалме и укрыла его своим одеянием. Тот всхлипывал и сплевывал в ночной тиши; неподалеку раздался крик совы, а потом все опять смолкло.
– Послушай меня, Бартоломеус: ты не человек. Ты не человек, не животное, не над’Человек и не не’Человек. Ты ничто и по этой причине носишь с собой, вписанным в твои живые кости, проклятие одиночества. Ты демиург в собственном мире. Говори – и он наполнится.
Той же ночью, во сне, БартоломеусПалма попытался рассказать обо всем, что он не осмеливался произнести в течение дня. Святая до рассвета сидела рядом с ним и стерегла покой того, кто был никем и одновременно стольким сразу.
Утром они решили проверить врата из дерьма и разделились: БартоломеусПалма отправился к тем, что были на востоке, святая – к тем, что на западе. Возле стен царствовала тишина, лишь в некотором отдалении от них ветер шуршал листвой и заставлял кроны деревьев беспокойно колыхаться. Приблизившись к первой двери, Женщина-Тень увидела, что невысокие кустики возле нее покрылись каменной крошкой, и поняла: ворота открывались, медленно, но верно. Она осмелилась ногтем отковырять присохшую корочку экскрементов, и, когда та упала, под нею разверзлась пустота. Святая приблизила нос к дыре и вдохнула: ее легкие наполнились воздухом родины, она как будто ощутила запахи Великих Мастерских, зловоние птиц на вершине Храма, сладкие гнилостные миазмы Розовой Башни, смрад узких улиц Порты. Она приложила к дыре ухо и прислушалась: до нее долетели смутные отголоски топота копыт и неустанного труда на строительных лесах.
Можно начинать.
Святая поспешила на условленное место в лесу, полная радости и любопытства относительно того, какие вести принесет Бартоломеус Костяной Кулак, идущий по Ступне Тапала в теле Палмы. По другую сторону от города скелет, облаченный в плоть, чувствовал те же самые эмоции при виде врат над’Мира, которые открывались у него на глазах. Он видел маленькие трещины, черные дыры, сквозь которые пока что ничего нельзя было рассмотреть, но можно было услышать звуки и ощутить запахи, обещавшие победу и спасение. БартоломеусПалма повернулся и побежал в лес, как вдруг его что-то дернуло за лодыжки; он услышал свист веревок, резкий змеиный шелест листвы – и повис, запутавшись в сетях, в двух метрах над землей.
– Эй… – робко вскричал он. – Эй…
Трава и листва зашуршали от чьих-то шагов; БартоломеусПалма попытался извернуться и разглядеть чужаков, но ничего не вышло. Он растерялся. Он принялся озираться, по-прежнему слыша шаги, шуршание одежды и даже шепоты, становившиеся все ближе, но людей все еще не видел. Потом пленник почувствовал рывок. Кто-то коснулся его и опустил на землю, и пускай никаких признаков людей так и не удалось обнаружить, невидимые руки освободили пленника от сетей и снова подняли, на этот раз не так высоко. БартоломеусПалма поплыл по воздуху к воротам города, несомый на невидимых плечах, и вокруг него сплетались слова, вылетая из невидимых уст, исчезая с той же легкостью, с какой появлялись.
– Эй… – попытался сказать Бартоломеус. – Эй… – попыталась и Палма.
Ульрик знал, что не скоро забудет то утро, когда нанятые Великими Мастерскими рабочие принялись трудиться над Планом. Ночь выдалась спокойная, с ясным небом и чистым горизонтом, но к восходу солнца с равнин подул сильный ветер, и Ульрик сгрыз ногти до мяса в страхе, что начало работ опять отложат. Он хотел со всем покончить побыстрее, и чем раньше Аль-Фабр приказал бы начинать, тем лучше – ведь Ульрик уже видел себя в не’Мире. Но перед этим он прожил несколько месяцев, словно охваченный безумием, днем ликуя и гордо рассекая толпы обожателей, ночью прячась под кроватью или озираясь в страхе в каком-нибудь коридоре; он то и дело из короля всех земель превращался в дряхлого и подозрительного императора.
Молодой инженер долго корпел над Великим Планом, создавая тайники и системы безопасности, камуфляж и шифры из дерева, опилок и смолы. Он бесчисленное множество раз перепрятывал второй план – настоящий – из одного места в другое, всегда заметая следы, а временами даже осмеливался носить его с собой, приклеив к коже под рубахой. Чернила отпечатывались на коже, как татуировка, – все из-за боязни оставить этот второй план без присмотра в комнате.
Первый план, как Ульрик называл проект Великого Плана, уже попавший на стол Аль-Фабра, был почти идентичен второму, который он рисовал параллельно, тайком, при свечах и истекая потом; разница между ними заключалась лишь в одном, и о ней знал только Ульрик. На втором чертеже было одно дополнительное помещение – тесное, выдолбленное в одной из опор, с узенькой винтовой лестницей, ведущей наверх, где должна была возлежать в ожидании Великая Лярва, с головой в облаках и телом между двумя мирами.
В день, когда Ульрик понес первый план в запыленный кабинет Аль-Фабра, мастер угостил его чашечкой коричневого зелья, к которому прилагались всевозможные разновидности сахара, а потом со смехом и чуть ли не со слезами на глазах похлопал молодого инженера по спине.
– У тебя получилось, мальчик мой! Я знал, что получится! – сказал он, склонившись над расстеленным посреди комнаты планом, водя над ним светильником из угла в угол. – Стоило мне увидеть тебя в первый раз, я сразу же заподозрил, что ты наделен бешеным стремлением, которое позволит складывать миры так, как нужно нам. Чудесно! Просто чудесно!
И он так поскреб бороду, что шорох эхом разнесся по всему кабинету.
– Э-э… – начал Ульрик. – Вы же знаете, нужно чтобы я сам работал над…
– Да, сынок, знаю.
– Чтобы не вышло, как в тот раз, с мостом…
– Я же сказал, что знаю, – перебил Аль-Фабр без намека на раздражение. – Ты Первый Конструктор Великого Плана, – продолжил он с улыбкой. – Собирай людей и начинай! Но побыстрее, сынок, потому что Мать корчится в родовых муках, и ты сам видишь – дни и ночи стали короткими, ведь она слишком часто ворочается с боку на бок.
После этого Ульрик всю ночь плакал от радости и облегчения: его мышцы расслабились, душа вырвалась из тисков страха. Ему приснилась Карина: она была в не’Мире, пусть юноша и не знал, как выглядит не’Мир, и ему выпало следить за ней откуда-то сверху, как ястреб или сокол, вечный и вместе с тем эфемерный. Его разбудили шаги во тьме. Он подумал, что в комнату зашел Арик, да и только. Но с каждой ночью шум среди теней в мастерских усиливался, как будто эхо из-за пределов мира, постоянно опережающее молодого инженера на шаг, и Ульрик начал подозревать, что за ним следят, что кому-то известно о планах-близнецах и попытке обменять один мир на другой, чтобы увидеться с любимой, пусть он теперь и не знал, как она выглядит, как пахнет, как звучит ее голос и какова ее кожа на ощупь.
Будучи Первым Конструктором, Ульрик без труда работал, держа перед собой второй план, раздавая приказы направо и налево, расхаживая с чертежами под мышкой, все время переходя с места на место и позволяя остальным лишь мельком увидеть свои наброски. Ночью он прятал план под подушку или в один из ящичков, которые как будто появлялись из пустоты, а потом исчезали. Время от времени молодой инженер просыпался от звука шагов по коридорам, скрежета, с которым кто-то осторожно приоткрывал окно, шепотов, в ночной тиши казавшихся слишком уж неслучайными. Так Ульрик понял: те, кто следил за ним из теней, желали, чтобы он узнал о слежке. Он спал все хуже, его разум не мог угомониться, и казалось, внутри возникла чересчур туго натянутая струна, гудящая от беспокойства.
Что касается голоса Порты, который складывался из сотен и тысяч отдельных голосов жителей, кои нашли уместным день за днем собираться вокруг Храма Девяти Утроб, чтобы радостно приветствовать и восхвалять каждый миг вознесения Великой Лярвы, то город поклонялся Ульрику, как герою. В последний раз, как он помнил, такое проявление всенародной воли случилось, когда Порта заполучила солдата не’Мира, чье имя тогда со скоростью мысли обежало толпу: Данко Ферус. Что с ним стало потом, никто не знал. Теперь на улицах было еще больше над’Людей, которые свистели и аплодировали, когда молодой инженер шел мимо, пытались дотронуться и поговорить с ним.
Официальный план состоял в следующем: платформу, которую спроектировал Ульрик, должны были выстроить под Храмом Девяти Утроб, непосредственно под куполом, где, как известно, обитала Мать Лярва. Рычаги, шкивы и колеса, тщательно продуманные и модифицированные Ульриком, должны были оторвать храм от земли и поднять к небу с помощью опор, которым надлежало, в свой черед, проткнуть небосвод. Замысел Ульрика состоял в том, чтобы вскрыть небеса с помощью дерева и протолкнуть Мать Лярву на ту сторону, в не’Мир. Но в официальном документе не хватало промежуточного шага, который не попал в окончательный проект и существовал лишь во втором, тайном плане Ульрика: Первый Конструктор собирался спрятаться в маленькой комнатке, дождаться перехода платформы из одного мира в другой, а затем покинуть свое убежище в не’Мире и отыскать Карину.
«И что потом?» – иной раз спрашивал он себя посреди ночи. Что он ей скажет, как поступит? Она вообще его помнит? И знает ли он, как она выглядит? Ульрик вспоминал рассказы Арика о святых, об их преображении, о том, что они становились кем-то другим, кем не были и не должны были стать никогда; они переставали существовать для одних и начинали – иначе – для других. Но, говорил себе Первый Конструктор, он и сам не тот, кем был, и раньше он даже не мечтал сделаться кем-то другим (предателем? дезертиром? изгнанником?). Наверное, он нуждался в новом имени; и много ночей подряд молодой инженер сочинял такие имена, пытаясь выдумать для себя новую судьбу и, может, побыстрее заснуть. Он представлял себе, на что похож не’Мир, но смог придумать лишь слегка измененные копии улиц, которые повидал за время своего ученичества, полей, странным образом похожих на те, что видел каждое утро из окна своей детской комнаты, и лиц, казавшихся знакомыми, потому что это на самом деле были односельчане, воображением обращенные в туманные, эфемерные фигуры на вершинах не’Мирских холмов.
Он не слишком переживал из-за Великого Плана. Он усердно трудился над проектом и, чтобы опробовать силы, проверил его – конечно, в уменьшенном масштабе – бесчисленное множество раз. Первая из пробных башен появилась где-то над водой, и Ульрик не знал, далеко это или близко от нужного места. Когда из деревянной конструкции вышел воздух, потоки воды хлынули в мастерские и затопили их, так что работу пришлось остановить на три дня, пока не осушили вонючее болото, раскинувшееся между верстаками. Во второй раз получилось лучше, он пронзил сушу, а в третий раз посадил на миниатюрную башню чертежника и пропихнул его в не’Мир. Чертежник был сухонький старичок, умевший хорошо рисовать – эскизы, ракурсы и все такое, – но со словами у него получалось хуже: он либо неустанно разглагольствовал на разные чрезвычайно трудные темы (а то и вовсе вел речи, в которых никто ничего не понимал), либо молчал как сыч и кривил уголок рта. Чертежник был сумасшедшим, но именно такой им и требовался, чтобы протолкнуть его головой из одного мира в другой – ведь никто не знал, как такие переходы скажутся на здоровом разуме. Старик каждый раз возвращался с вершины ульриковских платформ со сложными набросками окрестностей, которые Аль-Фабр обсуждал на протяжении долгих заседаний с немногими солдатами над’Мира, которым удалось побывать в не’Мире и вернуться домой. Еще у них было несколько старых карт не’Мира, извлеченных в большой тайне из Архива Порты, и благодаря этому Ульрик отредактировал свой план, в конце концов добившись того, чтобы попасть из небес над’Мира прямо в подвал одного из домов в не’Мире, и более того – в самой Мандрагоре. Когда чертежник вернулся с набросками видов из каждого окна того дома, куда его занесло, все с изумлением поняли: да, и впрямь Мандрагора. Они изучили эскизы, в особенности тот, на котором груда мертвых тел (они насчитали одиннадцать) возвышалась возле одного человека, стоявшего спиной к художнику, а еще несколько людей виднелись кто между домами, кто на стенах. В остальном город казался покинутым, но Аль-Фабр заподозрил, что мэтрэгунцы просто спрятались.
– Пришло время, – заявил Великий Инженер и похлопал по спине Ульрика, Первого Конструктора.
Чего Аль-Фабр не знал, так это того, что его рука ударила по второму плану, спрятанному у Ульрика под рубахой, и чернила, не терявшие свежести, вновь отпечатались на коже юноши.
Можно начинать.
Мы все ошибаемся наяву и во сне
Новый Тауш вошел в Мандрагору без оружия и босиком, устремив взгляд на широкую улицу, ведущую к площади. Он молча обходил обломки; время от времени поднимал какую-нибудь сорванную с петель дверь или отбрасывал в сторону разломанные доски, освобождая путь для тех немногих мэтрэгунцев, которые его сопровождали. Святой им даже не смотрел в глаза и не считал, сколько их, – он принял их такими, какими они были, и в том количестве, какое было, и с ними отправился навстречу Братьям-Висельникам, которые куражились в городе, основанном не так давно другим Таушем – первым, из Гайстерштата.
Выход на церковную площадь блокировали руины домов, от которых теперь остались только груды досок и стекла, гвоздей и занавесок, мебели и мертвых животных. Над этими грудами роились мухи – видимо, какой-то забытый труп в воцарившейся тишине переходил из одного состояния в другое, то ли стекая к земле, то ли испаряясь и улетая высь.
– Что мы теперь будем делать? – спросил кто-то из мэтрэгунцев.
– Обойдем, а как иначе, – ответил другой.
– А он что хочет сделать?
– Как его зовут? – прошептал еще кто-то.
И так далее. Неуклонный Тауш поднял глаза впервые с того момента, как вошел в город, и воздел руки к небу. Тотчас же доски начали отрываться от земли и улетать в разные стороны, мебель сдвигалась, пыль поднималась над обломками; это длилось целый час, на протяжении которого мэтрэгунцы, онемев от изумления, смотрели, как юноша, явившийся из ниоткуда, прокладывал себе путь сквозь разрушенный пейзаж всего лишь силой мысли и поднятием рук – как и положено святому. Они рухнули в грязь и пыль, на коленях поблагодарили его, не зная, что на самом деле благодарили незримых учеников, коих было девяносто девять, и все трудились неустанно, освобождая своему предводителю выход на церковную площадь.
– Ах, святой… – раздавались среди мэтрэгунцев дрожащие голоса. – Ты пришел избавить нас от беды и проклятия.
– Как его зовут? – кто-то спрашивал шепотом.
– Спасибо тебе, святой!
– Спасибо!
Лишь двое не встали на колени сразу, но вперили в затылок Тауша ядовитые взгляды из-под коричневых капюшонов. В конце концов Хиран Сак потянул Данко вниз, чтобы тот вел себя как мэтрэгунцы и не привлекал внимания.
– Еще не время, – прошептал он товарищу на ухо.
Данко тосковал по голове коня, спрятанной на опушке леса, а Хиран Сак – по Порте. Каждый вспомнил о своей тоске и преклонил колени, надеясь, что все скоро закончится.
Когда незримые разобрались с грудой обломков, в которую превратились разрушенные дома, и проложили через руины змеящуюся тропу, Новый Тауш опустил усталые руки и двинулся вперед. За ним последовали спутники, зримые и незримые. Они вышли на площадь и остановились перед церковью. Кое-где еще горели небольшие костры из перевернутых прилавков, которые превратились сперва в дрова, потом – в золу; фасады домов исчезли, как будто невидимая рука содрала кожу с кротких лиц зданий, некогда с любовью возведенных хозяйственными мэтрэгунцами. Кое-кто из свиты Нового Тауша начал плакать при виде развалин, но перестал при виде пяти повешенных, больших и малых, от отца к матери и до детей, включая крошек – вся семья фельдшера Мюнхрица покачивалась в петлях во власти ветров и дождей, отданная на поживу мухам размером с кулак, с радостью и признательностью откладывавшим яйца в складках плоти, рассеченной ветрами и дождями, взращивая червей, словно в подарок. Нескольких мэтрэгунцев стошнило, и когда они согнулись пополам, дрожа от отвращения, то обнаружили, что это были не единственные трупы на главной площади Мандрагоры: то рука, то нога незаметно торчали из руин тут и там; в некоторых кострах догорали мертвецы, обратившиеся в угли, – и, что самое ужасное, голова мэра, отсеченная и насаженная на верхушку церковной башенки, глядела в бесплодные дали.
Новый Тауш полуобернулся к мэтрэгунцам, чтобы они увидели его лицо в профиль.
– Скажи еще раз, как их зовут?
Мишу приблизился и спросил так же тихо:
– Кого?
– Братьев-Висельников. Как их зовут?
– Ходячих?
– Да.
– Агосте и Гагосте.
– Агосте и Гагосте, – повторил Новый Тауш.
– Да.
– Агосте-сте-сте-сте-сте! – прокричал святой, и эхо разнесло его голос над руинами и дальше. – Гагосте-сте-сте-сте-сте!
Все услышали эхо и ощутили страх: оно было как медведь ночью, как сама ночь, обратившаяся в хищника.
– Агосте! – Этот крик был короче. – Гагосте! – И резче.
Эхо ответило.
– …сте …сте …сте …сте. – Звук менялся всякий раз, сталкиваясь с какими-нибудь руинами и натыкаясь на труп.
– Агосте! Покажись!
– …сте …сте …жись …жись…
Так продолжалось несколько минут, пока Новый Тауш не ощутил перемену и воздух не стал другим, а эхо из эфемерной, бесформенной сущности не превратилось в нечто осязаемое, как будто парящее – или нет, скачущее – над их головами, с крыши на крышу. Подняв глаза, все увидели силуэты двух Братьев-Висельников, которые прыгали от одного дымохода к другому, насмешливо подражая Новому Таушу.
– …сте …сте, – кричал Агосте (или Гагосте).
– …жись …жись, – кричал Гагосте (или Агосте).
Хиран Сак вырвал Данко из сердца этого спектакля в тот самый момент, когда Братья достигли церковной башенки, где начали перебрасывать друг другу голову мэра, хихикая и крича в рифму:
– Мы Агосте…
– …и Гагосте!
И затем, в унисон:
– И мы полныыыы любвииии!
Их было трудно различить, потому что они вертелись, давали друг другу пять, плясали и прыгали, постоянно меняясь местами. Один сорвал с кола отрезанную голову и бросил другому, а тот со всей силы пнул ее в затылок и отправил в полет далеко по-над крышами покинутых домов – может, даже за стену, поди разбери? Кто бы мог проследить за кривой траекторией отрезанной головы мэра, когда все глаза устремились на два идентичных силуэта, с хохотом спускающихся по водосточной трубе, оставляя кровавые следы от груди, живота и бедер. Продолжая хихикать, они сильно ударились оземь и вскочили, уставились на Нового Тауша, оскалили зубы.
– Агосте, глянь: гости у нас!
– Вижу, мэй, Гагосте: будем пить квас!
И вытащили, непонятно откуда и как – из-под рубашек, из пустоты? – два кувшинчика, на которые и нахмурились с недовольным видом. Повернулись спиной к Таушу, и в ночной тиши все отчетливо услышали, как ударили две струи, наполняя кувшинчики мочой. Бросив взгляд через плечо, Братья выпили до дна.
– Хорошо-то как, мэ, Агосте!
