сего, что ни попадется. Наконец она останавливается, растрепанная и смешная, с бешено горящими глазами: «Димка! Я ему месяц назад сказала, что приезжают французы и „Синий лес“ я хочу посмотреть непременно. Знаешь, что он ответил? Да, лапонька, я бы и сам не прочь, но где же достанешь билеты?» Ладно, нажала на кнопки — достала. Мсье был доволен. Третьего дня столкнулись на выставке с его школьным приятелем. Они не виделись больше года. Какие новости, как дела? И что ты думаешь? Этот гад чуть не сразу: «Неплохо, стараюсь быть в курсе событий. В четверг, например, идем посмотреть, действительно ли так хорош „Синий лес“. Приятель (он критик) с удивлением поднимает бровь: „Ты, я вижу, со связями“. А наш друг в ответ улыбается и с удовольствием мне подмигивает!.. Весь ужас, — она опять мечется, — что он вовсе не так уж надмирен, как представляется. Беспомощный бэби с плешью в полголовы — просто удобная поза. Перед другими он ее упоенно разыгрывает, а при мне даже забывает притворяться…» «Ну и что же спектакль?» — с трудом сворачивает ее с наезженной дороги Дима. «Спектакль? — Она раздраженно трет лоб. — Знаешь, это так сразу не объяснишь. Первый акт в самом деле не ах, и, конечно, в антракте наш обожаемый произносит на все лады: „Признай, лапа, что пьесу безбожно перехвалили“ и в сотый раз начинает про труппу Барро, про то, какое он получил тогда наслаждение. Причем заметь, я-то отлично помню, с кем он тогда наслаждался, а он не помнит, его занимает одно: доказать, что „Колумб“ несравним с „Синим лесом“, который мы смотрим. Терплю. Я же ангел. Я ангел с девятилетним стажем, при меньшем стаже я уже взорвалась бы, но я пью лимонад и слушаю, как он гнусавит: „Да, что поделаешь, выпадают и неудачные вечера“. Хорошо, начинается второй акт… Димка, иначе чем гениальным это просто не назовешь. Тоненькая былинка в красном — заметь, в красном — подходит к Терезе и Жаку, застенчиво смотрит на них и нежным тоненьким голосом говорит: „Я — смерть“. Те слышат, секунду ее рассматривают, а потом продолжают спорить, доказывать что-то. Смерть слушает, раза два хочет что-то сказать, но они просто не видят ее, и тогда она снова касается плеча Жака и говорит чуть погромче, чем в прошлый раз: „Остановитесь, послушайте, я же смерть, но меня можно еще отогнать, вы же видите, я совсем слабая, со мной любой справится“. В пересказе это не передашь, но главное вот что: в какой-то момент начинает казаться, что Тереза и Жак — какие-то роботы-автоматы, а смерть рядом с ними, которая только что была чуть ли не тенью на фоне кулисы, — живая. Ты понимаешь? И как это сыграно! От реплики к реплике пластика неуловимо меняется. В героях все меньше жизни, и она будто перетекает в смерть, а та вовсе не радуется, а горько раскачивается и ведет свой монолог. Зал слушает, как один человек, Димка, это вообще случается раз в десять лет… и вдруг я чувствую, возле меня что-то скребется. Смотрю и вижу: наш общий друг лезет куда-то под стул. Чешется? Уронил что-то? А он, наконец распрямившись: „Я пытаюсь определить, сколько времени. По-моему, без четверти одиннадцать“. Дима! Я его чуть не убила! На нас, как ты сам понимаешь, шипят, что делается на сцене, уже непонятно, спектакль вдрызг испорчен. А этот болван объясняет: „Нет, если ты хочешь, останемся до конца, но я не успею тебя проводить“. Мне хочется придушить его, я поднимаюсь и лезу к проходу, наш гениальный за мной, изысканно извиняясь, кто-то шипит „позор“, дражайший чуть не вступает с ним в объяснения, наконец мы выбираемся, меня уже просто колотит, а он улыбается, радостный, как младенец. Это же патология, Дима, мужику сорок четыре года, а он должен быть дома, потому что „мама волнуется“. Мама, которая отдала ему всю жизнь. Вранье это все к тому же. До двенадцати лет он жил с бабушкой, а она получила его готовеньким — готовеньким выполнять все ее маразматические требования. Дима! Это такое унижение, такая мерзость. Я не могу так, я не могу, я сдохну!!!» — «Не можешь, не можешь, все хорошо, все