В восемнадцать я была пятидесятитрехлетней. Вряд ли, когда и в самом деле придут пятьдесят три, я буду так же уверенно и по-хозяйски чувствовать себя в этом возрасте. Тогда эти солидные пятьдесят три смущали несоответствием реальным цифрам, но, в общем, были удобны. Казалось, все познано, все понятно. Любое действие выполнялось привычно, автоматически и так, «как надо». Сомнений не было, и не было ощущения, что время принесет что-нибудь новое. Путь был прямым и виделся до конца. Но не до гроба — до юбилея. Я представляла себе очень точно, какой в этот день на мне будет костюм, видела лица участников, слышала их голоса, а в перерывах — жужжание большой мухи, бьющейся из последних сил о стекло.
Взбесившийся один раз график движения возраста приводит к мельканью случайных, на миг будоражащих мыслей. Например, не дождусь ли я все-таки своих тридцати шести лет? Тоскливым октябрьским днем, среди тошноту вызывающих будней не пахнет ли вдруг ясным летним полднем, не выйдут ли из густой чащи хитросплетений жизни, тихо позвякивая браслетами, мои тридцать шесть?
Хочется прислониться к родному плечу. Хочется, чтобы кто-то сказал: «Ну что ты, девочка, все будет хорошо, все будет славно». Лучше всех это может сказать, наверное, тетушка: нестарая, крепкая, бодрая.
Странно думать, что роль такой тетушки правильно было бы играть уже мне. Но, увы, не дано. Мне до конца моих дней быть младшенькой: внучкой, свояченицей, ученицей. А почему бы и нет? Ведь бывают же девочки, родившиеся, чтобы стать тещей. Ей пять лет всего, а на лице ясно написано: теща. Причем заметьте: именно теща, а не свекровь. Свекровью становятся в силу обстоятельств, тещей — рождаются.
Что такое полнота жизни? Полный набор возрастных состояний?
Такое счастье дается немногим, однако считается, что дано всем. И люди часто воспринимают свою жизнь по модели, вздыхают о несостоявшемся, как о прошедшем. Говорят «во времена моей молодости», хотя молодость и в глаза не видали, а если она приходит, то машут руками: «Ну что вы! Ведь мне уже сорок. Дела, дети, муж, до того ли… Хотелось бы, но не судьба».
Мне …надцать (шестнадцать?) исполнилось поздно, даже чудовищно поздно — в тридцать один. В связи со сдвижкой все было гротескно-нелепым, но подлинным. И я узнала, что …надцать (шестнадцать?) — соединение трех слагаемых:
Я все могу.
Я все получу.
Жизнь положила подарки под каждое дерево. И нужно только одно: не лениться их подбирать.
Все эти три ощущения жили одновременно с отчетливым пониманием кучи проблем, в том числе нерешаемых; с болезнями, страхом и прочее, прочее. Бывало тяжело, горько, и временами душило отчаянье. Но все же главным и истинно верным было то, что:
Я все могу.
Я все получу.
Жизнь положила подарки под каждое дерево. И значит, в путь — чем скорее, тем лучше.
Мне представляется, что в конце каждого из отрезков жизни женщина старше, чем в начале нового. И последняя молодость наступает, наверное, в листопадную пору. В последний раз сброшена тяжесть с плеч — и жизнь взмывает вверх снова.
В каком-то смысле двадцать и шестьдесят, пожалуй, главные рубежи жизни. В первом случае мы прощаемся с детством, во втором — с молодостью (есть своя правда в трехчленном делении жизни). При этом двадцать и в самом деле приходят в двадцать — слишком велика вера в абсолют цифр, и сознание реагирует безотказно и точно, а шестьдесят настигают незадолго до или вскоре после предупреждающего и скорость ограничивающего кругляка. Кое-кому удается перенести мету аж лет на пять вперед. Но потом все-таки наступает старость: время, когда кончается жизнь и начинается доживание, иногда долгое и приятное.
Стремление перейти к доживанию раньше положенного срока должно, по идее, караться каким-нибудь нравственным кодексом. И ссылки на более ранние смерти тут ни при чем. Есть и детская смертность.
Из безнадежно пропущенных лет я больше всего грущу о тринадцати. Тринадцать — значимый возраст, а вкус его мне неизвестен. И теперь это уже не восполнить… Хотя… хотя рядом с тринадцатилетней внучкой, если, по счастью, ее тринадцать будут отчетливо видимы и классичны, я, доживающая свой век, может быть, и сумею еще ощутить эту дольку; и опыт жизни в последний момент (в предпоследний момент) обогатится еще одной мерой.
Трюизм: в старости мы возвращаемся к детству. К детству вообще? К своему? Вернувшись к своему детству, я вернусь как раз к старости и еще раз вскарабкаюсь — при помощи костылей — на порог.
А пока жизнь описывает круги. И хотя повторяемость задана, глаз на каждом витке успевает схватить что-то новое, а я и участвую в своей жизни, и — как бы со стороны — наблюдаю ее. Ощущаю одновременно и завершенность, и бесконечность.
Время женских свершений
Есть масса способов защищаться.
Например, ты говоришь ему: «Я уезжаю в командировку на две недели» — и две недели живешь припеваючи. Неудивительно, что он не звонит (ведь ты в командировке), не страшно одной пойти на французский фильм (как бы он мог повести тебя, если уверен, что ты в отъезде?), а можно пойти с подругой: тебя не будет грызть мысль, почему это ты сидишь здесь с Аленой или Марьяной, в то время как твой любимый лежит на диване и смотрит по телевизору футбол, сообщив предварительно, что никуда выходить не намерен: он, черт возьми, должен работать, двойная жизнь и так отбирает у него много сил.