– Просто здорово, мэ, Гагосте!
Данко и Хиран Сак тайком вошли в дверь полуразвалившегося дома, который стоял в переулке, привалившись к другим таким же рассыпающимся зданиям. Вошли в комнату, полную пыли и паутины, и отдернули шторы, чтобы лучше видеть спектакль, устроенный двумя Братьями.
– Данко, слушай меня. Этого мальчишку сопровождают невидимки. Я про них читал в Архивах Порты, в томе про учеников из Альбарены и тех, кто не воплотился как надо. Я так понял, есть в не’Мире место, где владыка – какой-то там Темный – заботится об учениках, не сумевших обрести форму, и они-то сейчас, я думаю, служат мальчишке. А значит, он может быть только Таушем. Ну-ка, взгляни на него!
Данко прищурился и попытался разглядеть черты святого во тьме рынка. Покачал головой, мол, нет.
– Не похож на Тауша?
Данко, охваченный разнообразными чувствами, не’Мирскими и над’Мирскими, а может, и такими, которые не принадлежали ни одному миру, попытался вспомнить лицо своего товарища по ученичеству и попутчика, но парень на площади не очень-то походил на старого Тауша.
– Да, бывает так, что Рассказанные не похожи на Рассказчиков. На самом деле они чаще не похожи. Мы будем прятаться тут, Данко, пока не появится помощь, а тогда уж выйдем и претворим в жизнь то, ради чего сюда пришли. Ну ладно… – с этими словами он вытянулся на покинутой кем-то кровати в компании блох и клопов и заснул.
Данко остался у окна, словно пришитый, и вот что он увидел: Братьев-Висельников застали врасплох и швырнули к ногам Нового Тауша. Те, кто сопровождал святого, испугались и отскочили назад. Художник из «Бабиной бородавки» что-то сказал, жестикулируя, но Данко у своего окна не расслышал ни слова. Новый Тауш вскинул руки к небу, и два тела перед ним оторвались от земли, их ступни зависли в двух-трех пядях над нею, лица побагровели от того, что им стиснули глотки. Руки святого резко опустились, и Братья рухнули к его ногам, но…
– Эй… – выдохнул Данко, вторя спутникам святого, которые едва не бросились врассыпную, увидев Агосте и Гагосте витающими в воздухе перед Новым Таушем.
Данко пошарил во тьме и нашел ногу Хирана Сака.
– В чем дело? – спросил тот, но Данко лишь тыкал пальцем в сторону окна. – Незримые, – прошептал Хиран Сак. – Надо предупредить наших, когда они придут.
Снаружи площадь наполнилась криками.
– Святой! Святой! Как… что…
Когда Мишу сказал, что братья не умрут, если убить одного или двоих, но надо отыскать всех, расчленить и сжечь, Новый Тауш ответил коротко:
– Разберемся с ними по очереди.
И вот головы отделились от тел, из разодранных шей хлынула густая зеленая жидкость. Незримые обезглавили Братьев одним махом: пятеро рванули тела в одну сторону, пятеро – в другую, и вторая пятерка помогала первой, и так далее, пока кожа близнецов не вытянулась и не лопнула. Таков был конец Братьев-Висельников из города Мандрагора – тех, что приходят в гости к людям, которые так хорошо спрятали свои секреты, что сами про них позабыли.
Мишу и остальные мэтрэгунцы упали на колени, пораженные и испуганные новым чудом святого – оказывается, он мог любого обезглавить простым взмахом обеих рук. Начиналось нечто новое и неопределенное, однако они чувствовали в этом некую категоричность финала и оттого каменели; их слова и мысли от ужаса превращались в нечто жесткое и колючее.
– Как насчет остальных? – осмелился спросить Мишу. – Они прячутся, святой, и перемещаются туда-сюда. Их можно только застать врасплох.
– Боишься? – спросил Новый Тауш, у которого прибавилось храбрости от того, что он знал: незримые на его стороне.
– Боюсь, святой, – ведь никому не по силам оказаться в девяти местах сразу.
– Святой… – повторил один.
– Как его зовут? – спросил другой.
– Не бойся, – сказал Новый Тауш, а потом поднял руки и не опускал их почти час.
Сперва к ним подлетел один Брат, с которого сыпалась земля, а потом – еще один, промокший до костей; еще через несколько минут – третий, весь в навозе и соломе, и четвертый, белый от известки. Так продолжалось, пока всех Братьев-Висельников не вытащили из укрытий, не бросили в промокшую от зеленой крови грязь у ног святого Тауша.
Женщины, цеплявшиеся за плечи Мишу, начали плакать в истерике, хохоча и всхлипывая, видя, как головы Братьев по очереди покидают органическую архитектуру их громадных тел и катятся куда попало, словно ядра, но не со свинцом, а с запекшейся кровью.
– Вы свободны, мэтрэгунцы, – сказал Новый Тауш. (Его голос все еще дрожал, и слезинки трепетали в уголках глаз.) – Зовите братьев и сестер, матерей и отцов, дочерей и сыновей. Пусть придут, пусть войдут в свои дома. И пусть живут в мире.
Повернувшись к Мишу, он прибавил:
– Пусть женщины пойдут и позовут остальных. Нарисуй, что видишь, чтобы им было что показать.
– Да, святой, знаю. Я навеки твой слуга. Но, святой… как тебя зовут?
Новый Тауш промолчал и опустил глаза; у него было имя, но заемное, как и тело, перед которым люди становились на колени; как и душа, которая глубокой ночью вызывала у него отвращение; как и жизнь, что текла по венам, но которой он никогда не желал. Он не ответил, и художник склонился над рисунком, запечатлевая груду обезглавленных тел. Закончив, Мишу прошел по площади, отыскал и собрал все головы, словно арбузы или дыни, и разложил рядком перед пирамидой из падали, выровняв так, что одиннадцать одинаковых лиц обратились к нему, затылками к грамматике смерти. Мишу еще не знал, что раз в одиннадцать лет эти лица будут являться к нему во сне, играть, петь и насвистывать; Братья-Висельники без тел станут насмехаться над крепостью его души, и всю жизнь художник будет задаваться вопросом, какой же проступок он позабыл и неосознанно спрятал от самого себя.
Женщины ушли, а мужчины собрали на площади доски и солому. Подожгли груду трупов и стали смотреть, как дым подымается над потрескивающим костром, улетая в беззвездное небо.
– Святой, – проговорил Мишу. – С нами были еще двое. Мужчины. Но их теперь нет, и с женщинами они не уходили.
Новый Тауш огляделся по сторонам, потом остановил ищущий взгляд на лице Мишу, который был в два раза его старше; лицо было морщинистое и усталое, с такими черными кругами под глазами, что он мог бы рисовать портреты этим углем.
– Ты мне верен, Мишу, – сказал Новый Тауш, и художник кивнул. – Иди и поспи. Все закончилось. Завтра мы перестроим Мандрагору собственными руками и дадим ей новое имя.
– И как мы ее назовем?
– Завтра, Мишу, узнаем завтра. А может, позже. Однажды. Иди спать.
Мишу отпустил мужчин по домам, а сам, поскольку никогда не имел собственного жилища, принадлежа ветру и мыслям, вытянулся у стены и уставился на огромный костер, озарявший все, что осталось от Мандрагоры. Он задремал, думая о любимых, которых потерял в поисках чего-то еще, и пытаясь откопать в тех зачатках сна, чем же было это «что-то еще», сам не зная, что на расстоянии вытянутой руки от него, за стеной, притаился Данко Ферус и смотрел на огонь. В глазах Данко полыхал костер не хуже того, что горел на площади, и ему вторило пламя в душе; Хиран Сак же усиленно храпел, телом пребывая в Мире/не’Мире, а душой/Скырбой – в родном над’Мире.
Данко Ферус встал и вышел из дома.
Двое мужчин шли по узким улицам Мандрагоры, словно вторя друг другу ритмом шагов, но ступая разными дорогами к воротам в противоположных частях города: один был Данко, отправившийся за своей головой коня, другой – Тауш, идущий к Маленькому Таушу, который все еще ждал его, мучимый голодом и жаждой, в кустах на обочине дороги.
Данко убрал ветки, которыми забросал маленькую повозку, и увидел, что голова коня кишит червями: они копошились, словно вторая кожа, вершили малое преображение, не замечая существования Данко, не замечая ничего вокруг, и в этом была их правда. Данко взял голову и, прихватив мотыгу, спрятанную среди прочих причиндалов в повозке, закопал ее подальше в лесу, после чего отправился в «Бабину бородавку».
Тем временем Новый Тауш увидел маленькие, но яркие отблески лунного света в больших глазах своего маленького собрата; они походили на сверкающие плоды разума, погруженного во тьму. Он приблизился и услышал сдавленный вой, шмыганье носом и плач. Пробрался через кусты и сказал:
– Хватит плакать, малыш.
– Таааааааааааааушшш….
– Ну все, я вернулся, больше тебя не брошу.
– Таааааааааааауууууууууушшшшшшшш…
Новый Тауш взял малыша на руки и ласково прижал к себе, чувствуя, как холодна нижняя часть его тела. Он поцеловал его в лоб и сказал:
– Нам понадобятся новые имена, верно?
– Таааауууушшш…
– Верно.
Новый Тауш расстегнул рубашку и засунул братца между кожей и тканью. Со стороны казалось, он обзавелся животом на большом сроке. Святой вернулся в Мандрагору, стараясь, чтобы его никто не заметил, и забрался на чердак покинутого дома, откуда было видно площадь с все еще полыхающим костром, с мужчинами, которые грелись у огня, пожирающего плоть мифических существ, и Мишу, прикорнувшим у стены, – кругом было столько жизней, способных заполнить пустоту, а вот Новый Тауш и за целую вечность не заполнил бы таковую внутри самого себя.
– Таааааууууушшшш… – раздалось позади, и он повернулся к малышу, преисполненный решимости заполнить хоть одну из множества пустот.
Укрыл его, уложил. Остался рядом, пока не забрезжил рассвет над Мандрагорой. Тогда Святой встал и вернулся к углям костра и отдохнувшим лицам, к художнику Мишу, который ему улыбнулся, и к тем, кого привели женщины. Пришли не все; людей было недостаточно.
– Они еще не хотят возвращаться, святой. Боятся.
Новый Тауш с улыбкой кивнул.
– Возьмемся за дело, – сказал он.
Когда первые мэтрэгунцы из «Бабиной бородавки» вышли позаботиться о конях, которые обычно спокойно ждали их в конюшне трактира, раздались вопли, и кто-то принялся рвать на себе волосы, когда увидел труп жеребца – ногами кверху и без головы. Души людей покрылись от пролитой крови филигранными узорами, как и разбросанное на полу конюшни сено; в это же время где-то поодаль, в лесу, Данко дышал глубоко, надев на себя голову коня, погрузившись в знакомые ароматы тепла. Он чувствовал себя в безопасности там, где не было ни Миров, ни не’Миров, ни над’Миров, а был лишь он один. Данко Ферус. Человек с головой коня.
Дома в центре Порты эвакуировали, и улицы вокруг Храма Девяти Утроб опустели. Только Аль-Фабр еще прогуливался по ночам возле полусферы, которая должна была вскоре открыться и положить конец войне между двумя мирами. Мостовая у него под ногами вибрировала от огромных машин, скрытых от взглядов над’Людей; там же находился и Ульрик, тайком устраивающий Первого Ашкиуцэ в тайную комнату в массивной деревянной опоре платформы. Когда Аль-Фабр смотрел в небо, Ульрик глядел в землю; один из них видел в воздухе пустоты, которые разверзлись, готовые принять Мать Лярву, а другой – влажные комки земли и дождевых червей, погибших во имя Великого Плана. Все было готово. Сердце Ульрика колотилось в клетке из ребер, и юноша озирался по сторонам в страхе и беспокойстве, пока усаживал куклу из опилок и клея на стульчик в узкой комнате. Вытянув руки, молодой инженер мог коснуться стен со всех четырех сторон, такой маленькой была эта новая тайная комната. Он погладил Ашкиуцэ по голове, взлохматив и запутав шевелюру из соломы. А сердце Аль-Фабра в клетке из ребер ощущалось словно камень, когда он прочитал слова, нацарапанные на записке, которую потом скомкал в левом кулаке; Ульрик, гласила записка, самый толковый ремесленник в его мастерской, готовился сбежать из над’Мира с помощью Великого Плана – на самом деле благодаря еще более великому, принадлежащему лишь ему одному. Те, кто об этом узнал, спрашивали Великого Архитектора в колыбели его кабинета, посреди теней и ароматов, что им делать – арестовать юношу, публично опозорить, вызвать на допрос или… Аль-Фабр попросил набраться терпения и подал пример. Времени осталось мало, и теперь Великий Архитектор, прислонившись к черному, живому камню Храма, как будто стоял на распутье: как же ему поступить, так или этак? Он ничего не знал про второй проект и про тайную комнату, как и Ульрик не знал о подозрениях Аль-Фабра, но так вышло, что оба встретились той ночью в мыслях, оба находились вблизи от Великой Лярвы, оба на пороге конца, но чьего – они не знали.
На заре Аль-Фабр вернулся в Мастерскую и вызвал стражу. Из слов, которыми они обменялись, часть упала на пол и разбилась, часть растворилась во взволнованном шепоте. Поверх старых планов нарисовали новые, и интриги завелись внутри других интриг, словно паразиты. Под Храмом, вблизи от дребезжащих машин, Ульрик бросил последний взгляд на Ашкиуцэ перед тем, как покинуть тайную комнату, и увидел, что кукла с прилизанными, ровными волосами ему как будто улыбается. Потом молодой инженер моргнул и понял: просто что-то попало в глаз – может, ресничка или соринка, – но не было никакой улыбки.
Мишу оставил рисунки в «Бабиной бородавке», и вскоре его листочки побывали в сотнях рук – может, в целой тысяче, – кочуя из трактира в трактир, с хутора на хутор, и все изумлялись, узнавая о том, как новый святой только что спас Мандрагору от ужаса, воплощенного в Братьях-Висельниках.
– Они вернутся!
– Они не вернутся. Их обезглавили и сожгли.
– Пойдем за ним!
– Нет, останемся тут. Нас на мякине не проведешь.
– Точно, не проведешь.
– Куда проведешь?
– На какой мякине?
– При чем тут мякина?
– А вы лучше вспомните, что Братья вернутся.
– Не вернутся. Их обезглавили и сожгли.
– Как его звать?
– Звать-то как?
– Как звать?
Но страх был велик, и от него мэтрэгунцам как будто залило ноги свинцом: лишь несколько десятков отважились выбраться из своих деревянных улиточьих раковин с окнами из матового стекла и последовать за Мишу обратно в город.
– Кто-нибудь должен рассказать ему про коня.
– Да, про коня без головы. Пусть узнает. И объяснит нам.
Мишу принес с собой и весть про обезглавленного коня в конюшне трактира, и, когда художник рассказал святому об этом новом зверстве, оказалось, что тому нечего ответить – он лишь кивнул и рассеянно пробормотал себе под нос что-то односложное.
– Это все? – позже спросил Новый Тауш, указывая на собравшихся на площади.
– Они еще боятся, святой. Им страшно.
– Пусть придут в свой черед. А у нас есть дела.
Они начали собирать и отстраивать, чистить, мыть и сжигать. С утра до вечера повсюду раздавался стук молотков, а в промежутках скрежетали пилы; натягивались и рвались веревки, скрипели и ломались вороты. Мандрагора обретала новый лик, ее раны и ушибы закрашивали забвением, словно известкой – у мэтрэгунцев это получалось лучше всего.
– Мишу, ты мне верен.
– Верен, святой. Навсегда.
– Пусть так и будет, Мишу. Пусть так будет.
Работа продвигалась с быстротой мысли – никто, кроме Нового Тауша, не знал, что девяносто девять незримых тоже приложили руку к общему делу, – потому что каждый мэтрэгунец занимался только тем, что было поручено ему, гордый собственным славным и спорым трудом; ну вот, еще чуть-чуть – и Мандрагора будет как новенькая. Весть распространилась за пределами стен, и на следующий день другие семьи пришли,
чтобы остаться; на третий – опять, и было их больше, в комнатах закипела жизнь, и вокруг святого собралась молодежь, как когда-то давно вокруг Мошу-Таче или где-то далеко – вокруг Иеромортииса Темного; как было и будет всегда. Они прикасались к нему и называли святым, целовали руки и опять называли святым, а новый Тауш называл их учениками и тоже целовал им руки.
– Спасибо, святой!
– Мишу, ты мне верен?
– Спасибо, святой!
– Верен, святой. Навсегда.
– Ученики мои.
– Спасибо, святой!
– Пусть так и будет, Мишу. Пусть так будет.
– Спасибо, святой!
Но ночью, скорчившись на чердаке и затерявшись среди теней, Новый Тауш прижимал Маленького Тауша к груди и говорил:
– Мне страшно, малыш.
Он повторял эти слова снова и снова. Их было недостаточно.
– Мне страшно, и я такой маленький – меньше тебя. Помоги мне.
А Маленький Тауш ответил ему:
– Тааааааууууууушшшшш…
Не много раз, а единожды. Этого хватило.
Новый Тауш заснул; проснулся; посмотрел на Маленького Тауша, сперва окинул его взглядом, потом кончиками пальцев прошелся по кривым членам, по незаконченному телу; заснул; проснулся; что-то прошептал, но малыш был слишком погружен в свои куцые сны – наверное, и они были дефектными, кривыми ростками, взошедшими на почве его разума. А кто знает, что лежало у Маленького Тауша в душе? Губами он произносил только одно имя, и оно даже не принадлежало ему – он просто думал, что это так. Тауш. У него хоть душа-то есть? А если, спросил себя Новый Тауш, если ему не удалось создать в этом существе новую душу? Если малыш – просто кучка костей, плоти и сухожилий, которым не дает развалиться кожа, бледная и болезненная? Если в нем нет ни жизни, ни воли, а те крупицы, что изливаются в каждом стоне-имени – просто остатки Нового Тауша, затерявшиеся среди слов, произнесенных впопыхах над Маленьким Таушем, пока тот формировался? Но тогда почему это существо столько времени ползло следом за святым? Разве такой поступок не означает, что у него есть воля?
Целую ночь Новый Тауш смотрел на Маленького Тауша, охваченный страхом. Святой знал, что освобождение Мандрагоры от Братьев-Висельников – всего лишь начало, и он справился лишь благодаря поддержке незримых. В Лысой Долине ему пообещали множество других пропастей на пути, впустую предпринятых шагов и миров, в которых следовало навести порядок, и Новый Тауш не этого боялся, потому что у него были помощники – незримые ученики из Альбарены и зримые из Мандрагоры, – но того, что случится потом. Когда он воздел руки и попросил, чтобы Братьям оторвали головы и сожгли их трупы, то ощутил страх, который так и не ушел – остался внутри, угнездившись в каждом сухожилии, и тянул к земле, как будто шепча, мол, это же не Новый Тауш сотворил все чудеса, совсем не он. Кто он вообще такой? Слово, облеченное плотью, кусок мяса, который когда-то был паром и им снова станет? А если, думал святой, ему придет конец, кто же тогда займет его место и позаботится о будущем города?
Нового Тауша беспокоило то, что он оставит после себя, как любого человека в мире – пусть он не был человеком и миру не принадлежал.
Он посмотрел на Маленького Тауша в свете луны. Тот сопел через дырочку в груди – клапан, забытый и оставленный открытым, когда его тело формировалось. Создатель ласково погладил его по волосам, по щекам, поцеловал в лоб. Новый Тауш знал: он не святой, его просто так назвали, и все вокруг него преобразилось в этом фальшивом свете. Он кое-чего добился, пусть оно и не было подлинным, и благодаря кровавой победе решил, будто можно надеяться… надеялся, что у него получится… получится поднять… подняться на ноги, что он и сделал, а потом покинул свой чердак.
