Этот день он провел один, было такое чувство, как будто прогуливаешь уроки. Он поехал на озеро на окраине города, искупался, позагорал, выпил красного вина, подремал, еще раз искупался. К вечеру нашел на другом конце озера ресторан с террасой. Поел, снова выпил красного вина, полюбовался закатом. Он был в ладах с самим собой, в ладах со всем миром.
Что это было? Красное вино? Прекрасный день и чудесный вечер? Успешная карьера и счастье с женщинами? У него есть еще год, потом стукнет пятьдесят и пора будет подводить итоги. Но вряд ли до этого что-то допишется в книге его жизни. Вот уж скоро тридцать лет, как он решил, что этот мир необходимо сделать лучше и справедливее. Потому что на земле всем хватит хлеба, а также роз, миртовых кустов, красоты, радости и сладкого горошка. Эти сладкие стручки, воспетые Гейне,[1] тогда как-то особенно запали в душу, больше, чем коммунистическое общество Маркса, хотя он не имел ни малейшего представления о том, как эти стручки выглядят, каковы на вкус и чем отличаются от нормального гороха. Но и о том, как будет выглядеть коммунистическое общество, каково оно будет на вкус и чем будет отличаться от нормального общества, он тоже не имел ни малейшего представления. Да, сладкий горошек для всех, когда будут лопаться от спелости созревшие стручки! Может, еще раз кинуться в политику? Поработать у зеленых, где были друзья его молодости? А может, у социал-демократов, где подвизаются его нынешние друзья? Все они звали его, приглашали заняться политической деятельностью. Западный и Восточный Берлин, объединенные административно, должны стать единым целым – политическим и архитектурным. Одного без другого не бывает, и для этого нужны такие личности, как он. Мужчины. В политике он охотнее встречался бы с женщинами. Этакая политическая эмансипе, очки в никелированной оправе и узел рыжих волос на затылке. И когда этот узел рассыпается, волосы роскошной волной падают на плечи, а глаза без очков глядят удивленно и призывно.
Он рассмеялся. Да, сейчас это было красное вино. Но только ли оно? Не крылась ли в этом красном вине та глубокая истина, которая открывается только тому, кто открыт этой истине. Мудрость сладкого горошка. Нужно быть счастливым самому, чтобы сделать счастливыми других. Нужно, чтобы у тебя все шло хорошо, тогда ты станешь радоваться и способствовать тому, чтобы и у других все было хорошо. И даже если сделаешь счастливым только себя – каждая крупинка счастья, которая приходит в мир, делает мир счастливее, каждая новая частичка счастья, своего или чужого. Только никого нельзя обижать. Он никого не обижал.
Томас сидел на террасе. Светила луна, и ночь была светла. Ах, как это хорошо иметь право быть довольным миром и самим собой.
6
Осенью ему надо было лететь в Нью-Йорк. Переговоры с консорциумом, осуществлявшим строительство моста, тянулись месяцами, а сам тон этих переговоров был для него непереносимым. Наигранная доверительность с обращением по имени, наигранная доверительность в разговорах о семье, детях, поездках на уик-энд за город, наигранная сердечность приветствий по утрам, – все это ему опостылело. Опостылело то, что устные договоренности, достигнутые вчера, в сегодняшнем письменном проекте договора бывали отражены лишь наполовину, а относительно другой половины нужно было начинать переговоры заново. Кроме того, когда рабочий день в Нью-Йорке заканчивался, в Токио он только начинался, и все заново приходилось обсуждать до утра с токийским партнером.
И однажды все застопорилось. В Нью-Джерси возникли политические проблемы, которые мог разрешить только лично губернатор штата. Когда стало очевидно, что справиться с ними за день он не сможет, Томас решил, что ему нечего сидеть вместе с другими и ждать. И он ушел.
Он слонялся по городу, шатался по парку, заглянул в музей, не миновал и тех домов, в которых так хотела жить Юта, пересек квартал, где звучала только испанская речь, и наконец напротив какой-то большой церкви наткнулся на кафе, где ему очень понравилось. Оно было не из разряда тех шикарных кафе с быстрым и безукоризненным обслуживанием, где быстро и корректно подают счет, ты платишь и сразу же уходишь. Здесь посетители сидели, читали, что-то писали и беседовали, как в каком-нибудь кафе в Вене. Все столики на террасе были заняты, и он зашел внутрь.