в порядке». Крепко обняв за плечи, Дима ведет ее в кухню. Где эти чертовы таблетки, которые Иришка принесла в прошлый раз, сказав «если снова выйдет из берегов, давай ей по две штучки; безвредно, проверила на себе»? Ага, вот они. Мать послушно проглатывает, запивает, «такой спектакль, и так его мне изгадить! У него просто талант. Или… он делает это нарочно? — Она резко вскакивает, но Диме удается снова усадить ее. — Как я устала!.. Как я устала… И еще я ужасно голодная». — «В этом, скорее всего, половина беды». Дима подсовывает ей тарелку. И Алена начинает есть. Сначала мрачно, с ожесточением, с выставленными вперед локтями, потом спокойнее и веселее. «Знаешь, что удивительнее всего? Актрисулька, игравшая Смерть. В ней было что-то такое завораживающее. Казалось: один раз посмотришь в такие глаза и пойдешь, уже не оглядываясь. Оторвешься от всех здешних дрязг — и откроется небо… Правда, уже Толстой об этом писал. Но иначе. Димка, мне все-таки очень жалко, что ты совсем-совсем не любишь театр». Позже, когда они уже разошлись по своим комнатам, Алена долго ворочается, не может уснуть, потом встает и, набросив халат, идет к Диминой двери. «Димка, — тихонько стучит она согнутым пальцем. — Димка, я давно собираюсь спросить: у тебя в „Королевстве глупцов“ что-нибудь новое появилось?» Дима слышит ее, но молчит. «Ну хорошо, — вздыхает голос матери. — Не хочешь говорить, не надо».
…Дождь сеял косо. Эльвира несла над головой светлый зонтик. Шла, как обычно, легко и неторопливо, и, чтобы поспеть за ней, Дима летел. Чувство полета было пугающим и странным, пожалуй, ему хотелось бы опуститься на землю, но тогда она ускользнула бы — это он знал абсолютно точно. Город внизу кренился, разноцветные улицы, дома, скверы — все вдруг оказывалось под углом к горизонтали, еще чуть-чуть — и они посыплются, как игрушечные, в подставленную чьей-то аккуратной рукой коробку. «Не надо, — шептал Дима, — не надо, прошу тебя, сохрани, сбереги». Он не знал, к кому обращался, не знал и о чем просил, глаза его были прикованы к ускользающей, тонкой, всю жизнь вобравшей в себя фигурке в развевающемся на ветру плаще. «Подожди, подожди-и!» И слова его были услышаны. Настала какая-то небывалая тишина. Чуткий, полный дыхания и теней, призрачный город замер. И слышен был только легкий стук ее каблуков. Цок-цок, цок… цок. Она замедлила шаг, пошла медленнее, совсем медленно, остановилась и, обернувшись, посмотрела ему прямо в глаза. Взгляд шел откуда-то из бесконечности, и за спиной у нее была бесконечность. Бесконечность была пространством, в котором они находились вдвоем, и это преобразовывало все ощущения в легчайшую взвесь, словно сеющий дождь заполняющую весь воздух. Не сводя глаз с Эльвиры, он прошел три шага, которые отделяли их друг от друга, и медленным плавным (привычным?) движением — как во сне, как в воде — бесшумно взял ее на руки. И сразу ее глаза оказались рядом с его глазами. Большие, печальные, темные, они смотрели устало и грустно. На левом — лопнула на белке жилка. На правом — чуть-чуть размазалась в уголке тушь. Со странным чувством путешественника, ступившего на вновь открытую землю, он разглядывал хрящ ее носа, обтянутый охристо-белой безукоризненно гладкой кожей, родинку, оказавшуюся и больше, и бархатистее, чем представлялось, едва заметную паутинку морщинок, бегущих к вискам, и короткие, на круглые скобки похожие складки у губ. У губ. Коснуться их он не мог — мог только пить и пить глазами. «Ну а теперь давай попрощаемся, — тихо сказала Эльвира. — Не надо больше ходить за мной, не надо ждать. Хорошо?» «Нет, — Дима мотнул головой. — Я всегда буду рядом». Она улыбнулась, и что-то, чего он не понял, мелькнуло на дне похожих на темное лесное озеро глаз. «Ну что же, как хочешь, — сказала она. — Только потом, пожалуйста, не обижайся». Откуда-то сразу вдруг появившиеся прохожие стали немилосердно толкать его со всех сторон. Резко затормозила машина. Лязг, шум, грохот улицы подхватил и понес куда-то. Эльвира растаяла.