Новый Тауш отправился в лес, чтобы там построить хижину и начать шептать.
Было то время ночи, когда она не другой лик суточного цикла, но пропасть, в которую ступаешь почем зря. Маленький Тауш проснулся и окинул взглядом чердак. Почувствовал холод и съежился под отсыревшим одеялом.
– Таааааууууушшш… – прошептал он. – Таааууууушшшш…
Что-то внутри него, словно некая мысль, постоянно дающая осечку, вращалось впустую, цок-цок-цок-цок-цок. Слеза пощекотала щеку; он попытался ее вытереть, но не смог – одна рука была слишком короткая, другая онемела под тяжестью тела.
– Тааааауууууушшшш…
Новый Тауш подыскал себе подходящее место и принес из Мандрагоры доски, а из леса – зеленые ветки для пола. Окна он делать не стал: пусть будет не видно, чем он занят, и пусть страх не завладеет им снова; пусть он побудет святым Таушем, хотя бы пока станет шептать, отбросив сомнения и боязнь. Он трудился над своей маленькой хижиной до вечера следующего дня, а потом, усталый, шлепнул по стене кельи ладонью, ударил кулаком и пнул – она не обрушилась. Он вошел и опустился на листья. Прижавшись к ним ухом, услышал копошение жучков и червячков в еще не высохших ветках и улыбнулся. Только он и маленькие лесные твари в этом темном уголке пространства. А он? Он кто такой?
Новый Тауш заснул.
Все это время Маленький Тауш ползал по чердаку, искал Нового Тауша, рвал зубами и ногтями сухие листья, пил воду и вино из кувшинов и плакал от тоски. Маленький Тауш ощущал течение времени не так, как
другие люди, для него секунда длилась год, а час – одно мгновение, день проходил со скоростью биения крыла бабочки, а минута – не быстрее тысячелетнего столкновения тектонических плит. Вот в каком темпоральном хаосе вынуждено было жить это существо, произнося мгновение за мгновением (то есть год за годом) одно и то же слово:
– Тааааауууууушшшш…
В конце концов он заснул, но проснулся опять среди ночи, возможно, услышав внутри себя или вокруг себя какой-то шум. Моргнул и спросил:
– Таааааууууууушшшш?
Но перед его затуманенным взором предстал не Тауш, а какой-то деформированный силуэт, разделенный надвое. Разум маленького Тауша, сбитый с толку от вина, никак не мог осмыслить увиденное: перед ним был человек, ступающий сквозь тени, – и голова коня, летящая по воздуху.
– Таааааауууууууушшшшшш… – проговорил малыш и почувствовал, как колотится сердце, сбивается с ритма, замирает и начинает заново.
Он вытащил затекшую руку из-под себя и попытался вытереть глаза. Не смог, и потому начал отчаянно моргать. Когда поле зрения прояснилось, он увидел, как две части приблизились и соединились в человека с головой коня. Маленький Тауш заплакал и зажмурился, надеясь, что эта тварь исчезнет из его разума, из его мира.
– Тааааууушшш… Тааааууушшш… Тааауууушшш… Тааааауууушшш… Таааауууушшшш… – повторял он без конца дрожащим голосом, и в его горле как будто снова и снова разбивались на осколки окна.
Осмелившись снова открыть глаза, он обнаружил, что чердак опустел. Ни следа человека с головой коня. Малыш скорчился, сжался в комок под одеялом, всхлипывая и дрожа.
– Таааауууушшш…
Но Тауша рядом не было; он сидел в своей хижине в лесу, склонившись над туманом из слов, придавая ему форму, форму, форму.
Мэтрэгунцы увидели, как он вернулся усталый, с красными от бессонницы глазами и губами, пересохшими от слишком долгого говорения. Новый Тауш многое сумел за полтора дня: Другой Тауш обрел руку и две ноги, и святой вздохнул с облегчением, когда ощупал их и увидел, что они целые, правильные, с туго натянутой кожей на молодых мышцах. Другой Тауш даже отдернул руку к пустоте, в которой обретал форму, как будто прикосновение создателя испугало его в той тьме, где он пока что находился. Новый Тауш укрыл его толстым одеялом и вернулся в Мандрагору, где обнаружил, что в свои дома заново заселилось больше горожан. Некоторые улицы все еще выглядели покинутыми от начала до конца, но дома вокруг церкви были освещены, и мэтрэгунцы виднелись в окнах и на порогах: подметали, чистили, мыли, прогоняли из темных углов временных жильцов – кошек, крыс, а с ними и Данко Феруса с Хираном Саком, вынуждая перемещаться их все дальше к пока пустующим окраинам.
Ему целовали руку, его благодарили; Новый Тауш улыбался и гладил людей по щекам и волосам; кивал и кротко принимал их взгляды. Святой знал, что где-то рядом девяносто девять незримых, которые сделали намного больше, чем он. Он поднялся на свой чердак и подошел к Маленькому Таушу, которого обнаружил заплаканным и съежившимся под одеялами.
– Таааааууууушшшш… – проговорил малыш и улыбнулся половиной рта.
Святой обнял его, принес поесть и попить, взял на руки и остался неподвижным, глядя сквозь круглое окошко на город, который вновь обретал свои права и пробуждался к жизни. Мэтрэгунцы приходили и уходили, что-то спрашивали, говорили и молчали, и где-то посреди кажущейся пустоты незримые ученики стерегли его и ждали указаний. Святой поцеловал в макушку Маленького Тауша, чувствуя, что предал это существо, сделав из него комок плоти, трепещущей и обуреваемой тревогами.
– Как тебе спалось?
Маленький Тауш горестно кивнул.
– Таааааууууушшшш…
– Что-то плохое приснилось?
– Тааааауууушшшш… – пожаловался тот и кивнул, дескать, да.
– Бывает. Это ничего не значит. Мы все ошибаемся наяву и во сне.
Он улыбнулся, погладил малыша и позволил ему расслабиться; тот наконец-то закрыл глаза, обрадованный возвращением Нового Тауша и убаюканный колыбелью его рук.
Кто-то в городе начал забивать гвозди. Новый Тауш подумал об имени. Еще один страх: дать имя. Но мэтрэгунцы именно этого от него ждали, чтобы он дал имя, чтобы он дал жизнь, предложил новый облик месту, где они надеялись состариться и умереть. Откуда в нем взялись все эти страхи? Что в него вложил старый Тауш и почему? Тук-тук-тук – кто-то ремонтировал крышу у него над головой. Альрауна, послышалось в пустоте его души, словно шепот прозвучал в каком-то темном уголке и пронесся сквозь аркады, через путеводные геометрические формы его сути. Альрауна. Кап-кап-кап – что-то капало у него в голове, и в каком же направлении, к уху или от уха? «Да, Альрауна!» – встрепенулся новый Тауш; он не знал, откуда взялось это слово и с какой стати, но именно таким должно быть имя нового города. Тук-тук-тук – гвозди на крыше; кап-кап-кап – кровь на чердаке. Альрауна! (Кровь?) Село Рэдэчини стало Мандрагорой, а она станет Альрауной. Тук – кап – тук – кап – тук – кап; Новый Тауш взглядом поискал молоток и гвоздь, ухом – капли. Он огляделся по сторонам и заметил под столом темную лужу. Встал, приблизился. Увидел, что кто-то густой и свежей кровью что-то нарисовал на столешнице. Глаз. Кто-то нарисовал глаз. От нижнего века, словно слезы, тянулись речушки крови и капали на пол. Кто-то здесь побывал… Тук. Рэдэчини. Кап. Мандрагора. Тук. Альрауна. Кап.
Он запаниковал и хотел уже спросить Маленького Тауша, не видел ли тот кого-то на чердаке, но что надеялся услышать? Собственное имя, произнесенное с надрывом и растягиванием гласных, ему бы ничем не помогло. Надо ли перепрятать малыша? Святой задавался этим вопросом, пока ходил из угла в угол, ломая руки. Глаз – значит, за ним следят. Значит, нет смысла подыскивать другое место? Все равно найдут. Но кто? Тук-тук-тук. Кап-кап-кап. Он чувствовал, что времени осталось мало, но не знал сколько; и потому решил оставить Маленького Тауша спящим на чердаке, а сам побежал на площадь в центре Мандрагоры и, набрав в легкие как можно больше воздуха, а в сердце – как можно больше отваги, прокричал:
– Дорогие мэтрэгунцы, все сюда и слушайте меня. Кричите и зовите, чтобы со всего города народ пришел на площадь!
И по Мандрагоре разлетелись вести, из конца в конец, ударяясь о стены и порождая эхо, сталкиваясь друг с другом, сплетаясь и снова расплетаясь. Все длилось примерно час, но площадь заполнилась, и Новый Тауш, пытаясь скрыть страх и эмоции, заговорил.
– Наш город теперь свободен (ура!), ничто ему не угрожает. Братья-Висельники не просто изгнаны, но убиты (ура!) – однако как день превращается в ночь, а ночь переходит в день, так и мы должны изменить свой образ жизни. Каждый из вас знает, что ему следует делать, и каждому я говорю лишь одно: не бойся! Ты не одинок. Мы все сделаем вместе (ура!). И начнем с того, что город наш изменит одежды и имя. Узнайте же, что отныне он зовется…
Но не успел Новый Тауш произнести новое имя, как услышал жуткий звук, с которым тело разрывает на части, и увидел, как одного из мэтрэгунцев подбросило в воздух на подушке из облаков, которые мощной струей вырвались из-под земли. Мэтрэгунцы закричали и бросились бежать, но земля разверзалась у них под ногами, и тучи проникали в город, серые и густые, как будто небо и земля поменялись местами, первое проткнуло второе; людей швыряло вверх, и всего за несколько секунд площадь от края до края затянуло пеленой из плотных туч высотой в метр, которая продолжала расти.
– На крышу! Сейчас же! – крикнул Мишу.
Сладковатый запах окутал город, дома до середины погрузились в бело-серые тучи, и местами, в переулках потемнее, похожие на маленькие молнии искры высвечивали дорожки и лестницы.
– Вверх! Вверх! Сейчас же!
Те, кого затянуло в тучи, как будто вырвавшиеся сквозь дыры в земле, с трудом из них выбирались, ослепнув на несколько мгновений и в смятении шаря руками вокруг; кто-то плакал, кто-то кричал, люди сталкивались друг с другом; но были и те, кто не выбрался – они исчезли среди туч, и след простыл. Жены звали мужей, мужчины метались в поисках детей. Мишу с крыши высмотрел Нового Тауша – тот был далеко, прыгал с дома на дом, пробирался через дымоходы и развешенное для просушки белье.
– Скольких мы потеряли? – спросил Мишу. – Кричите друг другу! Ищите друг друга!
Внизу, на улицах, тучи больше не клубились, но улеглись, словно накрыв все одеялом свинцового цвета, двухметровой толщины, и лишь стены и крыши еще напоминали о том, что это город – они были будто острова с отрезанными друг от друга мэтрэгунцами. Вдалеке Новый Тауш затерялся посреди красной черепицы.
– Вы меня слышите? – крикнул художник со своей крыши, и со всех сторон раздались голоса.
– Да!
– Да!
– Что это такое?
– Слышим!
Вместе с криками над крышами разносилась и паника, искажая голоса мэтрэгунцев, делая одни ниже, другие – выше.
И тут раздался невесть откуда (из туч? от людей?) взявшийся гул.
Новый Тауш спешил в свою лесную хижину, мысли его метались острыми осколками и ранили разум: он думал про мэтрэгунцев на крышах, в обнимку с дымоходами, глядящих со страхом вниз, в самую сердцевину туч; про Маленького Тауша, забытого на чердаке, снова охваченного кошмарами или, возможно, оказавшегося пленником туч, которые пытались проникнуть в дома, в комнаты и коридоры; про Другого Тауша – фрагменты еще не сформированного человека, ждущие его под одеялом из листвы в лесу; про самого себя, испуганного и беспомощного. Он предполагал, что грядут некие события, но даже представить себе не мог, что земля разверзнется и в их мир ворвутся тучи. Откуда они взялись? Что это был за запах? А что за гул? Что вообще происходит? Вопросы ранили Нового Тауша. И как помешать происходящему? Его разум кровоточил.
Он мчался быстрее клубящихся туч, отыскивая в городе участки ближе к окраине, которые те еще не поглотили. Там он спустился и побежал к ближайшим воротам. Они оказались открыты, стерег их лишь парень лет шестнадцати, бледный и вспотевший, который тотчас же кинулся к святому и вцепился в его рубаху.
– Святой? Что происходит? Что это за шум? Что за тучи? Что…
Новый Тауш ощутил в горле болезненное стеснение, словно там застрял комок мокроты. Он не знал, что сказать; он был беспомощным святым. Положив правую ладонь парню на плечо, он проговорил лишь одно:
– Ступай! Разыщи свою семью.
Потом святой выбрался из города и побежал в лес. Лишь один раз повернулся, чтобы окинуть Мандрагору взглядом. Из центра города к небесам летели вопли, а вокруг, словно ореол, расходился гул иного мира. Что-то привлекло его внимание на краю поля зрения – какое-то темное пятно на развалинах крепости возле города. Он бросился туда и остановился в нескольких шагах от чего-то, похожего на ворота в каменной кладке. Они источали смрад и рассыпались у него на глазах, однако частицы каменной пыли не падали на землю, а утекали вверх, будто естественный порядок вещей, включая гравитацию, циклы времени и иллюзии, с которыми нетрудно смириться, вдруг вывернулся наизнанку. Словно во время плавного оползня, обширные пейзажи в Новом Тауше осы´пались, и святой ощутил себя на границе миров, на периферии всего, на краю пропасти, предназначенной лично ему. Он повернулся и побежал к хижине, собирая ошметки силы воли и мужества; у него остался единственный шанс все сделать как надо, вдохнуть верные слова, лишенные страха, в новое тело из пара. Единственный шанс, точно гордиев узел.
Ночь уже надвинулась на Мир, и Мандрагора плыла сквозь тучи, небесные и земные.
Можно подумать, конец приходит, когда его ждут
Мэтрэгунцы разломали крыши, со злостью побросали черепицу в тучи, сунули головы в дыры, ведущие на чердаки, и увидели, что туман подземного неба еще не проник туда. Они устроились там на ночь, потому что под открытым небом было слишком холодно; спали по очереди и караулили у дверей, как будто тучи могли подняться по лестницам с громким топотом. Можно подумать, конец приходит, когда его ждут.
На рассвете ничего не изменилось, только тучи на улице немного прояснились, словно их озарило подземное солнце. Мэтрэгунцы, застрявшие между двумя небесами, чувствовали, что парят на высоте тысяч метров. Несколько мужчин затемно отправились искать дорогу к городским стенам через паутину крыш, и у них получилось, но, как оказалось, весь город затянуло тучами, и стены располагались слишком далеко от домов – ведь их строили так, чтобы никто, забравшись по наружной стороне, не сумел перепрыгнуть на какую-нибудь крышу.
– Платформы! – предложил кто-то. – Мосты!
И они начали ломать кровати, шкафы, стены, вытаскивать балки из чердаков, чтобы связать дома между собой узкими мостиками. Нашлись веревки, гвозди и молотки; мэтрэгунцы спускались глубоко в свои дома, до подвалов, не поглощенных тучами, собирали материалы и подымались из недр своих жилищ белые от страха, будто из пещер, где никогда не ступала нога человека. Они привыкли к гулу на улицах, как человек привыкает к чему угодно, и начали думать, что придется им привыкать и к жизни на крышах, словно новой разновидности людей в новом мире. Начали строить платформы, и стук молотков напомнил о былой жизни, а пот на лбу – о том, что они еще живы.
Некоторые провалились в пустоту; потянувшись друг к другу с разных крыш, чтобы схватиться за руки над пропастями, в которые обратились улицы, мэтрэгунцы поскальзывались и падали в тучи. Иногда раздавался глухой удар и крик боли, иногда не было слышно ничего. Услыхав такие звуки, все потрясенно замирали – повиснув на веревках, с досками на спине, с гвоздями в зубах и молотками на поясе – и ждали.
– Я в порядке, – доносился сдавленный голос снизу, словно откуда-то издалека.
Тучи были плотными, источали тяжелый запах; местами их пронзали искры, и они же вспыхивали вокруг мэтрэгунцев, затерявшихся в тумане. Побывавшие внизу кое о чем рассказывали, когда возвращались на свет, принеся с собой частицы спертого воздуха улиц – их одежды пахли другим миром, но разговаривали бедолаги странно: казалось, их разум сохранил ясность, однако слова слетали с языка исковерканными, как будто буквы стремились выстроиться в обратном порядке, позабыв про алфавит, звуки и прочее нормальное человеческое произношение. Со временем они приходили в себя и полностью забывали об испытанном в самом сердце густых, словно тесто, мандрагорских туч. Однако те, кто ждал наверху, сохраняли в памяти каждую секунду: скрип досок на ветру, гул колес из далеких глубин, приглушенный голос заблудившегося товарища. А потом они замечали его в каком-нибудь окне и радовались, как чокнутые, что он добрался до стены, до двери, и наконец-то попал в дом – ну же, давай быстрее! Только не впускай тучи внутрь!
Другим не так повезло, и оттуда, где они упали, не раздавалось ни звука – ни удара, ни болезненных стонов. Мэтрэгунцы поняли, что самое первое предположение было верным: земля разверзлась, по всему городу возникли ямы, дыры, ведущие неизвестно куда, и извергшие гигантские клубы облаков. Тем, кто провалился через те отверстия, довелось в этом убедиться: ожидая удара с зажмуренными глазами, кусая языки или губы, они вдруг осознавали, что невредимыми парят в пушистых облаках, которые делаются все теплее и ароматнее. Сперва они вздыхали с облегчением и сплевывали мокроту с кровью через густой туман, а потом, понимая, что невозможно уцелеть в таком падении, начинали вопить и кувыркаться на лету, словно птицы, подбитые выстрелом из дробовика. Когда, в конце концов, облака вокруг прояснялись, мэтрэгунцы открывали глаза – и оставалось еще несколько мгновений, чтобы оглядеться по сторонам и понять, что падают они не под землю, но с небес, рассекая другой воздух над другим миром. Под ними открывался взгляду город, как будто весь состоящий из черных бриллиантов, сверкающих и притягивающих внимание; он неустанно рос в размерах, приближался, приближался, приближался, пока тело не врезалось в холодный камень какого-нибудь храма или прямо в брусчатку. Некоторые угодили даже в огромное гнездо на вершине храма и успели почувствовать, пока жизнь утекала из вен, как клювы гигантских птенцов выклевывают им хребты.
Но платформам надлежало сомкнуться над пропастями, труд не должен был задерживаться из-за того, что какие-то бедолаги провалились из одного мира в другой, семьи спешили воссоединиться, жизни – начаться заново, пусть даже на крышах, пусть даже по-другому.
– Где святой?
– Святой-то где?
– Как его звать?
Так продолжалось день и ночь, стучали молоты и ныли ладони, обожженные веревками, которые надо было натягивать. На второй день паутина из дерева и веревок затянула улицы вокруг рынка – или того, что от него осталось, – а дальше простиралось открытое пространство, поглощенное тучами. Только церковная башня, обгорелая от устроенного Братьями-Висельниками взрыва, пронзала пустоту, и на ее вершине – никто не знал, как он туда попал, – мальчик по имени Канз сидел, подперев голову кулаками, и смотрел вдаль. Его окликали, он не отвечал.