По дороге он купил три почтовые открытки. Первую написал Хельге, «Дорогая, в городе жарко и шумно, и я не понимаю, что люди в нем находят. Мне осточертели переговоры, осточертели американцы и японцы, осточертела моя жизнь. Я тоскую по картинам, а больше всего я тоскую по тебе. Когда я вернусь, мы все начнем заново, правда?» Он написал, что любит ее, и подписался. Он представил себе Хельгу, красивую, мягкую и в то же время твердую, расчетливую и предсказуемую, то холодную, то жаждущую любви и готовую дарить ее. Ах, эти ночи с Хельгой! «Дорогая Вероника, – писал он в следующей открытке. Остановился, не зная, что писать дальше. В последнюю встречу они расстались со скандалом. Она несправедливо обидела его, но он знал, что она сделала это от отчаяния. Потом она стояла на пороге и кричала ему вслед, чтобы он убирался к черту, еще и еще раз, и ждала, что он вернется, обнимет ее и прошепчет ей в ухо, что все образуется. – Когда я вернусь, мы все начнем заново, правда? Я тоскую по тебе. Я тоскую и по картинам, но больше всего по тебе. Мне осточертела такая жизнь. Мне осточертели переговоры, американцы и японцы. Мне осточертел этот город. В нем жарко и шумно, и я не понимаю, что люди в нем находят. Я люблю тебя. Томас». Долго сидел он перед третьей открыткой. На ней тоже был изображен Бруклинский мост в лучах заходящего солнца. «Дорогая Юта! Ты еще помнишь этот город весной? Сейчас в нем жарко и шумно, и я не понимаю, что люди в нем находят. Переговоры и американцы с японцами, с которыми я их веду, мне до смерти осточертели. Мне осточертела моя жизнь и то, что в ней нет больше места моим картинам и что тебя в ней тоже нет. Я люблю тебя, и мне страшно тебя не хватает. Когда я вернусь, мы все начнем заново, правда?» Он знал, как она будет улыбаться, читая эту открытку, удивленно, счастливо и немножко скептически. В эту улыбку он влюбился двадцать лет назад, она и сейчас восхищала его. Он наклеил на открытки марки, оставил пиджак на спинке стула, а газету на столике, пошел к почтовому ящику на другой стороне улицы и бросил туда открытки.
Он возвратился за столик, наблюдал через окно кафе за уличной суетой. Окно было открыто, он мог бы при желании крикнуть что-нибудь прохожим или заговорить с ними. И отделяли их друг от друга лишь каких-то несколько метров. И наоборот, они, сделав лишь несколько шагов, могли зайти в кафе, сесть, как и он, за столик, может быть, даже напротив него или рядом с ним. И вот один свернул с тротуара в кафе, заказал у стойки печенье и кофе, назвал свое имя, вытащил книгу, бумагу и ручку, кивком подозвал официантку, когда она, неся заказ на подносе, громко выкликала, который тут Том. Его тоже звали Том.
Он опять взглянул на улицу. Тротуар был полон людей… Что делали все эти люди? Вот идут влюбленные, тесно обнявшись, целуясь и глядя в глаза друг другу, вот папа, мама и ребенок тащат сумки, набитые покупками, вот негр в каких-то обносках попрошайничает, постоянно попадая в поле его зрения, вот бредущие не спеша туристы, а вот школьники и какой-то мужчина в коричневых брюках и куртке подает посылки в машину «Юнайтед парсел». Что они все делают и зачем они все это делают? Зачем эта девушка, такая милая и хорошенькая, обнимает этого наглого прыщавого придурка? Зачем родители родили этого визгливого мучителя, воспитывают его, покупают ему игрушки? Папочка, похоже, какой-то ученый неудачник, который много мнит о себе, а ей и забот с ребенком слишком много. Чего ждет этот попрошайка и почему он вообще решил, что может чего-то ждать? Кого это интересует? Кому будет не хватать этих беспричинно веселых туристов, если даже они провалятся в тартарары? А кому – этих школьников, если б даже они сейчас взяли и все сгинули? Родителям? Не все ли равно, будет ли не хватать родителям сегодня их, а завтра – их внуков? Трагедия – умереть молодым? Томасу казалось, что умереть слишком рано не более трагично, чем умереть слишком поздно, равно как и умереть, не успев родиться.
Мужчина, подававший посылки в машину, вдруг споткнулся и упал вместе с коробкой, которую нес, на тротуар. Почему он ругается? Если смерть – это так плохо, пусть радуется, что жив, а если смерть прекрасна, то для него перед лицом вечности миг его падения – ничто. Мимо Томаса прошла красивая пара. Стройные, энергичные, радостные, с умными живыми лицами. Он не был наглым прыщавым придурком, а она не казалась просто симпатичной милой дурочкой. Но от этого лучше не становилось. Вопрос не в том, чтобы вся эта суетность и ничтожность были зримыми и осязаемыми. Томас видел их там, где они были едва различимы. Он видел суетность всюду.
Он спрашивал себя: если бы у него было оружие, смог бы он перестрелять всех этих прохожих, как его сыновья расстреливают врагов в компьютерных играх? Возникли бы проблемы, а он не хотел никаких проблем. Но ближе, реальнее и живее, чем фигуры на мониторе компьютера, эти прохожие, наблюдаемые им из окна кафе, не становились. Да, они люди, как и он. Но от этого они не становились ему ближе.
7
Когда позднее он вспомнил об этом дне, то понял, что именно в этот день и в этом месте началось его падение. С этого дня он падал стремительно, как человек на картине Макса Бекмана, что висела в квартире президента строительного консорциума. Он падал, кувыркаясь, абсолютно беспомощный, несмотря на силу мускулистого тела и сильные руки, вскинутые как для заплыва. Он падал между горящими домами, его горящими домами, домами, построенными им, и домами, в которых он жил. Он падал среди птиц, которые презрительно насмехались над ним, и ангелов, которые могли спасти его, но не спасали, среди лодок, уверенно плавающих в небе, и он мог бы так же уверенно плыть в небе, если бы не связался с домами.