Однако вскоре выясняется, что ездить в командировки — занятие неблагодарное. На месте старых забот возникает дурацкая новая. Ты начинаешь бояться встретить его в метро, на улице или на выставке. Такая встреча чревата: кто его знает, куда он с кем ходит, когда ты уезжаешь в командировку. Можно нарваться на неприятную неожиданность.
Опасность увидеть его с женой, конечно, невелика — он давно с ней никуда не ходит. Однако привычка — вторая натура, а ты ведь его приучила иметь зазорчик между работой и домом. Да и не может он две недели приходить домой в шесть часов. Во-первых, никто не будет в восторге от этих ранних приходов, а во-вторых, как он потом объяснит, что снова является в полдевятого? Заново что-то придумывать? Нет уж, слуга покорный. Легче избежать объяснений и погулять или даже сходить на фильм Вайды… А в кино веселей все же с кем-нибудь.
Поверхностный социологический огляд показывает, что каждую особь мужского пола, склонную подсознательно или осознанно не устремляться домой немедленно после конца рабочего дня и не докладывать жене об имеющейся возможности раз-два в неделю прийти на службу попозже или уйти пораньше, стережет целая группа женщин, давно уже переставших раздумывать о замужестве (и нереально, и не совсем понятно зачем), но остро нуждающихся в небольшом жизненном допинге — прогулка в оснеженном, зеленеющем или пылающем красками осени парке и чашка кофе в интимной, располагающей обстановке. Условия предоставляются с легкостью. С квартирами, чтобы ни говорили там пессимисты, становится год от года все лучше. С мужчинами, к сожалению, — хуже. Поэтому джентльменский набор почти каждого — жена, любовница и охотница. Две первые многое понимают, однако за годы, наполненные к тому же чувством вины перед ними обеими и неприятными объяснениями (или ожиданием объяснений, что, в общем, одно и то же), успели порядочно утомить. Охотница и дает шанс блеснуть, но иногда ошарашивает такими претензиями и ожиданиями, что просто не знаешь, куда бежать. Трудно.
«Да-да, в самом деле ему чертовски трудно». Зацепившись за эту мысль, ты переходишь от командировочного способа защиты к другому: к защите с помощью жалости. Сумев почувствовать, как ему тяжко и плохо в его положении зайца, спасающегося от стаи волков, ты наполняешься святой всепрощающей жалостью. Тебе начинает хотеться помочь ему, скрасить и облегчить его жизнь. И ты торжественно провозглашаешь (про себя, разумеется) не две недели командировки, а две недели бескорыстного служения ему. И сразу становится легче. Ты наполняешься альтруизмом и материнскими чувствами. Ликуешь при каждой его улыбке, думаешь, как бы повкуснее его накормить, вспоминаешь его заветные желания. И он отогревается и расцветает, жизнь превращается в рай, вам так хорошо друг с другом, он так к тебе тянется, что ты вдруг понимаешь: преступно (по отношению к нему, о себе ты в это время даже не вспоминаешь) давать ему эту полноту бытия, эту достойную его жизнь лишь урывками, и ты начинаешь спокойно, разумно и ласково (ведь ты думаешь только о нем, ведь ты вся — самоотдача и самоотверженность) убеждать его, что, быть может, хоть это и трудно, стоит подумать о том, чтобы как-то (не кардинально, это, конечно же, невозможно) раскрепоститься, переменить свою жизнь, перестроиться, не причиняя вреда и боли, не разрушая и не ломая. Он тебя слушает очень внимательно; кажется, что какие-то доводы он принимает, на лице у него появляется грустно-задумчивое выражение, которое ты так любишь. Он смотрит тебе в глаза, он берет тебя за руку и вдруг неожиданно говорит: «Ну зачем же опять возвращаться к тому, что давно уже ясно? Ведь мы не раз все обсудили». Более глупой и нелогичной реплики не придумать. «Разве когда-нибудь прежде шла речь о том, чтобы временно перейти в филиал? Он только-только открылся. Там ты получишь лабораторию. Там перспективы. И потом жизнь в предгорьях Кавказа…» Но он обрывает: «Не надо об этом. Ты хочешь, что бы мы снова поссорились?» «Ни о каких ссорах не может быть и речи!» — кричишь ты в бессильной ярости, и вдруг (наверное, раз в десятый) ты понимаешь, что связана вот уже много лет с человеком без крыльев, с трусом, который не только ради тебя и вашего общего счастья, но даже для дела, которое он на словах ах как любит, не может пойти на крохотный риск, не в силах отважиться на поступок. Он увяз по уши, и, что самое страшное, с ним вместе увязла и ты, хотя ты-то готова на пробы, эксперименты, борьбу. О да, ты готова на многое, и ты способна на многое, а между тем этот камень на шее! Тяжело и обидно, выматывает и обессиливает. Нет, тут необходим совсем иной способ защиты. По-настоящему эффективный и долгосрочный. Какой же? Карьера? Противное слово. Лучше назвать это работой. А еще лучше — Работой с большой буквы. Этой работы ты добьешься — кровь из носу. Цели ясны — вперед. И кем бы ты ни была (образование высшее; гуманитарное или техническое — нужное подчеркнуть), ты смело ринешься в бой (аспирантура-диссертация, заветное и не