В это время святой Тауш посвятил всего себя пустоте, которую в лесной хижине отчаянно пытался насытить словами. Он говорил и говорил, сердито сплевывал и скрывал гнев, преисполненный решимости не выдать голосом свои страхи, чтобы следующий Тауш не получился опять кривым, недоделанным или трусливым, как он сам. Когда почувствовал, что больше не может, то поведал валунам о бедах, которые как будто давили со всех сторон, лежали на каждом плече; он вышел из хижины и начал кататься по холодной и влажной лесной земле, плача и завывая в кулак, от ярости пытался рвать волосы на голове, но не осмелился, хотел сам себя ударить, но не сумел. Плакал до тех пор, пока не выплакал из тела всю влагу, и вернулся к Другому Таушу, которого заря застала наполовину готовым: с прямыми и мускулистыми ногами, жилистыми волосатыми руками, плоским и крепким животом, сильной грудью – вместилищем звучного голоса, какой и должен быть у достойного святого. Новый Тауш так обрадовался, что упал к ногам Другого Тауша и поцеловал каждую воплощенную часть его тела, но несколько поцелуев досталось и пустотам, пока что лишенным плоти, кожи или крови, костей или лимфы, души или разума. Надеясь, что у него еще осталось время, но понимая, что пора возвращаться в город и быть рядом с мэтрэгунцами, противостоять этим проклятым тучам из-под земли, он встал и покинул хижину.
Чем ближе Новый Тауш подходил к Мандрагоре, которую уже в мыслях называл Альрауной, тем громче раздавался стук молотков и скрип воротов, голоса и прочие звуки, сопровождающие труд. Он не посмел взглянуть на ту крепость, где накануне вечером увидел черную дверь, но поторопился забраться на стену; в той части города, как оказалось, платформы были уже воздвигнуты – по ним он и добрался до своих незримых учеников, с которыми чувствовал себя более защищенным, более святым по сравнению с остальными мэтрэгунцами, более человеком по собственным меркам.
Во тьме ночной в тени старой крепости появилась пара глаз и моргнула; из ноздрей вырвались две струйки пара, то ли когти, то ли копыта взрыли землю нового мира. В отдалении от крепостной стены простиралась дремлющая Мандрагора, чьи дома уподобились сотням островов на зеркальной глади океана, мостики и платформы между ними скрипели под ногами мэтрэгунцев. Там же, в городе, люди вдыхали и выдыхали новый воздух нового мира, не’Мира, и снился мэтрэгунцам то Мир, то не’Мир; они сопели и ворочались во сне. За стенами с вечера собирались войска: ни один человек их не видел и не подозревал об их существовании, не считая, быть может, Нового Тауша, который, однако, не посмел вернуться к крепости, предпочитая гладить своего маленького тезку нерешительными движениями, все время глядя в пустоту на нечто неопределенное, явно думая о еще одном незаконченном деле – о Другом Тауше.
Армии не’Мира проникли в Мир через те несколько врат, что открыли Женщина-Тень и БартоломеусПалма, пинками выбив последние кирпичи, вымазанные высохшим дерьмом. Солдаты были высокими, облаченными в темную броню, в кирасы, высасывающие свет даже из тьмы; только их глаза виднелись во мраке, словно зависшие над землей дисциплинированные жуки-светляки. Солдаты ожидали сигнала. Их животные ступали по грязи или камням мягко, не производя шума; их мечи пребывали в ножнах до самого леса; генералы ехали верхом, так что их сапоги со шпорами двигались в метре от земли. Не’Люди взмахивали руками, чьи пальцы были унизаны большими и тяжелыми кольцами, делали знаки остальным: ступайте дальше, не останавливайтесь!
Они укрылись в лесу, где собрались большим кругом, посреди которого встал Каралак Беспощадный, облаченный в причудливые темные одежды. У него была всего одна рука, но вдвое сильнее обычной и толстая, как древесный ствол; грудь походила на утес, на котором камнепад из десятков и сотен валунов не оставил бы ни единой трещины, бритая и бледная голова оставалась непокрытой, а гнев во взгляде был подобен смертельной болезни. Все глядели на него – на их скалу, которой предстояло повести над’Мир в бой. Каралак Беспощадный был не один: еще три батальона собрались вокруг города в трех других местах, их всех возглавляли генералы столь же немилосердные, как этот воитель. И еще многие должны были подойти, волнами, если ворота не сомкнутся перед ними, как могло случиться. Как случалось уже много раз…
Чего солдаты над’Мира не знали, так это того, что их заметили: незримые неустанно патрулировали стены по всей длине и ширине, увидели врагов, когда те еще только вышли из врат, и им хватило времени, чтобы добежать до центра Мандрагоры и сообщить о случившемся. Но дело было не только в этом – существовало много вещей, про которые над’Люди не знали, потому что большинство впервые попало на Ступню Тапала, и теперь запахи и липкий воздух вызывали у них отвращение; они озирались со страхом и непониманием. Только генералы и несколько офицеров бывали в Мире и одержали победу в нескольких битвах, но проиграли войны. Солдаты не знали, что из-за Великого Плана, посредством которого уже начали поднимать Великую Лярву, небо с той стороны прорвало почву Мандрагоры и затопило улицы и переулки; они не знали и того, что мэтрэгунцы построили мосты между домами, а также того, что в городе находились девяносто девять незримых учеников, в любой момент готовых невидимым ударом отделить их головы от плеч. Кое-что из этого им предстояло узнать в самом скором времени, ибо они привели с собой Сарахула в цепях и выпустили его.
Сарахул, наполовину птица, наполовину над’Человек, взлетел, рассекая бахромчатыми крыльями вязкий воздух, новый и непривычный для него, и поднялся повыше в бездну небес, чтобы его никто не сумел разглядеть. Существо сделало несколько кругов над Мандрагорой, которая оттуда, сверху, казалась половинкой скорлупы ореха, лежащей на склоне холма и наполненной молоком. Ему пришлось немного спуститься, чтобы понять: это не молочные реки текут по улицам города, а похожие на паклю облака; спустившись еще ниже, он разобрал платформы между домами. По обе стороны городских стен люди и над’Люди – обе стороны называли друг друга не’Людьми – затаили дыхание и молчали.
Новый Тауш пробудился от шепотов; те сперва звучали где-то далеко, а потом начали роиться прямо у него над ухом. Он поднялся, тотчас же укрыв Маленького Тауша, которого оставил лежать, и отошел в угол чердака, где долго разговаривал с незримым. Маленький Тауш сквозь приоткрытые веки разглядел, что его создатель беседует с пустотой; на мгновение он испугался, что это опять тот проклятый человек с головой коня, но, когда монстр не появился, понял, что это должен быть один из невидимых попутчиков святого, и успокоился. Он ждал с закрытыми глазами, что Новый Тауш к нему вернется, а когда этого не произошло, приоткрыл глаз и обнаружил, что остался на чердаке в одиночестве.
– Таууууууушшшшш… – позвал он, но никто не ответил.
Сарахул вернулся, запечатлев в памяти план городских улиц. Каралак Беспощадный отвел его в сторону и, опустив глаза, ибо с подобным существом нельзя встречаться взглядом, спросил:
– Что ты нам скажешь, славный Сарах?
Клюв существа надломился с громким треском, приподнялся, а потом опустился вплотную к телу, высвобождая себе место среди складок кожи, внезапно образовавшихся на лице. Вместо него остались клешни из плоти, которые, едва оказавшись на виду, затвердели, словно восставшее мужское естество, и – пока Сарахул внимательно, с болезненной сосредоточенностью, смотрел на Каралака, в особенности на отверстие, через которое тот с ним разговаривал, – приняли форму над’Мирских губ. Но на этом трансформация не остановилась, а продолжилась вдоль горла сверху вниз: трахея, пищевод и позвонки перестроились с чередой щелчков и скрежетом, пока у существа не получилось сымитировать голос Каралака, которым оно и воспользовалось, чтобы объяснить генералу, что находится в городе, как тот выглядит и где следует штурмовать.
Когда запели горны, в животе у Тауша, стоявшего с незримыми соратниками на крышах, все сжалось от страха. Над’Люди атаковали с трех сторон; защитники города зажгли факелы и вооружились тесаками, ножами, палками, вилами – всем, что сумели отыскать в своих покинутых домах, окруженных тучами. Они ждали. Услышали горны, потом – крики, и увидели большую, черную тень, которая парила наверху. Сарахул выпустил первый валун из огромных когтей и попал прямо в церковную башню посреди площади, вогнав кирпичи в глубокую яму и раздавив бедного меланхоличного парнишку, что сидел наверху. Над’Люди подвели своих боевых зверей к городским стенам и с их загривков прыгали прямо на платформы. Потом они бросались в атаку, вопя и размахивая саблями и палицами-буздуганами; дорогу им освещали бежавшие впереди бледные мальчики с факелами, привязанными к рукам. Эти огоньки сумели одолеть первые платформы, а вот когда на них ступили тяжелые сапоги воинов, деревянные мостики начали ломаться, и захватчики стали падать на улицы или даже за пределы таковых – прямиком в небесные глубины не’Мира. Незримые ученики ослабили сочленения мостов, и те повисли, одним концом прикрепленные к домам; над’Люди цеплялись за них. Камни, кирпичи, каминные кочерги и вилы полетели в захватчиков отовсюду и словно из ниоткуда, из пустоты, заставая врасплох и заставляя умолкнуть навсегда, принеся последнюю, великую жертву во имя Порты.
Из тех, кто сумел миновать платформы, многие пали от ударов топора, которые нанесли им мэтрэгунцы, спрятавшиеся за дымоходами, или от предательских кинжалов в спину, всаженных невидимыми руками. Ряды над’Людей загадочным образом редели, а Сарахул, бросавший валуны в облачную пустоту, был сбит с толку и испуган. Солдаты, сумевшие добраться до центра Мандрагоры, увидели только горстку людей, собравшихся возле дымоходов и чердачных люков. Они кинулись на противников с ревом, но те сразу же бросились внутрь чердаков и исчезли в темных глубинах своих домов, где незримые ученики, дожидавшиеся по углам и в коридорах, принялись рубить смердящую плоть над’Людей. Если кто-то добирался до помещений с выходом на улицу, мэтрэгунцы распахивали двери домов и позволяли тучам проникнуть внутрь. Посреди небесной белизны незримые воины продолжали бить над’Людей, которые как будто не понимали, как защищаться от того, что не видели, не чувствовали, не обоняли и вообще не знали, что оно существует.
Не успела бойня окончиться, как Мандрагора содрогнулась – раз, другой, третий, все сильнее и сильнее. Мишу и Новый Тауш увидели, как стены на востоке обрушились, канули в тучи, и с ними целый район улетел в глубины, забрав с собой мэтрэгунцев, над’Людей и незримых, чьи звучащие в унисон бесполезные вопли растаяли посреди облаков. Город рушился, дыра в земле под ним становилась все больше; мандрагорское тело из дерева, камня, стекла и плоти исчезало в грохоте разрушения и истребления, и тучи хлынули сквозь пролом в стене к лесу, где солдаты другого мира оставили своих животных.
Третий батальон, еще не вступивший в сражение, но увидевший гибель товарищей и то, как все разваливается, спрятал оружие и отправился обратно к вратам, спеша вернуться в не’Мир до того, как крепость подле Мандрагоры превратится в груду кирпичей, пыли и щепок.
– Стоять, это приказ! – вопили офицеры им вслед, как бешеные. – А ну стоять!
Но солдаты не останавливались, а пробирались обратно в дыру и шли на свет, их глаза слезились от яркого полуденного солнца; только Великий План, согласно которому храм уже несколько дней поднимали над Портой, отбрасывал тень на столицу не’Мира. Вокруг огромных строительных лесов, которые доминировали в небе над Портой, еще сыпались дома из Мандрагоры, превращаясь в пыль на улицах великой столицы и уничтожая ее центр.
А в Мире к армии незримых учеников начали присоединяться мэтрэгунцы из «Бабиной бородавки» и поселений вокруг Мандрагоры, которые, пробудившись из-за криков и грохота, оседлали коней или отправились в город пешком, вооруженные факелами, вилами и яростью, полные решимости наконец-то покончить с этим безумием. Их собрал Мишу, сумевший выбраться из города, – теперь он возвращался с помощниками, чтобы сражаться до последнего вздоха, а заря надвигалась за ними по пятам. Однако незримые ученики так хорошо сделали свое дело, что еще до того, как ослепительный диск солнца появился над горами целиком, тишину в Мандрагоре больше не нарушал ни один голос над’Человека. Однако мэтрэгунцы, впервые за долгое время вновь собравшись в городе, думая об одном и боясь одного, оставались на крышах.
И тогда Новый Тауш показался мэтрэгунцам – в чистом одеянии, не запятнанный ни кровью, ни грязью, – и поднял руки в жесте ликования, объявляя о том, что первое сражение закончилось.
– Слава тебе, святой!
– Спасибо, святой!
– Но вы сами видите, – продолжил он, – что тучи продолжают пожирать наш город. Война не закончилась. Будьте готовы, мои возлюбленные мэтрэгунцы, соберитесь с силами и не отчаивайтесь!
Новый Тауш повернулся к ним спиной и пошел в лес; никто не спросил, куда и зачем, ведь они были уверены, что все хорошо, что ни один поступок святого не может быть совершен во имя зла. Они опять узрели чудеса собственными глазами, а те, кто побывал в самой гуще битвы, рассказали, как платформы сами отвязывались от домов, как над’Люди падали с крыш с пробитыми лбами и разрубленными затылками, как из домов раздавались звуки побоища и тела воинов разваливались на части. Только святой – их святой – мог такое устроить, решили все, и радовались до полудня, когда разошлись, чтобы собрать трупы и сложить их на крышах. Мэтрэгунцев сберегли, чтобы похоронить их за пределами города, а над’Людей протащили по крышам, чтобы все на них поглядели, и сбросили в скрытые тучами пропасти.
– Только гляньте, каких тварей извергает земля! – говорили люди и кривили губы от омерзения.
Вечером, позади «Бабиной бородавки», мэтрэгунцы развели огромный костер и сожгли в нем зверей из над’Мира, которых сами и зарубили, а потом сидели у огня всю ночь и все утро, оплакивая погибших и думая о том, что еще свалится им на голову.
Через трещины в стенах БартоломеусПалма слышал шум битвы, через решетку видел клубящиеся за стенами тучи, а еще чувствовал, как Мандрагора содрогается то ли в родовых схватках, то ли в предсмертных конвульсиях. Он предположил, что это начало конца, и начал биться изо всех сил в дверь темницы, куда его насильно привели, но хрупкое тело Палмы не могло соперничать с крепкими замками мэтрэгунцев. В стенах были только узенькие окна, в которые можно лишь высунуть лук с наложенной на тетиву стрелой – однако узник подумал, что для побега кость за костью их будет достаточно. Пока снаружи протекало яростное сражение, БартоломеусПалма начал сражаться с собой или, точнее, с Палмой: сдирая кожу и плоть с костей, он плакал не от боли, но от грусти, ведь ему пришлось так скоро в третий раз расстаться с любовью всей своей жизни.
Он вытягивал вены, выдирал сухожилия, и кровь текла ручьями по соломе и пыли, сворачивалась в сгустки былой жизни. К рассвету Бартоломеус освободил свое тело от плоти от макушки черепа до фаланг пальцев ног, и ему стало холодно. Он начал вытаскивать кости из суставов, ломая остатки хрящей и брызгая сгустками лимфы из отверстий, еще наполненных кровью. Последние капли вытекли из него в тот самый момент, когда первые солнечные лучи проникли в окошки темницы, а снаружи над городом опять воцарилась тишина. Бартоломеус кость за костью проник сквозь трещины в стенах, оставив позади груду мяса, в то время как снаружи выросла груда костей. Завершающим жестом одна костяная рука, прикрепленная к пустоте, именуемой Бартоломеусом, схватилась за край и выскочила в траву, растущую снаружи.
Тем временем в лесу Женщина-Тень попыталась спрятаться за кустом и наткнулась там на кого-то, сжавшегося в комок от холода. Они были похожи: одинаковые строгие одежды, серовато-синяя кожа, тяжелый взгляд; это была другая святая, моложе. Окинув друг друга взглядами, женщины одновременно спросили:
– Как тебя зовут?
Но ответила только одна, молодая.
– Карина Путрефакцио, – сказала она.
Они обнялись, и каждая ощутила, как бьется сердце в грудной клетке соратницы: тук-тук, тук-тук. Они долго держали друг друга в объятиях, глядя в разные стороны, словно новое существо с двумя ликами и двумя сердцами, но единой волей и миссией.
– Идем.
– Идем.
Они углубились в лес, и в этот самый момент двое мэтрэгунцев – не будем называть их имена – прибыли к крепости. Усталые и по уши в крови над’Людей, мужчины собрались навестить странное существо: попавшуюся в лесные сети-ловушки девицу, которую нарекли Сладкие Губки. Когда двое отперли замки, то обнаружили, что ее убили и расчленили, разодрали на части и разбросали по обе стороны стены: плоть осталась внутри темницы, кости – снаружи.
– Мэй, это дело рук не’Мира, мэй… – только и смог проговорить один из них, прежде чем оба бросились бегом к Мишу, к святому или к кому угодно, кто имел уши, чтобы слышать, и сердце, чтобы понимать.
Две святые из над’Мира уходили все глубже в лес, а в это время в сухой траве фаланги притягивались к фалангам, кости к костям, позвонки к позвонкам: Бартоломеус собирался воедино, становясь еще более печальным и одиноким, чем раньше.
Сначала был гул. Вибрация двигателей поднялась из-под Храма Девяти Утроб и охватила всю Порту. К наступлению последних дней над’Людей эвакуировали и возвели для них огромные шатры на краю столицы, подальше от Порогов. Все, что могло разбиться в их домах, уже разбилось от вибрации, пока Великую Лярву поднимали все выше в небеса. Черный камень храма местами побледнел, как будто потеряв свой темный блеск, к которому все в над’Мире привыкли. Потом раздался грохот, и все, что могло упасть в домах в центре Порты, упало. Мебель ломалась и летела кувырком, окна проливались дождем осколков вовнутрь, на мягкие толстые ковры, или наружу, на уже опустевшие улицы, по которым лишь время от времени пробегали своры псин с обвислыми сосцами и торчащими ребрами. Шестерни Великого Плана начали вращаться, и каждое соприкосновение зубцов рождало ударные волны, прокатывающиеся до самых краев города. Даже великому и мудрому Аль-Фабру стало страшно, когда первая пластина, изогнутая и длинная, размером с целую улицу, отделилась от боковой части храма и упала на окружающие дома. Это необходимые жертвы, говорили себе над’Люди и плакали в кулак в своих импровизированных убежищах-шатрах. Казалось, даже вой Порогов затих на те несколько часов, пока храм избавлялся от оболочки из эбена и черного мрамора, которая в падении так блестела на свету, что казалась белой, и в конце концов разбивалась на сотни и тысячи кусочков.
Первоначальная вибрация испугала птиц на вершине храма, которые уже несколько дней искали способ перенести яйца к далеким скалам, и неистово носились кругами над Портой, издавая жалостливые хриплые вопли во всю мощь легких и глоток. Начавшиеся шум и грохот прогнали их насовсем, и Порта потеряла еще один символ. Понятное дело – без жертв не обойтись.
Суета в мастерских достигла пика, когда с храма осыпались все панели облицовки, как скорлупа с яйца, которое разбивается на пороге новой жизни. Центр города превратился в руины, но каждый конец – это надежда на новое начало, говорили себе все и аплодировали при виде гигантской платформы, которую с трудом толкали шестерни и подземные двигатели. На платфор-
ме, внутри огромного деревянного ковчега, как предполагали над’Люди, скрывалась Великая Лярва: копошилась и неустанно ворочалась с боку на бок, вынуждая день и ночь сменять и сменять друг друга. Ученики Аль-Фабра взяли себя в руки, а потом придумали этим самым рукам работу: открыли бочки с пивом и, насвистывая от радостной потери, с восторгом, к которому примешивалась зависть, подумали о великом Ульрике-инженере, которого с ними не было – видать, остался под землей, в том инфернальном шуме, который издавали потроха Великого Плана. Везучий подлец!