Когда закончился первый урок, он, никому не сказав ни слова, спустился в раздевалку, оделся и вышел. Истории по расписанию все равно не было. А видеть все эти морды он больше не мог. И еще: не хотел видеть Кирилла. Слово «предательство» плавало где-то в сознании, к чему оно относилось, было неясно, думать об этом не хотелось. Последние два дня казались двумя веками. Нет, даже иначе: все прежнее располагалось на равнине, похожей на огромное плоское блюдо. Находящееся на блюде можно было рассматривать, но сам он уже был в другом измерении. Что-то переменилось. И надо было понять, как в этом переменившемся мире жить. С хохотом проскочила девушка, похожая на Люду Степанову. «Слишком простые ответы редко бывают самыми правильными», — любил повторять Кирилл Николаевич. Иногда говорил это в классе. Но, в конце концов, это суждение — тоже простой ответ. Каким легким было то время, когда все суждения Кирилла воспринимались как откровения. Надо смириться с тем, что оно прошло, и с тем, что Кирилл никогда ему этого не простит. Фраза выскочила сама собой. Он невольно остановился, повторил ее вслух. Да, так. Но за этим пластом еще много других. Ничего, постепенно он в них разберется. Идти в толпе стало заметно легче, бессознательно примеряясь к общему ритму, он углом глаза фиксировал забавные сценки, подмечал странный поворот головы, карикатурно выкаченные глаза, внезапный нелепо-царственный жест. Посмеиваясь, одобрительно улыбаясь, любопытно приглядываясь, он машинально повернул направо, снова направо, перешел через мост и, сам того не заметив, постепенно приблизился к школе.
«Нет, это потрясающе!» — замахал кто-то кулаками у него перед носом. Он вздрогнул — и увидел сияющую физиономию Поповского, с неописуемой радостью восклицавшего: «Про такие поступки, милорд, принято говорить „этому нет названия“. Сбежал из школы и подвел коллектив. Смирночка с ума сходит. Мало того что Пашкова, которая обещала передовицу „Наши любимые учителя“, уехала на три дня в Псков с „Ансамблем любителей старинной музыки“ (ты вообще слышал когда-нибудь про такое? — умора), так еще и ты вдруг, не говоря ни здрассте, ни до свиданья, взял и растаял в лазурной дымке, выбросив оформление газеты на произвол злодейки-судьбы». По-прежнему захлебываясь от возбуждения, Поповский обдавал Диму потоком школьных новостей, а Дима видел его в красной чалме и костюме корсара пляшущим на волшебном блюде, тесно уставленном событиями в одночасье отплывшей куда-то в прошлое жизни. На секунду пронзил испуг. Пожалуй, хватит этих видений и прочих фокусов. «Стоп! — взял он Борьку за пуговицу. — Заткни фонтан! Хотя бы на минуту». Поповский послушался. Какое-то время они спокойно шли рядом. «Была контрольная, — лениво сообщил Борька и вдруг подпрыгнул: — Я же не сказал главного! Главное — про Эльвиру! Зуб даю, никогда в жизни не угадаешь! Да и как угадать? Но все точно. Жена Витамина явилась в школу и устроила грандиозный скандал. Пыталась впутать и Римму. А та шла пятнами и только блеяла: но при чем же тут я? При чем же тут я? А Витаминиха: вы завуч! Именно вы развели в школе этот гнилой либерализм». Борька в восторге гримасничал носом, ушами, щеками. «Нет, ты можешь такое представить?» — «Что я должен себе представить?» Дима почувствовал вдруг, как одевается ледяной коркой. Весь, с ног до головы. Корка была очень жесткая и едва не лишала возможности не только двигат