Но тут платформа остановилась. Над Портой опять воцарилась тишина, заполняя пустоты, разжигая сомнения и страх. Пиво уже не текло рекой, Аль-Фабр вцепился в фиолетовые шторы в своем кабинете, над’Люди спустились с крыш шатров, качая головой и пожимая плечами; от Порогов не было слышно ни единого голоса, только завывание ветра, гуляющего туда-сюда сквозь приоткрытые двери в то пространство, что кишело заблудшими душами. Молчание, коего боится всякое живое существо во всяком мире, длилось недолго – раздался оглушительный треск, и платформа начала вращаться вокруг своей оси. Радостные возгласы зазвучали по всей Порте до самых Порогов; и вот огромный ковчег, в котором обитала Мать Лярва, опять двинулся к тучам, плотным кольцом обрамлявшим титаническую дыру в небесах.
В Мире (потому что в пре’Мире все эти события еще не случились, в пост’Мире превратились в дела давно минувших дней; а про меж’Мир пока что и сказать нечего) мэтрэгунцы, вернувшиеся в Мандрагору, занялись делом, и им как будто помогала незримая, но ощутимая воля Нового Тауша – а на самом деле это были сорок шесть невидимых учеников, переживших первую атаку не’Мира; все вместе они начали заново отстраивать платформы, как вдруг увидели, что вдалеке – на самом краю города, там, где Мандрагора тянулась навстречу лесу и скалам, – целый квартал исчез, канул в новые дыры, которые неустанно открывались под покрывалом из туч. Улицы и дома исчезли за несколько мгновений, словно их там и не было никогда, словно никто из горожан не жертвовал чем-нибудь, чтобы построить те хозяйства, после которых не осталось даже руин; только пустота, заполненная тучами. Миг спустя соседний район с его рыбным рынком и зданием комиссариата, с торговой палатой, с двумя садиками, которые давно поглотили тучи, и с десятками домов, теснящихся вокруг моста через Спуркату, тоже исчез, уступив место молочному владычеству облаков, пространству спокойствия и тошнотворной вони.
Тогда мэтрэгунцы начали вопить и рвать на себе волосы, полагая, что весь город сейчас рухнет в пустоту вместе с ними. Они бросились к трактирам, еще не затронутым разрушениями, оставив позади тех немногих, кто решился сражаться плечом к плечу с Новым Таушем. Святой был молчалив: внутри него тоже рушились огромные пространства.
Внизу, в Порте, над’Люди тыкали пальцами в небеса, показывая на дома, внезапно появившиеся в клубящихся тучах, падающие и разваливающиеся на лету, ударяясь друг о друга, от чего на город Лярвы пролился дождь из досок, осколков стекла и земли. Платформа поднималась медленно, осторожнее, чем в самом начале, аккуратно балансируя огромный ящик наверху. Внизу, в распотрошенном подземелье, трясся Ульрик, сжимая в руках второй план. Он собрал свои вещи и спрятал Первого Ашкиуцэ в тайной комнатке в опоре, а сам прислонился к ней и дожидался подходящего момента, чтобы исчезнуть.
Где-то далеко Аль-Фабр дернул за шнур, змеящийся сквозь стены, и услышал гнусавый звук колокола в соседней комнате. Через несколько секунд в его кабинет вошли двое мужчин.
– Да, великий Аль-Фабр. Вы нас звали?
– Приведите ко мне Ульрика-инженера.
– Но, Великий Архитектор, со всем уважением… Ульрик в храме, план приведен в действие, видно же, как…
– Мне плевать, что видно! – завопил Аль-Фабр и кулаком разбил окно. – Мне надо понять, чего не видно.
– Конечно, господин.
Аль-Фабр, не моргнув глазом, вытащил из руки осколок стекла, и в тот же момент на пол упала записка, которую он сжимал в кулаке.
– Господин… – раздалось от порога.
– Вы еще не ушли? – рявкнул Аль-Фабр.
– Позвать кого-нибудь, чтобы…
– Нет. Сам справлюсь, – сказал он и туго обернул вокруг раны несколько тряпок. – Приведите ко мне Ульрика.
Скомканная и испачканная в крови записка лежала на полу. Если бы кто-то ее развернул, то увидел бы, что каждый сантиметр исписан формулами и изрисован чертежами, схемами и всевозможными эскизами, как будто все символы письменной речи вдруг обезумели и взбунтовались. Аль-Фабр поглядывал то вдаль, на Великую Лярву, сокрытую внутри ящика, который вращался вокруг собственной оси на платформе, то вниз, на свою кровь, и думал о том, до чего мала дистанция между жизнью и смертью, до чего она незначительна – можно сказать, ее почти нет. Все одно и то же.
Через час, самое большее два, как знал Ульрик, тайная дверь должна была появиться посреди раздвигающегося механизма Великого Плана и оказаться прямо перед ним. Он уже представлял себе, как проберется внутрь деревянной конструкции вместе с Первым Ашкиуцэ, одной ногой в не’Мире, другой – в над’Мире, думая о Карине; он безуспешно пытался вновь увидеть ее лицо мысленным взором, а потом сквозь шум и ужасную вибрацию подземелья его кто-то позвал по имени. Молодой инженер не обратил внимания, потому что имя само по себе уже сделалось чуждым – осколком старого мира, с его незнакомыми зорями, фальшивыми амбициями и чувствами, оскверненными невыплаченными долгами.
И опять:
– Ульрик! Ульрик-инженер!
Потом юноша почувствовал прикосновение к плечу и вздрогнул.
Перед ним стояли двое над’Людей, которых он раньше видел лишь мельком в коридорах канцелярии, мастерских и кабинете Аль-Фабра. Их лица исказились от неприятных ощущений, вызванных работой Великого Плана – громкие шумы производили внутри разума перестановку мыслей, схожую с перетаскиванием мебели, от которого портится паркет.
– Мы просим… тебя… пойти с нами, – сообщил один из них.
– Зачем?
– Ты… нужен Мастеру, – прокричал другой.
– Аль-Фабру?
Двое переглянулись (а разве существует другой мастер?) и кивнули Ульрику.
– Идем.
Ульрик бросил взгляд в дыру под ними, откуда поднимался шум и гул, но дверь в потайную комнату еще не показалась. В голове у него сталкивались звезды, фейерверки взрывались перед глазами; потеряв самообладание и ощутив себя загнанным в угол, он оттолкнул одного из посланников и бросился наутек. Над’Человек споткнулся и рухнул в пропасть, отголоски воплей протянулись за ним, словно шлейф, который почти можно было узреть. Другой на миг растерялся – одной рукой хватал воздух, пытаясь поймать товарища, а другой хотел вцепиться в Ульрика, но последний вырвался, а первый упал.
– Взять его! – крик застал всех врасплох.
Те немногие, что были вокруг, начали вопить вслед Ульрику:
– Хватайте его! Остановите его!
Ульрик бросил свои вещи, побежал с пустыми руками, и живот у него свело от страха и эмоций. Куда? Он
сам не знал. На бегу молодой инженер впервые осознал, что его великий второй план был не таким уж грандиозным, он не продумал все необходимые шаги, не учел, что может совершить ошибку. Оставалось лишь довериться собственным ногам и бежать, бежать, бежать, огибая руины, балласт и груды щебня, порожденные столкновением двух миров; бежать с широко распахнутыми глазами и сжавшимся сердцем; бежать до самого… но тут его бег прервала стрела, выпущенная из арбалета неизвестно откуда. Стрелок был таким искусным, что она пронзила левую икру и воткнулась в правую, от чего беспомощно корчащегося от боли парня швырнуло на землю. В падении он ударился лбом о брус, и тьма захватила его разум.
Через несколько минут запыхавшийся посланец сообщил Аль-Фабру, что привести Ульрика в кабинет невозможно, поскольку его отнесли в лазарет, но можно навестить задержанного там.
– Что прикажете, великий Аль-Фабр? Нам все прекратить?
Ответ прозвучал с опозданием, а меж тем вечерние тени уже удлинялись и наползали на мебель, на двух над’Людей, на царящее между ними молчание, и голос великого архитектора, который кутался в плотные шторы, прильнув к оконному стеклу и угнетенно ссутулившись, прозвучал почти неузнаваемо.
– Нет.
На тайном собрании в ночи Новый Тауш попросил незримых соратников отыскать входы-выходы, которыми не’Мир воспользовался во время только что закончившегося нападения. Он увидел, как двери чердака открылись и закрылись, и понял, что остался один. Опустился на колени и выплакал всю желчь, все беды и грусть, чтобы ни толики его страха не проникло в еще не оформившееся до конца тело Другого Тауша. Из-за стены, из чердачной каморки раздался голос Маленького Тауша, слабый от голода, жажды и испуга.
– Таааааууууушшшш… Тааааууууушшшш…
Но святой не пошел к нему, а вытер слезы ребром ладони и выбрался наружу, направился в свою лесную хижину. В животе у Маленького Тауша сгустилась зависть, словно вероломная и беспощадная болезнь. Это ужасно – быть человеком; чувствовать, не мочь защититься от собственного тела, от всех его волнений и беспокойств; у Маленького Тауша была душа, но и та, будучи порожденной человечьим дыханием, пребывала в плену искореженной, преходящей и мучительной империи тела. Маленький Тауш попытался сказать, что быть человеком ужасно, однако из его уст вырвалось лишь одно:
– Таааааууууушшшш… Тааааауууушшшш…
Незримые ученики, которым не с кем теперь было сражаться, обнаружили врата, нарисованные высохшим дерьмом; они их увидели со стен, в удлинившихся тенях, которые отбрасывали факелы на бастионе. Огни факелов блуждали во тьме, словно огромные светляки, и лишь благодаря этому Женщина-Тень и Карина Путрефакцио сумели увидеть, сколько противников и где они. Святые притаились в кустах вблизи от крепости, подсчитали факелы и понадеялись, что наверху вокруг тех, кто освещал путь, собралось не так уж много врагов, обходящихся без света.
Две женщины не удивились, узнав, что армия Нового Тауша состоит из невидимок, но улыбнулись и ощутили душевный подъем при виде вещей, выходящих за рамки обычного: когда вскоре все закончится, они окажутся соучастницами подобных чудес. Обе ждали в зарослях, не производя ни звука, следили за огнями, что виднелись сквозь трещины в стене, и слушали, как хрустят ветки и шуршит листва. А потом зеленые листья разлетелись в стороны, и три огромных сгустка пустоты поднялись с земли в огромных сетях, натянутых между стволами деревьев.
Таким образом, незримые ученики оказались в ловушке, и в ночной тиши раздались их крики о помощи. Женщина-Тень и Карина Путрефакцио оставались на месте, внимательно следя за тем, как бьются сети, и пытаясь понять, удалось ли кому-то из невидимок избежать капкана. Когда неводы перестали трепыхаться, женщины поняли, что поймали всех, а если кто-то и остался на свободе, он убежал в город, чтобы сообщить о случившемся. Они накинулись с ножами и топорами на свою добычу и принялись колоть и рубить воздух внутри сетей. Кровь текла из ран обильными реками и звучали жуткие вопли, а потом они затихли и течение времени отмечал лишь перестук капель. Женщины, в брызгах и пятнах крови с головы до ног, бросили оружие и долго смеялись от увиденного чуда; ибо зрелище было и впрямь чудесное – кровь, хлещущая из пустоты, – как будто они убили само пространство вкупе со временем, а заодно целый мир.
Прежде чем вернуться в лес, святые вытащили факелы из стен и подожгли неводы. А потом ушли, и висящее над землей пламя озаряло им путь, как маяки на море в преддверии шторма.
За пределами ткани мира, в тюремном лазарете при Розовой Башне Ульрик открыл глаза и каждой клеточкой тела ощутил жгучую боль. Он мучительно изогнулся и ощупал свои ноги. Постепенно осколки мыслей соединились друг с другом, и он вспомнил все: испуг, бег, пробитые икры. В груди разверзлась пустота, и молодой инженер зарыдал. Все, все потеряно.
– Эй! – позвал он, окинув взглядом погруженную в полумрак пустую палату. – Здесь есть кто-нибудь?
Подошла женщина.
– Что тебе нужно? – спросила она, трогая его лоб, ища признаки лихорадки, бреда, бешенства.
– Великий План… Великая Лярва… Великий Архитектор… – попытался объяснить Ульрик, но понял, что у него не получается говорить связно: мысли проскакивали сквозь ячейки в сети разума, словно угри.
– Ну-ка, успокойся, – сказала женщина и поправила ему подушку.
– Нет, нет! Надо все остановить! Без меня нельзя ее запускать, она не сможет попасть в…
– Что нельзя, дорогой?
– Платформа! Великая Лярва… Мать…
– Ее уже давно запустили, юноша. Взгляни, она почти в небе, – с этими словами женщина отодвинула занавеску.
Через окно рядом с койкой виднелось клубящееся небо, которое поглощало огромный ковчег, где Великая Лярва явно проснулась, потому что он сильно вибрировал на вершине конструкции и раскачивался на ветру, словно на тонких ходулях.
– Нет! Нет! Вы не понимаете! Без меня нельзя. Она упадет. Я должен быть там.
– Невозможно. У меня приказ не позволять тебе вставать с кровати.
– Тогда ее надо остановить.
– Это уже не мое дело.
А потом она подошла к окну и мечтательно посмотрела вдаль.
– Какое чудо… Разве нет?
Ульрик попытался встать, но от любого движения по его венам от ног до макушки прокатывалась волна ледяных иголок. Он стиснул зубы и выругался.
– Я Ульрик… инженер…
– Кхе-кхе, – откашлявшись, женщина зачитала написанное в карте пациента, явно поддельной. – Албрет Кастаньи. Тебя еще и Ульриком зовут?
– Нет… какой еще Албрет? Я Ульрик, я строил вот это… – он указал на механизм и ковчег в небесах. – Ее надо остановить! Сейчас!
Женщина отвернулась и вышла из палаты. Ульрик услышал, как она кого-то зовет, но не разобрал имени; слишком быстро, слишком тяжело, слишком… он услышал только ее голос, она просила увеличить дозу – какую дозу?! – молодому господину Кастаньи, потому что он бредит и… Какой господин? Что еще за Албрет Кастаньи?
Ульрик ударил кулаками по кровати, по столику рядом, по окну, но не разбил стекло. Гневно стиснув челюсти, с текущими из глаз ручьями слез, он увидел знакомое лицо в здании напротив, по другую сторону лазаретного двора. Вытер слезы и понял, что на него смотрят оттуда, через окно, словно заглядывая в темницу. Это был Арик, и их взгляды встретились там, над двором этой самой темницы, и то, что они друг другу сказали в те мгновения, было слишком душераздирающим, чтобы облечь его в слова, поэтому их взгляды и бестелесные фразы долгое время блуждали среди зданий, пока над ними Великая Лярва билась в ковчеге среди облаков.
Мать миров с девятью утробами с девятью мирами с девятью утробами с девятью мирами с девятью утробами
Лицо, вот и все – только лица не хватало Другому Таушу, и когда, в конце концов, в час вечерний речи святого наделили его таковым, творец изумился, узрев красоту своего творения. Другой Тауш походил на своего создателя, да, но его черты были тщательно отшлифованы осмысленными шепотами, чью суть святой сумел сохранить в чистоте, уберечь от страха в душе. Его голос в эти последние часы звучал ясно, дух отдалился от всего увиденного и узнанного – от горы обугленных тел Братьев-Висельников, от молочных облаков на улицах Мандрагоры, от уродливых не’Людей, полных ненависти. Новый Тауш обрадовался, что наконец-то сможет покинуть это театральное представление, в котором никогда не желал принимать участие, и испытал гордость от того, что создал преемника, достойного грядущих времен.
Он не стал будить свое творение. Другой Тауш еще не разлепил веки, не разомкнул губы, и святой не знал ни цвета его глаз, ни звучания голоса. Он его укрыл и вернулся к Маленькому Таушу, которого нашел заплаканным и съежившимся, изгрызенным завистью и другими ощущениями, столь новыми и чуждыми для этого комка плоти.
– Таааааууууушшшш… – неустанно жаловался малыш, но святой его утешал и шептал, что все будет хорошо, гадая, откуда проистекает беспокойство крошечного существа.
Новый Тауш взял кроху на руки и поднес к окну, показать небо, показать облака – те, что наверху, а не те, что внизу, – костры, осторожно разожженные на крышах, мэтрэгунцев, которые грели руки и ноги, ели и пили, спали, и даже пустоты, наполненные лишь воображением святого. Он шепотом сказал малышу, что там занимаются своими делами невидимые люди.
– Незримые, Маленький Тауш!
– Таууууушшш… Тааааауууууушшшш… – Голос малыша становился все резче и громче, глотка вибрировала от рыданий.
– Тааааааааауууууууууууууушшшшшш… Тааааааааааааааууушшш… Тауууушш…
– Тсс, тише, – святой пытался успокоить его, как младенца. – Ну хватит, малыш, все хорошо. Все скоро закончится.
– Таааууушшш… Таааууушшш…
«Он знает? – спросил себя Новый Тауш и сам ответил: – Ну и что, если знает?» Он был в своем праве. Они были два калеки с одним именем; один – с изуродованным телом, созданным по ошибке, другой – с неполноценной душой, пленник в нежеланном мире.
– Таааауууууушшшш… Тааааааууууууууууушшшш…
– А что я должен был сделать? – спросил святой. – Скажи!
– Таааааууушшш… Тааааууууушшшш… – выло существо, воздевая ручки, и крики вырывались из его впалой груди, свидетельствуя о на удивление полноценных легких. – Таааааууушшш!
– Хватит! – рявкнул святой. – Замолчи!
– Таааауууууууушшшшш…
– Замолчи! Заткнись!
– Тааааууушшш! Таааауууш! – вопило существо, вскинув ручки и вперив взгляд в потолок, словно в него вселился дух из иного мира. – Таааауш! Тааааууушшшш!
Короткий вопль прервала пощечина от Нового Тауша, охваченного одновременно гневом и жалостью. Маленький Тауш не расплакался, но замолчал и перевел взгляд с потолка на лицо святого, потом опять на потолок и на лицо святого, словно кукла, которую выдернули из механизма башенных часов – шарниры сломаны, конечности болтаются. Нового Тауша захлестнули сожаления, и вместо того чтобы попросить прощения, как следовало бы поступить, он отвернулся от малыша и сказал лишь одно:
– Что толку?
Поднялся по ступенькам и открыл люк, ведущий на крышу. Вышел. Снова его закрыл. Оперся о дымоход, и его охватило такое сильное отвращение, разбивающее в пух и прах все душевные порывы, что пришлось вцепиться в трубу, чтобы ненароком не броситься в пустоту, в пропасть посреди улицы, невидимую под слоем облаков. В тот момент он услышал грохот из глубин и увидел, как облака начинают медленно отступать. И тогда же раздались шаги позади. Святой обернулся – и секунду не мог понять, что же он видит: на него глядел человек, у которого на плечах была недавно отрубленная голова жеребца. В обеих руках незнакомец держал сабли с широкими клинками, испачканные в запекшейся крови.
Данко не сказал ни слова – а что тут скажешь? – и набросился на святого, сперва вспоров клинками воздух между ними. Сквозь ночь посыпались искры, и на лезвиях отразилась длинная, текучая луна. Новый Тауш шагнул в сторону и спрятался за дымоходом; сабли задели кирпичи, ударились друг о друга, но этого было недостаточно, чтобы привлечь внимание мэтрэгунцев с других крыш, которые отошли от костров и смотрели на облака внизу, следя за их отступлением и пытаясь что-нибудь расслышать в этом новом грохоте. Святой позвал на помощь, но его не услышали, однако блеск сабель заметил человек, который только что высунулся в окно: Мишу краем глаза увидел пляску клинков на крыше.
– Святой! Там святой! – крикнул он, но никто не обратил внимания. – Святой!
Данко не очень хорошо обращался со своими саблями, но даже так бой был несправедливым, неравным. Посланец не’Мира ударил левой, затем правой, и клинки на миг застряли в гонтовом покрытии, так что святому хватило времени толкнуть противника. Но Данко не упал, он вцепился в сабли, которые как раз в тот момент вырвались из западни. Новый Тауш осмелел и ударил его кулаком в лицо; голова коня едва дернулась, ее кости были крепкими, и об них святой разбил костяшки. Данко ударил Тауша сапогом в живот, и святой, покатившись по крыше, вцепился в дымоход, чтобы не упасть в облачную пропасть, жутко колыхавшуюся внизу. Он обнял дымоход и увидел, как кирпичи вываливаются из него, словно осколки зубов из разбитого рта. Схватил два, три кирпича и бросил в Данко – попал, в живот и в грудь. Данко на миг потерял равновесие, но удержался, опершись на острия сабель. Святой поднялся и прыгнул ногами вперед, ударил противника в грудь; в падении услышал, как охнул человек под маской из головы коня, и понял, что момент настал. Он вскочил и попытался вырвать у противника саблю, но другое лезвие, появившись словно из ниоткуда, рассекло пятку святого, а потом – голень. Тауш рухнул как подкошенный. Оба уставились друг на друга, стоя на коленях, а потом Данко вскинул клинки и обрушил их на святого, который тотчас же обмяк и покатился. Сабли опять застряли в гонте, Тауш пнул Данко по рукам, но безрезультатно – оружие как будто приросло к пальцам противника, стало естественным продолжением предплечий, предназначенным только для рубки, и выбить его было невозможно. Он прыгнул Данко на плечи и попытался сорвать с него голову коня; лезвие задевало то пальцы правой руки святого, то пальцы левой. Хлестала кровь, и новый Тауш не понимал, почему маленькие части его тела теперь валяются у их ног. Он отпустил голову коня и попытался убежать, оставляя за собой шлейф из капель крови и пота, но почувствовал сильную и резкую боль в левом плече – монстр бросил ему вслед саблю, которая задела лопатку. Но лезвие не воткнулось, и Новый Тауш на миг поколебался: он мог убежать и спасти свою жизнь или поднять саблю и сразиться за нее. Он решил остаться, но не потому, что ему хватило отваги для битвы, а потому, что слишком велик был страх повернуться спиной к человеку с головой коня. Данко атаковал со сдавленным рычанием из-под гротескной маски, и Тауш шагнул вперед, чтобы остановить его своим клинком. Клинки встретились, и началось долгое сражение; оба ранили друг друга, оба вопили, вопил и Мишу издалека, и мэтрэгунцы, и титанических размеров тварь, которая только что поднялась на платформе посреди затопивших Мандрагору облаков, и вокруг твари разваливался огромный ковчег, и сама платформа разрушалась, демонстрируя мирам виданным и невиданным истинный лик Матери Лярвы, матери миров с девятью утробами с девятью мирами с девятью утробами с девятью мирами с девятью утробами, бесконечного червя, чей пронзительный вопль раздирал ткань реальности, выдворяя дух и разум.
Кольчатое тело Великой Лярвы лежало спутанным клубком и неустанно копошилось, поворачиваясь вокруг своей оси; было оно розовым, мясистым и блестящим, отражало свет луны наверху и солнца внизу; между его сегментами возвышались пузыри – огромные, как целые кварталы Мандрагоры, – и было их девять, а через прозрачную кожицу отчетливо виднелись другие черви, поменьше, свернувшиеся узлами, и у каждого червя из каждого пузыря было на теле еще девять пузырей, в них – другие девять червей копошились, посверкивая своими девятью пузырями, и так далее, и черви становились все меньше, и возникал вопрос, не длится ли это представление с куклами внутри кукол еще и в сторону увеличения, ведь это означало бы, что весь город и мир, пороги, книги и все мы, склонившиеся над пузырями, глядящие на самих себя, живем внутри прозрачной утробы Великой Лярвы, бестолково дрейфуем в амниотической жидкости.
Освободившись из деревянного ковчега, Великая Лярва испустила жуткий крик, чудовищно пронзительный и бездонно глубокий, словно исходивший в унисон из множества пастей, и от крика этого весь город содрогнулся, а время застыло. Но пасть у монстра была одна: острые зубы торчали в ней из плоти, расположенные кругами, во множестве рядов. Второй крик рассек воздух, разодрал в лохмотья ткань мира, а с нею и мэтрэгунцев, которые осмелились взглянуть на Мать Лярву. Большинство ослепли, свет их очей полностью погас, а другие потеряли зрение только в одном глазу, в то время как другой оказался наполовину затянут молочно-белым туманом. Вопли мэтрэгунцев были жалким подобием криков Великой Лярвы; люди падали на колени, закрывая лица ладонями, прижимая ко рту кулаки; рассудок каждого из них вывернулся наизнанку, душу выжало досуха, и под сводами разума горестно заикалось эхо несказанных слов.
Новый Тауш сберег глаза: он вытянул одну руку и прикрыл лицо другой, бросая взгляды через плечо, словно трус или побежденный. В одном из соседних домов, откуда тварь не было видно, Мишу почувствовал, как замедлилось время, и узрел страх святого. Художник схватил бумагу и уголек и несколькими штрихами набросал увиденное. Однако душа его возражала против того, чтобы нарисовать святого боязливым и отворачивающимся – и потому он изобразил Нового Тауша глядящим монстру прямо в лицо, противостоящим ему, чем бы тот ни был, и вскинувшим руки не для самозащиты, а для уничтожения; для того, чтобы привести в порядок механику мира, исправить ее и очистить. Мишу посмотрел на Нового Тауша, который остерегался врага, и на Нового Тауша, который его истреблял; поднял взгляд (святой опасался), опустил (святой обращал монстра в ничто), поднял взгляд (ничто), опустил (и опять ничто) – и готов был поклясться, что нарисовал все так, как оно происходило на самом деле.
Новый Тауш не заметил, как Данко, защищенный от монстра маской и потому ослепший лишь на четверть, взмахнул саблями, рассекая воздух – а с ним и живот святого, откуда тотчас же излились внутренности, и посреди потоков крови повисла, болтаясь, прикрепленная к пупку железа с мотком красного шнура. Тауш рухнул с криком, и в тот же самый момент невидимый ученик, появившийся неизвестно откуда, узревший их битву неизвестно как, кинулся на Данко, и они вдвоем покатились в облака на улице, пока те стремительно утекали через дыры в земле, становившиеся все меньше и исчезавшие с глаз долой.[36]
По коридорам темницы гуляло эхо криков Ульрика. Он просил, чтобы кто-то – кто угодно, каким угодно способом – остановил выполнение Великого Плана. Но как раз в тот момент над Портой впервые послышался грохот. Одна из опор платформы не выдержала и сломалась посередине, однако сама платформа еще не упала. Никто не видел того, что видел Первый Ашкиуцэ, находившийся в тайной комнате внутри опоры, прямо там, где и появились первые трещины в механизме Великого Плана. Кукла закричала, если бы могла, но у нее было горло из опилок, а легких вовсе не имелось. Трещины проворно рассекали деревянную конструкцию во всех направлениях, рождая новые углы, уничтожая существующие, сжимая потайную комнату таким образом, что за считаные секунды Первый Ашкиуцэ оказался стиснут между стенками. Смола, что еще оставалась в обреченном тельце, вся из него вытекла.
Арик отвел взгляд от Великого Плана, чувствуя, что больше не может смотреть на него – слишком много впустую потраченных сил на одно пятнышко в небе, – и уставился на искаженное от боли и отчаяния лицо Ульрика, который прижимался к стеклу и вопил как безумный. Тот же почувствовал боль в сломанных пальцах и проклял свою слабую природу. Разрыдался, когда Великий План разломился совсем – на сотни, а может, и тысячи частей, которые пролились на Порту дождем из щепок, чье однообразие нарушило лишь тело Матери Лярвы, которое рассекло напополам воздух и разум Ульрика. Арик не отвел взгляда от лица молодого инженера, сразу же утратившего всякое выражение; юноша выпрямился и отдалился от всего над’Мирного, и Арику показалось, что Ульрика подменили в мгновение ока на древнюю маску из тех, какие когда-то изготавливали другие – не над’Люди, не отважные дети Порты, – пытаясь представить себе, как выглядит над’Человек. Судьбы городов и жизни людей могут измениться в один миг, невзирая на труд прошлого и амбиции будущего, так что ни Порте уже не суждено было стать такой, как прежде, ни Ульрику – понять, кем он может быть. Безумие обрушилось на Скырбу Ульрика, как Мать Лярва – на Порту, и вопли над’Людей, которые осмелились взглянуть ей в глаза и ослепли, оповестили весь над’Мир, что битва проиграна.
Мишу сбежал; он покинул чердак и направился к «Бабиной бородавке». Назад смотреть не смел, только вперед и вниз; потому и увидел, как облака утекают из Мандрагоры через затягивающиеся дыры, улицы освобождаются от липкого тумана, провалы исчезают на глазах, и вслед за этим что-то рушится с грохотом. Он остановился только на краю Мандрагоры, где немного отдышался, прежде чем спрыгнуть с городских стен, слишком уставший и пресытившийся, чтобы искать лестницу, боясь, что из-за всей этой катавасии город целиком провалится в пропасть, оставленную Великой Лярвой. Чего Мишу не знал, так это того, что гигантская дыра уже начала зарастать, и одновременно с этим угасали разум и душа некоего инженера в одном из лазаретов Порты.
Мишу прыгнул, и падение как будто продлилось вечность. Достигнув земли, он скорчился; почувствовал, как кости ног сломались в тех местах, где больше всего истончились от лишений, и начал кататься туда-сюда в муках. Издалека слышались крики в трактирах и хижинах в окрестностях Мандрагоры – кто-то плакал, кто-то вопил. Телом художника овладел жар, как злой рок овладевает телом мира, и он кое-как дополз до «Бабиной бородавки». Стукнул кулаком в дверь, и та открылась.
– Входи, художник! – раздался голос, но Мишу не вспомнил лица говорившего. – Ты, что ли, тоже ослеп?
Его подняли, уложили на стол, и какая-то старуха, ощупав сломанные кости, начала бормотать заговоры и заклинания.
– Святой… – попытался проговорить Мишу сквозь стиснутые зубы. – Святой… прогнал монстра…
– Ты его видел, художник?
– Ты на него посмотрел?
– А святой, он на монстра смотрел?
Вокруг Мишу все тараторили, не слушая друг друга, и он начал бить кулаками по столу, на котором лежал.
– Хватит! А ну заткнулись! – рявкнул художник.
Трактир замолк, и лишь несколько мэтрэгунцев продолжали рыдать в углу, кутаясь в одеяла и обнимая друг друга. Мишу предстояло позже узнать, когда все закончилось, что это те, кому случилось взглянуть на Мать Лярву, отчего они и ослепли. Художник порылся за пазухой, на груди, и нашел набросок, который протянул трактирщику.
– Он не испугался… – с трудом проговорил Мишу и, пыхтя, сел на столе. – Он поднял руки… как в тот раз, когда покончил… с Братьями… и как в тот раз, когда сражался со злом… он поднял руки и прогнал тварь обратно под землю…
– Ты ее видел, художник? – спросил трактирщик.
– Нет, – ответил Мишу и, обратив лицо к нему, увидел белые глаза мужчины, окруженные темными кругами – словно две луны в глубокой ночи.
– Это смерть души, художник, и ночь разума, – только и сказал трактирщик, прежде чем нащупал путь к бочке, налил себе кувшинчик вина и, повернувшись спиной ко всем, осушил его в один прием.
Далеко, посреди города, еще слышались отчаянные крики тех, чьи души умерли, а разумом и зрением завладела ночь.
Мишу против собственной воли погрузился в успокоительный сон, в котором опять увидел святого (как его звать? звать-то его как?), вскинувшего руки, прогоняя конец и освобождая место для нового начала, и чем дольше он смотрел, тем отчетливее видел, что святой (как его звать? звать-то его как?) превращался в мрамор, чугун, бронзу, известняк, менялся каждое мгновение, оставаясь неподвижным, оставаясь изваянием в центре города (а он как называется? как же он называется?), то остерегаясь зла, то наоборот.
Но, пусть художник этого и не заметил, к рассвету крики мандрагорцев стихли, а между тем, как Мишу сомкнул веки и разомкнул, еще несколько миров родились и умерли.
Вот и они.
Новый Тауш то полз, то плелся мелкими шажочками, на непослушных ногах, до самого края города, где упал на колени и сперва выплюнул кровь, а потом его кровью вырвало. Его ладони оказались слишком малы, чтобы удержать внутренности во вспоротом животе, и кровь все текла, не ослабевая. Он и сам, умирающий и оцепенелый, поразился тому, что в его теле некогда хранилось так много этой жидкости; теперь запасы опустошались, и тело становилось полым, превращаясь в иссохший труп. Новый Тауш оставлял позади себя кровавый след, будто раздавленная улитка. По этому следу Хиран Сак и отыскал святого. Они оба были на стенах: один опирался на саблю, которую, похоже, отобрал у кого-то из предыдущих захватчиков, другой терял жизнь, утекающую из дыры в животе сквозь окровавленные пальцы. Новый Тауш раньше воображал себе такие сцены, но каждый раз был тем, кто стоял в полный рост, а не на коленях, со стрелой в сердце, кинжалом в спине или со вспоротым, разодранным в лохмотья животом. Всегда получалось, что он вел с кем-то пылкий диалог, полный смысла и достойный того, чтобы быть запечатленным в преданиях. Ничего подобного. Они не обменялись ни единым словом; Хиран Сак несколько раз поднял свою тяжелую, стесанную саблю, примеряясь к затылку Тауша, крепко сидящему на позвонках, с сухожилиями, мышцами и связками, и – хрясь, хрясь, хрясь – голова рассталась с телом, тело рассталось с жизнью. Хиран Сак пнул труп Нового Тауша, и тот упал со стены, угодил в пересохший ров внизу, и внутренности брызнули во все стороны. Моточек красной веревки, до той поры сжатый в кулаке умирающего, покатился в траву.
С Хираном Саком что-то произошло: он начал выть, обратившись то ли к небесам, то ли к облакам, которые быстро покидали улицы через закрывающиеся дыры. Он снова проиграл, но смог хоть насладиться личной победой. Он хотел отомстить за поражение над’Мира и показать пребывающей в агонии Порте отсеченную голову мандрагорского святого, которую поместят в Капелле Вечных Флегм и будут посрамлять вечность и еще немного. Все эти мысли пронеслись через разум и Скырбу Хирана Сака, который поднял за волосы голову Нового Тауша и побежал, продолжая вопить как безумный, к центру города, где как раз закрывались последние дыры между мирами. Очевидно, его не заметили ни мэтрэгунцы, ни невидимки, потому что он сумел добраться до церкви, теперь уже окончательно превратившейся в обнаженные руины, и обежать вокруг нее в поисках последних «карманов» с облаками в переулках или узких улицах, в поисках еще открытых дыр, куда можно было бы прыгнуть, прямо в пустоту, с головой святого. Он воображал, как рассекает воздух в падении, а потом взрывается на черных камнях Порты, но голова Тауша остается целой в его объятиях, да – он станет горой фарша, а вот башка святого – реликвией, напоминанием о бесконечной войне. Но все было напрасно, ибо Хиран Сак не нашел ни одного отверстия и, охваченный ужасной яростью, опять побежал к стенам, к крепости, где, как он знал, открылись врата для над’Людей – может, надеялся он, они еще открыты. Однако врата закрылись: битва была окончательно проиграна, солдаты отступили, природа взяла свое.
– Aaaaaaa! Будь ты проклят, Тапал, падаль бородавчатая, чесоточная!
Он что было сил швырнул голову Тауша о каменную стену и услышал, как треснул череп. Но не разбился, поэтому Хиран Сак опять поднял голову и швырнул еще раз. На каменной поверхности появилось красное пятно, похожее на мишень, и над’Человек попадал в нее раз за разом, пока не размозжил голову святого и не упал на колени от изнеможения.
А на обезглавленном трупе Нового Тауша мухи уже строили свои империи. Несколько во´ронов летали кругами, кусты шелестели от голодного трепета зверей, привлеченных запахом крови. Но один куст шелестел не потому, что там сидел в засаде хищник, а от стараний комка плоти, наделенного волей. Это был Маленький Тауш, и он полз через листву и грязь к своему святому.
– Таааауууушшшш… – со свистом доносилось из его пересохшего, воспаленного горла. – Таааауууушшш… Тааааууушшш…
Добравшись до останков святого, он попытался прогнать мух. Но летающие твари его игнорировали – увертывались, а потом снова ныряли в глубины вскрытого живота. Когда они жужжали внутри святого, их голоса были звучными, словно рождали в трупе эхо и придавали ему вес. Их был легион.
– Таааааауууушшш… Тааааууушш…
Маленький Тауш гладил изуродованные руки святого, целовал его плечи, вблизи от жестокой раны, из которой еще немного текла кровь, подражая жизни и обманывая его. Он плакал и дрожал; он слышал биение крыльев в небе и шуршание когтистых лап в кустах.
Потом малыш увидел моток веревки, все еще покрытый прозрачной, липкой слизью, с кончиком, торчащим из узкого отверстия, как будто ожидающим, что кто-то за него дернет, чтобы обвязать этой веревкой весь мир и покончить с жизнью как таковой. Но Маленький Тауш не потянул за кончик; он поднял железу из лужи крови и, увидев, что она все еще прикреплена к животу святого, прикусил нить и разорвал ее зубами. Чтобы ползать, ему требовались руки, так что он засунул моток в рот и вернулся под сень зеленого леса. Его место возле святого заняли звери, выбравшиеся из засады, а Маленький Тауш плакал, полз и даже не мог произнести имя святого, потому что держал железу в зубах. Маленький Тауш был самым несчастным созданием на теле Тапала и медленно умирал от тоски.
Хиран Сак собрал все силы и привел мысли в порядок, пусть безумие и бесновалось среди них, словно волк, угодивший в отару. Вдохнул; выдохнул. Размял шею и щелкнул пальцами. Он был весь в человечьей крови, но знал, что должен в ней перемазаться еще сильнее. Поднял саблю с того места, где бросил, и пробрался сквозь тени у городских стен, мимо крепости, а потом ушел в кусты, в лесные заросли, держа путь к перекрестку. Он удалялся от Мандрагоры, постоянно готовый к тому, что по следам идет какой-нибудь невидимка, тайком приближаясь к конюшне «Бабиной бородавки». Полы´ там были еще влажные и черные от крови обезглавленного коня, и он вознамерился их снова испачкать. Накинулся на одного из жеребцов в углу и рубил без остановки, пока не отсек голову от тела, и жуткие крики животного разнеслись по всей округе. Мэтрэгунцы в трактире все слышали, но когда Мишу спросил, что происходит, ему ответили:
– Он вернулся… Тот, кто ворует головы коней.
– Как? Кто ворует головы коней? – спросил Мишу у одного слепца в углу.
– Оставь, Мишу, – ласково попросила старушка. – Он сам уйдет.
Мишу не требовались оба глаза, чтобы заглянуть внутрь себя и покопаться в свежих воспоминаниях; он опять увидел человека с головой коня, который размахивал саблей на крыше, склонившись над окровавленным святым. Художник достал листок и набросал несколько эскизов человека с головой коня, и женщины начали плакать, дети попрятались. Крики в конюшне прекратились. Мишу хотел подползти к окну, но мэтрэгунцы вцепились в него.
– Нет, Мишу, не смотри! Пусть уходит!
– Отпустите! – Мишу попытался вырваться из хватки, но от сломанных ног по телу прокатилась волна мучительной боли, подобная молнии.
– Не пустим!
– Пустите! – взревел он, и мэтрэгунцы подчинились.
Художник упал, с трудом поднялся и оперся о подоконник. Он успел заметить на опушке леса огромного мужчину и отчетливо понял: это не тот, кого он видел на крыше. И не та голова коня. Незнакомец был высоким, массивным, в одной руке держал волочащуюся следом саблю, а под мышкой – конскую голову. Тварь повернулась, их взгляды встретились, и с того момента Мишу начал ощущать уцелевший глаз как холодный шарик льда, вставленный в череп, и от этого до конца жизни его мучили головные боли.
Хиран Сак вошел в лес и скрылся из вида. Мишу подумал: что бы ни твердили люди, ничего никогда не заканчивается.
Тишина такая, что хоть помирай
Маленький Тауш изнемог от того, что пришлось ползти на животе так долго, на протяжении часов и как будто целых веков; три его колена покрылись ссадинами от острых камней, листочки застряли в пропитавшихся кровью волосах; несколько раз он едва не проглотил моток красной веревки. Время от времени малыш его выплевывал и останавливался, чтобы перевести дух. Он ощупывал свой живот, ковырял в маленьком пупке, и каждый раз его охватывала пустота, пробирающая холодом страха и одиночества до самых уголков души. Он не успокоился, пока не нашел хижину, где находился Другой Тауш, и, помедлив некоторое время перед дверью, прислушался: внутри кто-то был, кто-то ходил туда-сюда, вздохами рассекая тишину. Маленький Тауш толкнул дверь и поднял глаза. Перед ним стоял Тауш – голый, в одном одеяле, накинутом на плечи; не новый, но еще новее, похожий на прежнего, но превосходящий его по красоте и изяществу. Безупречно сотворенное тело превращало Маленького Тауша в жалкую тень, которую отбрасывает на землю слабая свечка, мерцающая и готовая вот-вот погаснуть. Звук голоса пал на душу малыша, словно лезвие гильотины, и когда тот попытался произнести единственное слово, какое мог, у него в горле застрял комок.
– Тааа… Т-т-т…
– Кто ты такой? – спросил Другой Тауш, и его голос был ясным, как горный ручей, как трава в лучах солнца, как геологическая справедливость тысячелетий.
– Тааауу… Тауу…
Другой Тауш понял, что этот комок сморщенной плоти не представляет никакой опасности, и присел рядом. Он не знал, кто он такой, что должен делать и как сюда попал, но все должно было постепенно, поочередно прийти к нему; он это понимал, хоть и не осознавал, каким образом. Он поднял Маленького Тауша и усадил его. Малыш протянул нормальную руку, коснулся груди Другого Тауша кончиками пальцев, потом – собственной впалой груди.
– Таааааууууушш… Таааауууушшш…
– Тебя зовут Тауш?
«Да, – кивнул малыш, – да, и тебя тоже». Он как будто пытался это сказать, прикасаясь то к груди Другого Тауша, напротив сердца, то к собственной: и тебя тоже.
– И меня? Я тоже Тауш?
Маленький Тауш улыбнулся и, пальцами здоровой руки разжав оцепенелую хватку другой, вытащил моток. Показал. Другой Тауш скривился от отвращения; коснулся этой штуки и быстро отдернул руку.
– Что это?
Маленький Тауш поковырялся в его пупке, и Другой Тауш вздрогнул. Он вскочил, прикрывая живот ладонями.
– Что ты делаешь?
Карлик сделал ему знак: не бойся, вернись, я хочу тебе что-то показать. Другой Тауш позволил Маленькому Таушу поковырять в собственном пупке – тот словно собирался засунуть ему ту железу в живот, – решив немедленно отпрыгнуть, если это уродливое существо, эта ошибка природы попытается причинить ему какое-нибудь зло. Но прикосновения Маленького Тауша были мягкими, и вскоре Другой Тауш почувствовал покалывание в пупке. Ему засунули этот моток в живот? Он пригляделся: нет, штуковина была все еще в руке у существа, но веревочка тянулась изнутри его тела, постепенно удлиняясь в пальцах карлика, который внезапно начал плакать. Другой Тауш вскочил и в испуге попытался оборвать веревочку. У него получилось, и он бросил ее на землю: шнур, красный и влажный, длиной примерно в два пальца.
– Что это? Что… Почему? – попытался спросить Другой Тауш, но его безупречный голос ослаб от испуга и омерзения.
Карлик увидел, что Другой Тауш и впрямь совершенен, и моток ему не нужен, у него есть собственный, и он воплощает в себе все, чем малыш не мог стать – и даже куда больше, – поэтому он вытер слезы и указал на город. Попытался. Больно, слишком больно, комок в горле треснул, и Маленький Тауш сумел один раз, в муках, произнести:
– Альра… уна…
– Альрауна?
Маленький Тауш кивнул.
– Что такое «Альрауна»?
Кривые пальчики указали на открытую дверь – на лес и то, что было за ним.
– Это человек? Женщина?
Маленький Тауш покачал головой.
– Мужчина?
Нет. Он мотал головой и тихонько плакал, завывая.
– Место?
Маленький Тауш кивнул.
– Место… Меня там кто-то ждет? Меня ищут?
Маленький Тауш кивнул: ждут. Другой Тауш начал потирать ладони, разминать пальцы. Время от времени он покрывался мурашками при мысли о покалывании в пупке. Он взволнованно ходил туда-сюда по земляному полу, покрытому листьями, поглядывая на Маленького Тауша, который то плакал, то задремывал, то выглядел так, словно и вовсе умер. Стоило к нему подойти, как малыш, встрепенувшись, говорил:
– Тааауу… Таааауууу…
– Да, да, знаю. Тауш.
– Аль… Аль…
– Я понял, да – Альрауна.
Шли часы; Другой Тауш все еще опасался выйти из хижины, ступить в новый мир, который пока не изведал, о котором ему было известно лишь то, что он зовется Альрауна и в нем он сам должен носить имя Тауш. Почему? Это он еще не знал, но чувствовал.
Снаружи холодало. Скоро опять должно было стемнеть. Другой Тауш об этом пока не знал, для него меркнущий свет и пустоты между днями оставались тайнами, которые ждали своей очереди, чтобы открыться в его душе. Тайны… Альрауна… А если он там останется, что ему делать? Тауш… Тауш… Пребывать в четырех стенах с комком уродливой плоти, который с трудом мог изречь два слова, да и те почти без смысла? Альрауна… Альрауна… Альрауна… Другой Тауш перепрыгнул через существо на пороге и распахнул дверь. Деревья в лесу казались бесчисленными вратами. Какие из них вели к Альрауне, спросил он себя. И что такое Альрауна?..
Маленький Тауш открыл глаза и увидел, что хижина опустела, осталась лишь красная веревочка из пупка Другого Тауша, единственное доказательство иной жизни, иного мира, куда ему теперь ни за что не войти. Он посмотрел на моток Нового Тауша, который все еще держал в кулаке, и начал ковыряться в своем пупке. Но пупок Маленького Тауша был бесплоден, ни следа мотка, веревки, святости. Он опять сунул железу в рот и заплакал, вспомнив объятия святого и то, как ему было в них хорошо и тепло. Вечерняя прохлада, без приглашения перетекая за порог, насмехалась над его воспоминаниями. В кривом, тесном, дефектном горле Маленького Тауша едва умещался узел плача и боли. Маленький Тауш набрал воздуха в грудь, закрыл глаза и проглотил моток. Тот не попал в желудок, не расположился напротив пупка, не размотался внутри него, огибая сердце, но застрял в глотке, преграждая путь воздуху. В скором времени легкие Маленького Тауша совсем опустели, его тело отсекли от Мира, словно он был существом из другой таксономии, созданием иного измерения – как оно и было на самом деле, – одиноким, забытым, покинутым, незаконченным и мертвым.
Когда сдались последние бастионы жизни, нашедшей убежище в неведомых уголках кривого тельца, великая ночь пала на Маленького Тауша, в первый и последний раз даровав ему спокойный сон.
Хиран Сак ходил кругами несколько часов. Он это знал, потому что воткнул лоскут, оторванный от рубахи, в трещину на коре одного дерева. Увидев отметку в третий раз, он зарычал и так сильно ударил кулаком по стволу, что оставил на нем кровь, частицы кожи, и в пальцах начала пульсировать боль. Он опять зарычал, и в лесу проснулось эхо, его голос то удалялся, то приближался, как будто его перебрасывали невидимые руки, или он отталкивался от стен и коридоров, спрятанных среди зарослей. Ночь наступала быстро. Голова коня делалась все тяжелее, и мрачный Хиран Сак таскал ее кругами по лесу, без направления, без цели, пока не услышал шепот и не вздрогнул. Он повернулся и в мгновение ока обнажил кинжал.
– Эй, – услышал он, но никого не увидел.
Тени стали длиннее и больше, лес изменил облик и продолжил меняться, когда Карина Путрефакцио, прихрамывая, вышла из-за дерева.
– Стой на месте! – крикнул Хиран Сак. – Не шевелись!
Карина улыбнулась и подняла руки.
– Я Карина Путрефакцио, брат мой. Из над’Мира, как и ты. Узнаю тебя по одеждам, по лицу; чувствую твое сердце. Ты не одинок.
Но Хиран Сак не поверил этому голосу в темноте, он хотел увидеть ее лицо, тело, хотел ощутить и вынести решение. Сильнее сжав рукоять кинжала, он велел:
– Выйди! Выйди сюда, на свет!
Что и произошло. Шаги Карины были такими легкими, равномерными, просчитанными, что от них не раздалось ни звука в сухой листве. Карина вышла на середину прогалины, и Хиран Сак узнал ее над’Мирные черты и монашеские одежды святых из Розовой Башни. Он уронил голову коня, которую держал под мышкой, и воткнул кинжал в землю. Опустил глаза.
– Прости мою Скырбу, святейшество, и прости руку, что грозила тебе кинжалом. Я в твоей власти.
– Нет-нет, – сказала Карина и в один миг оказалась рядом с ним, взяла его голову в ладони и заставила поднять лицо. – Вставай! Мы на войне. Теперь мы братья.
Она его обняла, и Хиран Сак не знал, что делать с руками; в конце концов, он обхватил ими святую и закрыл глаза. Из складок черного одеяния все еще поднимались запахи иной реальности, и Хиран Сак воодушевился, вспомнив о Порте.
– Я заблудился, – проговорил он, не открывая глаз.
Почувствовал холодные ладони Карины на щеке и услышал:
– Мы найдем путь.
Потом ощутил, как его взяли за руку и повели через лес. Открыл глаза. Они оба шли сквозь ночную тьму, как будто она им принадлежала с самого сотворения мира. В левой руке Хиран Сак нес голову коня, ухватив за гриву.
Через некоторое время Хиран Сак увидел мерцающий вдали огонек: свечу на пороге маленькой кельи,
высеченной в скале, покрытой толстым и влажным мхом, – видимо, когда-то тут жил отшельник, пустынник, давным-давно покинувший село Рэдэчини. Его кости еще лежали грудой в углу кельи. На пороге Хирана Сака ждала Женщина-Тень со свечой в руке и синевато-серым лицом, полным боли и тревоги. Он хотел снова встать на колени, но Карина не позволила.
– Мы все братья, – прошептала она.
Они вошли, и Хиран Сак сел на бревно. Уронил голову коня на покрытый листвой пол и ненадолго закрыл глаза. Кости внутри его тела как будто рассыпались, а Скырба, заменявшая душу, словно воспарила; Хиран Сак отдыхал.
– Не все потеряно, – сказала Карина.
Хиран Сак открыл глаза и сглотнул, хоть во рту у него и пересохло.
– Я не думаю, что все вернулись в Порту. Я думаю, в лесу еще кто-то остался, должен был остаться. Мы соберемся и атакуем снова.
– Простите меня, святейш…
– Мы братья, – перебила Карина.
– Прости меня, – исправился Хиран Сак, – но как мы атакуем? У нас нет ни армии, ни оружия. Кто знает, сколько еще невидимок помогают этому проклятому монстру?
– Мы убили многих.
– Как? Когда?
– Недавно. Возле крепости. Мы их обескровили и подожгли.
– Недостаточно. Они еще остались.
– Мы можем их победить, – настаивала Карина.
– Как?
– Слово, брат. Справедливость на нашей стороне.
– Слово? Какое слово, сестра? Разве оно у нас есть?
Карина не ответила.
– Его у нас нет, – ответил Хиран Сак за нее.
Они немного помолчали. Женщина-Тень подошла к Хирану Саку и подняла голову коня, потом ушла с нею в темный угол кельи. Повернувшись спиной к обоим, принялась нашептывать слова, известные ей одной, проливая их на короткую шерсть мертвой головы.
– Мы притворимся, что не знаем? Не знаем, что нам не суждено вернуться в Порту? – спросил Хиран Сак.
Карина знала, о чем он говорит. Великая Лярва и ее падение. Великий План. Великое поражение.
– Я знала, что мы не вернемся в Порту, еще когда этот путь только начинался, брат. Для нас нет обратной дороги.
– А Порта? Что, по-твоему, там случилось? Они… или… – От ярости и беспомощности Хиран Сак запутался в собственных словах и умолк, страдая.
– Ты ее видела? Мать?
Карина покачала головой.
– А ты?
Хиран Сак сперва кивнул, потом покачал головой.
– Только отражение в окнах. Я не обернулся.
Он посмотрел на Женщину-Тень, которая все это время молчала и как будто задремала с головой коня в руках.
– А что теперь? – спросил Хиран Сак. – Что нам осталось делать?
– Мы будем теми, кто мы есть, – ответила Карина Путрефакцио. – До самой смерти-после-смерти.
Позже, глубокой ночью, Хирана Сака разбудили шаги по келье. Он осторожно потянулся к кинжалу, но увидел Женщину-Тень на пороге, в свете луны. Она проснулась; ушла. Хиран Сак хотел подняться и спросить, что она делает, не пора ли ему тоже уйти, но…
– Оставь ее, – раздался шепот рядом, и он почувствовал прикосновение Карины. – Она вернется.
Но Хиран Сак больше не смог заснуть и лежал, не сомкнув глаз, в темной келье, пока часа через два, когда сквозь швы небес уже проглядывал день, Женщина-Тень не вернулась с мешком, который позвякивал в рассветной тишине с каждым шагом святой.
Хиран Сак и Карина Путрефакцио встали, размяли кости, потянулись, потерли лица и причесали волосы пальцами. Внезапно раздался хруст веток. Трое переглянулись; казалось, даже голова коня глядела осмысленно из пустоты своего нового существования.
Шаги в зарослях; хруст веток.
– Бегите! – крикнул Хиран Сак.
– Втроем! – сказала Карина.
– Нет, нет, беги! Бегите обе! Я их задержу, выиграю вам время. Бегите!
– Нет, – попыталась возразить Карина, но Женщина-Тень уже оттолкнула валун в дальней части кельи и вышла.
В левой руке она держала одеяло, в правой – голову коня за гриву; с нее еще капало. Карина Путрефакцио, сжав руку Хирана Сака, поцеловала его в висок.
– Ну же, – с нежностью проговорил над’Человек. – Ступай. Времени нет.
Карина вышла и толкнула валун на место, как раз в тот момент, когда распахнулась деревянная дверь, но на пороге никто не появился. Однако Хиран Сак знал, что пришли невидимки, хотя и не имел понятия, сколько их было. Он мог лишь надеяться, что испортит им поиски и охоту, сражаясь, теряя части собственного тела и, быть может, все тело целиком, ради того, чтобы Женщина-Тень и Карина сберегли собственные. Он вытащил кинжал и ударил воздух. Не попал. Повернулся – он их слышал, они были рядом, в келье. Он слышал их дыхание, чувствовал тяжелый запах пота, слышал шаги, видел, как колышется пыль и шевелятся листья. Он снова атаковал наугад. Во что-то попал. Клинок обагрился кровью. Но не успел над’Человек порадоваться своей удаче, как почувствовал укол в селезенку. Повернулся. Ударил, но безрезультатно. Еще укол. Он повернулся. Удар кулаком в спину. Сапогом – по коленям. Он повернулся; сделал выпад, но это уже не имело значения. Он заметил капли крови, испятнавшие пыль, попытался вычислить, откуда они падают, где именно в окружающей пустоте следует искать жертву, но не увидел валун, парящий над головой; не почувствовал, когда тот на него опустился, и едва успел что-то осознать, когда перед глазами все взорвалось тысячами фейерверков, словно в голове внезапно родилась целая галактика. Боль в макушке сперва была тупой, как будто принадлежала не ему, как будто была чем-то другим; он видел ее издалека, она затапливала разум постепенно, секунда за секундой. Потом атаковала его Скырбу, и Хиран Сак рухнул на колени, его вырвало; перед глазами все помутилось, слова спутались друг с другом. Он несколько раз ударил кинжалом по воздуху, но как будто ранил самого себя – он был впереди, он был в пустоте, в незримом и несуществующем – клинками, внезапно возникшими со всех сторон из пустоты. Кровь начала покидать его тело, из ран хлестало, как из поврежденных акведуков. Он надеялся, что женщины ушли далеко, успели спрятаться – надеялся так, как ему больше не суждено было надеяться. Он упал лицом в земляной пол, и архитектура пыли и листвы перед глазами преобразилась в обширные над’Мирные пейзажи: вот мой город, а вот мой дом, и вот так, в пыли, сам сделавшись микроскопическим, он пробрался меж титанических пылевых клещей, охраняющих небеса, и открыл дверь; сам став пылинкой, сел за стол из пыли, разломил хлеб и разделил его в сумерках с тем, кого никогда не видел.
Последними звуками, которые услышал Хиран Сак, были шаги невидимок по келье, которые в мире пыли грохотали, словно раскаты грома и поднимали ураганы. А потом бескрайние поля затопило кровью.
Карина Путрефакцио и Женщина-Тень сумели спрятаться внутри большого древесного ствола, полого и такого гнилого, что они боялись, как бы он не развалился на части. Две женщины и голова коня отправлялись в странствования по миру, который им не принадлежал и в котором все битвы были проиграны. Карина услышала голос в склепе своего разума и поняла, что Женщина-Тень, с которой они соприкоснулись лбами в убежище, общается с нею мысленно. Пока что. Соратница говорила о надежде и новых открытиях, таких странных и чуждых в этом мире, где им пришлось скрываться от невидимых солдат внутри мертвого дерева.
Они сидели долго, пока не утихли все звуки, кроме тех, которые свидетельствовали о жизни лесных обитателей в зарослях. Вышли поздно ночью и завернули голову коня в одеяло, а потом Карина закинула ее на спину. Они принялись быстро искать воду, какие-нибудь источники – голод их не мучил, в отличие от неустанной жажды. Отследив журчание, напились как следует, словно загнанные звери, какими они и были. Поспали час под выступающими над землей корнями дерева и на заре опять пустились в путь. Они удалялись от Мандрагоры, направляясь к новым городам, путям и горизонтам. Женщина-Тень шла позади, и Карина чувствовала, как та пылает от ярости и надежды, подталкивая ее в спину все дальше и дальше. К новым битвам. Не зная усталости. Неся Слово.
На третий день они вышли к трактиру. Ворота были закрыты. Молодой здоровяк открыл окошко и спросил, что им надо.
– Нас выгнала нужда из города, дружище, – сказала Карина Путрефакцио, – и мы бы хотели переночевать. Поесть, попить и выспаться. А потом снова в путь. Мы проблем не ищем.
Мужчина увидел ее бледное лицо и усталые глаза. Ему померещилось что-то чуждое Миру, но так выглядят все изгнанники, которые больше не принадлежат одному месту, пребывая между мирами, в иных местах – и потому он спросил, смягчившись:
– Откуда вы?
– Из Мандрагоры. Пришлось уйти из-за издевательств Братьев-Висельников.
– Она кто такая?
– Моя мама, – сказала Карина, указывая на ссутулившуюся Женщину-Тень, чье лицо скрывал капюшон.
– А на спине у тебя что?
– Сынок. Он очень устал. Уже и не плачет. Я тебя прошу, добрый человек. Прими нас в своем трактире, и тебе воздастся сторицей.
– Деньги-то есть?
Карина опустила глаза и промолчала. Мужчина на пороге как будто взвешивал прошлое и судил о будущем, целиком, без остатка; длилось это долго, пока, в конце концов, он не открыл ворота и не впустил их.
– Добро пожаловать в трактир «Кривой вепрь».
Они притворились, будто едят, пили много воды, кувшин за кувшином, а потом отправились спать в свой уголок. Но не сомкнули глаз, а дождались, пока заснут трактирщик с женой и те немногие путешественники, что остановились в «Кривом вепре». Глубокой ночью Карина Путрефакцио и Женщина-Тень быстрыми и глубокими ударами кинжалов вскрыли им всем по очереди животы и до утра обмазали стены экскрементами, которые извлекли из внутренностей.
Вышли во двор трактира, сели на бревно. Ожидание длилось часами, мухи прилетали издалека, жужжа и черня небо над трактиром.
– Думаешь, придут? – спросила Карина, но святая не ответила.
Ни та ни другая не могли знать, что произошло в Порте. Они даже не ведали, идут ли другие битвы, готовятся ли к атаке другие армии, жива ли Мать Лярва, капитулировала Порта или собирает силы. Они ничего не знали, помимо того, что должны надеяться и сражаться. Когда воровато сгустились вечерние сумерки и трактир почти целиком покрылся мухами – эти подданные империи омерзения исчислялись, похоже, миллионами, – Женщина-Тень вошла в дом. Увидев, что нечистоты на стенах высохли, а врата так и не открылись, она вздохнула и вышла. Взяла висевший на ветке мешок с костями и двинулась дальше. Карина все поняла, закинула на спину голову коня, и они с Женщиной-Тенью бок о бок продолжили путь.
Позади них мухи откладывали яйца в человеческих внутренностях, жизнь продолжалась – поди знай, к каким войнам готовились насекомые, поди знай, к каким истинам стремились, поди разбери, как звучит их главное, последнее жужжание: как есть или шиворот-навыворот?
Улицы Мандрагоры пусты; двери и окна распахнуты; чердаки полны пыли. В комнатах сгустки потусторонних туч застряли в паутине. Стулья в пыли, на столах все еще в изобилии растет плесень. Ковры заняли место занавесок, занавески – место дорожек в сенях. Трупы – место людей. Те, кто остался на своих местах, глядели на них издалека – с расстояния жизни, – перетаскивали, усаживали, чтобы их посмертие не вызывало стыда. Мебель потрескивала в безлюдных комнатах, и никто этих звуков не слышал. Тепло вытекало на улицы через окна, тепло вытесняло холод, тишина вытесняла тревогу, Мандрагора претерпевала великое преображение. Рынки со сгнившей рыбой. Лужи, на дне которых сапоги не’Людей оставили отпечатки в грязи. Ни следа дыр в земле, ни слова о вратах, нарисованных нечистотами на стенах. Мэтрэгунцы на перекрестках, в переулках, в чуланах. Тишина. Ворота города распахнуты – для кого? для чего? Стражники глядят в пустоту. Пустыри вместо домов, провалившиеся сквозь землю улицы, канувшие в пропасти иного мира вслед за огромным червем. Мэтрэгунцы, ищущие следы любимых – лоскут рубахи, а вот штаны. В крови. Не смотри. Тишина. Дети играют в пыли, пыль на зубах и под ногтями. Тишина в «Бабиной бородавке»; тишина внутри Мишу. Тишина среди невидимок, такая тишина, что они трогают друг друга, убеждаясь, что все еще существуют. Погреб, в углу мышь с частицами облаков на усах; внизу еще пахнет другим миром, и мышь сходит с ума, но никто этого не видит. Тишина в хижинах, среди собравшихся группами мэтрэгунцев, которые обнимаются: а дальше-то как быть? Мишу смотрит в окно вслед человеку с головой коня, вот уже вторые сутки у него пустота внутри, он что-то ищет, есть не хочет: а дальше-то как быть? Час проходит вслед за часом, а вопрос все тот же.
– Где твой святой, Мишу?
Тишина. Тишина такая, что хоть помирай.
Но потом раздались шаги Другого Тауша.
Это их взбудоражило, сбило с ритма, вынудило обернуться. Сердце Мишу дрогнуло, а потом то же самое ощутили трактирщик и старуха с бородавкой, и один за другим, словно человеческий фитиль, мэтрэгунцы вспыхивали, обретая надежду.
– Это святой, Мишу? Это он?
Мишу выпрямился, чтобы видеть лучше. Протер глаза – от пыли облаков, пыли сна и недоверия, – увидел святого (Как его зовут?), который вышел из леса, одетый лишь в пыльное драное одеяло, босой, бледный от того, что долго остерегался солнца, и лицо его было вроде бы тем же, но как будто (Это святой?) моложе и свежее, более отдохнувшим (Это святой!), красивым и здоровым (Как его зовут?).
– Но ведь ты видел, как его сбросили с крыши, Мишу. Разве не так?
– Так, но вот же он, вернулся к нам. К нам вернулся святой, люди! – завопил Мишу, и трактир ответил ему радостным возгласом, который подхватили и в хижинах вокруг города, и в самой Мандрагоре, где остались забытые, одинокие и невидимые люди.
Тотчас же повсюду узнали, что святой Мандрагоры к ним вернулся. Он был мертв, но ожил. Да здравствует святой Мандрагоры! (Звать-то его как?)
– Отнесите меня к нему, – попросил Мишу, и трактирщик взял его на руки и вынес навстречу Другому Таушу.
Все пошли навстречу святому, который вот уже в третий раз вернулся из мертвых.
– Я тебя звал из тьмы своей души, святой, – проговорил Мишу со слезами на глазах, сжимая края одеяла. – Я тебе кричал, и ты пришел. Я тебя звал, хотя не знаю твоего имени. Но вот ты здесь! Добро пожаловать!
Другой Тауш, впервые видевший все эти лица, окинул их спокойным взглядом и ласково опустил ладони на голову Мишу. Встал на колени и поцеловал его в лоб. Художник расплакался. Другой Тауш поднял глаза и поверх их голов взглянул на стены и ворота города.
– Войдем в Альрауну, – только и сказал он.
Мэтрэгунцы поднялись с колен и дали ему место, чтобы пройти. Святой пересек толпу, и, словно капля воды, словно слеза, мэтрэгунцы собрались и потекли следом – через ворота, по широкой улице, под платформами, которые должны были остаться, через площадь, которая должна была остаться, мимо покинутой церкви, которая должна была остаться. В окнах мелькали лица, мэтрэгунцы выскакивали из дверей. Немногие невидимки дали о себе знать, обняв святого и поцеловав его в лоб. Другой Тауш озирался, как будто что-то искал в этих домах, на стенах, среди стропил и кирпичей, в воздухе; а потом посмотрел на Мишу, которого усадили на край пересохшего колодца. Вернулся к нему и ласково коснулся ног.
– Как тебя зовут? – спросил Другой Тауш.
Художник нахмурился, озадаченно уставился на своего святого, а потом недоверие опять уступило место любви.
– Мишу, святой, – кротко ответил он. – Меня зовут Мишу.
– Мишу. Выздоравливай, Мишу, у нас много дел, – сказал Другой Тауш и улыбнулся.
Он встал и вошел в какой-то дом, поискать одежду. Мишу долго смотрел ему вслед – даже после того, как святой исчез за порогом, в сумраке комнат, – смотрел, и мысли его обгоняли друг друга, душа рвалась напополам от радости и страха, надежды и недоверия, от всего, что испытываешь, будучи человеком.
За окном: двор. За двором: окно. За окном: Арик, и он вопит.
– Ульрик! Ульрик! Ульрик!
Стучит по стеклу и кричит:
– Ульрик! Ульрик! Ульрик!
Пена в уголках рта, и что-то во взгляде, но что?
– Ульрик! Ульрик! Ульрик!
За окном: двор. За двором: окно. За окном: Ульрик теряет разум.
Его могли бы и не привязывать к кровати, потому что Ульрик уже не собирался уходить. Его путь, начавшийся несколько десятков часов назад, был другим – он вел вовнутрь, в покои со скромной обстановкой из воспоминаний, соединенных столярным клеем, через огромные лабиринтовые коридоры разума, где пол и потолок сделаны из свежих опилок, сталактиты встречались со сталагмитами и стояли колонны, похожие на воскрешенные деревья. Жестокая тишина произросла из безумия Ульрика, начавшегося внутри него из тайного центра, комнаты вечного пламени, погреба сердечного огня, куда он никогда не спускался, но собирался попасть. Не/над/меж/пре/пост/Мир больше ничего для Ульрика не значил в те часы, когда он шел внутрь себя навстречу новому миру, принадлежащему только ему, и там, спрятанный под бесчисленными уровнями и этажами, был город под названием Альрауна, обретший форму в его отсутствие, и этот город теперь ждал Ульрика – тихий, инертный, холодный, монолитный и вечный.
За кроватью: протяженность палаты. За палатой: порог. За порогом: Аль-Фабр.
– Ульрик? Ульрик! Ульрик.
Он зовет, потом вздыхает.
– Ульрик. Ульрик! Ульрик?
На него устремлены пристальные взгляды, но как.
– Ульрик… Ульрик… Ульрик…
За дверью: протяженность палаты. За палатой: кровать. В кровати: Ульрик, теряющий разум.
Ульрик знал, что доберется до своей Альрауны, волоча босые ноги по свежим опилкам, и стены поглощали эхо, туннели пожирали тень. В мыслях ждала его Альрауна со своими новыми стенами и платформами, пустыми домами, где властвовала пыль, с легионами пылевых клещей, готовых в любой момент очнуться от сна; Альрауна – та, что движется в своей недвижности, что жива в своей смерти, что отбрасывает одну тень вверх, а другую – вниз. Ульрик шел и с закрытыми глазами видел, как города простираются поверх городов и возникают под городами, каждый – отражение в зеркале другого города, озеро вверху и озеро внизу. Где ты переночуешь, святой Ульрик? Над Альрауной, в незримых деревянных крепостях среди деревьев, на платформах из досок и веревок, в покинутой келье или молельне, хранящей тайны, в скриптории без писцов или библиотеке без книг? Где ты переночуешь, святой Ульрик? Под Альрауной, в коридорах из конской шерсти, темных, влажных и холодных, где звон цепей навевает вечный сон, в пещере или склепе, которых нет ни на одной карте, в перевернутой комнате, где тебе приснится жизнь шиворот-навыворот? Где ты переночуешь, святой Ульрик – ты ведь уже у стен, стоишь у порога, входишь в свою Альрауну?
За стенами: городские дома. За домами: покинутая площадь. На площади: Ульрик, и он кричит:
– Ульрик? Ульрик? Ульрик?
Кричит и плачет:
– Карина? Карина! Карина…
Он один, и он ждет, но кого.
– Ульрик… Ульрик… Ульрик…
За площадью: дома Альрауны. За домами: ворота. В воротах: Ульрик, который нашел свою душу, но потерял разум.
Другой Тауш смотрел, как мэтрэгунцы строят деревянные стены во внутренних дворах, когда его позвал Мишу, которого таскали туда-сюда на носилках несколько человек.
– Святой, ты должен кое-что увидеть.
Другой Тауш последовал за ним и оказался за каким-то домом, под узким мостиком, где несколько учеников уже накрыли массивный труп Хирана Сака.
– Что он тут делает? – спросил святой.
– Его нашли братья в лесу, в заброшенной келье, и принесли сюда, чтобы сперва показать тебе, а потом отнести на площадь и показать остальным. Что нам с ним делать?
Другой Тауш попросил открыть его, и ученики убрали покров с изрубленного тела Хирана Сака. Святой ощутил руки невидимок, которые, защищая, легли ему на плечи, и испугался. Но испуг быстро прошел, потому что их прикосновение было ласковым.
– Кто он такой, святой? Кто он?
– Он как мы, Мишу. Мы разделены оконным стеклом и смотрим друг на друга, каждый – со своей стороны. Но следи за тем, как держишь факел, Мишу, – проговорил Другой Тауш, словно не своим голосом, – потому что от того, как держать факел, стоя у окна, зависит, будет ли перед тобой окно или зеркало.
Они все замолчали и накрыли труп Хирана Сака. Оставили его лежать, пока все не решится, пока они не поймут, надо ли зажечь все факелы или погасить.
Позднее, ближе к вечеру, Мишу отнесли на чердак к Другому Таушу, и оказалось, тот стоит у окна и смотрит на город, окутанный сумерками, под бескрайним розовеющим небом.
– Святой, – сказал Мишу, – могу я кое-что спросить?
Другой Тауш кивнул, не глядя на него.
– Святой, как тебя зовут?
А внизу, в Альрауне, мэтрэгунцы гасили светильники: пусть придет сон, пусть придет новый день.
В вечном, равномерном грохоте столкновения сфер Тапал одновременно парит и падает сквозь пустоту за пределами миров; стоит моргнуть, и какой-нибудь из них рождается или умирает. Тапал даже не понимает, сколько он падает, ему кажется, что он падал всегда и будет вечно лететь сквозь пустоту, заполняя ее собственными пустотами. Вокруг темно, и ему не за что зацепиться; он осознает, сам не понимая, каким образом, что возможен и другой Тапал в другой бездне, одновременно парящий и падающий, но не видит его, не слышит, не чувствует, не знает. Тапал – великан, такой огромный, что не видит ни собственных ног, ни рук, его конечности теряются в черном пространстве, окутывающем гиганта. У Тапала есть голова и тело, а его руки и ноги покрыты болячками, волдыри полны гноя, соки полны миров. Его глаза что-то высматривают; в их белках – отчаяние, страх падения, та пронзающая до глубины души дрожь, когда ты оступился, когда ты падаешь, когда вечно проваливаешься в пустоту, когда падаешь и сам не знаешь, как долго это продлится. А вот его разинутый рот, черная дыра посреди черной пустоты, миры внутри миров внутри миров, на губах – пузыри миров на краю пропасти, с долинами и океанами, которые обдувает ветер, исходящий из Тапала, или ветер, входящий в Тапала, то холодный, то затхлый, и так меняются времена года. Когда великан причмокивает, он уничтожает миры, но рождает новые из оболочек лопнувших волдырей, а жидкость, вытекшая из былых миров, струится по подбородку Тапала, омывая другие пузыри с другими мирами, и их обитатели вспоминают прошлые жизни, которые им не довелось прожить. Вот его грудь, такая широкая, такая раздутая, с волдырями, которые то поднимаются, то опускаются. В них империи пожирают то, что осталось после коллапса других империй, королевства обращаются в ничто из-за голода и засухи, в долинах иссохших рек и пропастях среди затопленных гор. Тапал ничего не может с этим поделать, он должен дышать. Под правым соском – пред’Мир, замерший на грани разложения, ждущий гниения; он щекочет Тапала, но великан не желает чесаться; ему хочется опять посмотреть вверх. За грудью Тапала – его спина, другая сторона тела, где таится обширный меж’Мир, в котором собраны бесчисленные окончания, на всех хватит, когда падение гиганта завершится. Он рухнет на спину, это точно. Но Тапал поскреб бы в пупке, где, окруженный подрагивающими пузырями, спит паразит и дергается во сне; он бы почесался и избавился от гада, но паразит отложил в пупке яйца, и великан знает, что теперь, когда нет времени, теперь, когда больше нет пространства, детеныши должны вылупиться, пожрать окрестные пузыри и высрать уцелевшие во всепоглощающих внутренностях оболочки, чтобы в экскрементах родились новые миры. Тапал не выковыривает паразита; червь суть жизнь и смерть, и они обе – одно. Где-то пониже пупка – пузырь Мира, где в гнилых соках утопают бесчисленные города, полные людей, и Гайстерштат, и Альрауна, и Меер, и Лысая Долина, которую Тапал однажды задел ногтем – он и сам не знает, когда ее прорвало, и не знает, как долго падает, и даже не знает, падает или парит? Тапал смотрит вверх. Пузырь Мира изливает сок на огромные, крепкие и пупырчатые горные цепи гигантского пениса с мошонкой, несущей в себе плодородные миры, которые прорастают один в другой, нетерпеливые, пресыщенные, где один, где другой? Спросить бы Тапала, но он смотрит вверх. Тапал поковырял пузырь Мира ногтем правой руки – тем самым, где под кератиновым ногтевым небом, вонючим и пожелтевшим от грибков пустоты, лежит пузырь не’Мира; тем самым, где между плотью и ногтем собралась грязь, собрались оболочки лопнувших миров и гной минувших жизней, и все это проникает в рану. Время от времени Тапал обгрызает ногти, и тогда уже ничего не имеет значения. На другой руке, под ногтем, лежит над’Мир, и он так же болит, и так же мучает, и где один, где другой? В падении – или в парении – Тапал дрыгает ногами, и соки пре’Мира, что на левой ступне, и пост’Мира, что на правой ступне, вспениваются от тряски в оболочках пузырей, приплюснутых от шагов Тапала, совершенных когда-то, давным-давно, где-то. Тапал смотрит вверх. Он бы похихикал, но вроде хочется плакать: его щекочет струйка, вытекающая из пузыря Мира и прокладывающая путь через лобковый лес, прорывая долины, вытачивая каньоны в плоти, среди миров, скрытых в волосах и забытых на тысячи лет (а’Мир, и’Мир и – уже павший, уже встретивший закат – дез’Мир, в котором все, что когда-то было познано, забыто) и стекая вниз/вверх к титанической головке детородного органа, гордо устремленного во тьму пустоты. Тапал смотрит вверх и все еще видит дыру в пустоте, которая окружает его, словно мешок, словно бесконечная утроба; она все еще там, открытая – дыра, через которую его однажды бросили, и остальные по-прежнему там, Исконные, пусть он их не видит, но слышит, как они смеются и издеваются над ним на краю ямы, о да, горячими космическими волнами спускаются взрывы насмешливого хохота. Гной Мира достигает конца пениса и бьется о кожицу пузыря Мира и не’Мира, легонько ударяет по ней, плещется.
И на краткий миг смех умолкает.
КОНЕЦ
2015, Ладлоу – 2017, Кортона
Благодарю Джанкарло и Лули за доброту, с которой они приняли меня в своем доме, пока я редактировал эту книгу. Благодарю писательницу Ану Мэнеску за внимательное чтение и моего неутомимого редактора Алекса Войческу за то, что в те моменты, когда это имеет значение, он верит в мои книги больше, чем я сам, – ему и посвящается этот роман. Не в последнюю очередь благодарю мою невесту Екатерину за чудесные иллюстрации, вошедшие в это издание, и за каждый ее шаг рядом со мной – этой книгой я обязан ей.