падэспанец, когда соберутся они там выпить-закусить.
Среди новых свисавших, которые как раз всей кучей прошли спинами по сугробу, виднелась долговязая фигура мерзавца по имени Эдик, а по фамилии Аксенюк. Был он красивый сам собою, имел от роду двадцать лет и нагло смуглый лицом, с красными как вишня губами, с черными как смоль волосами шагал с песней по жизни. Вот и теперь изо всех свисавших человек шестидесяти — обычной этой грыжи тогдашнего транспорта — только он один проник на ходу в автобус и преспокойно втиснулся по другую сторону сиденья, на котором под народом лежал известно кто. Втискиваясь, Эдик уперся рукой в профиль лежащего, отчего и так снулый профиль стал выглядеть на холодном и потрескавшемся дерматиновом сиденье натуральным кладбищенским барельефом.
Стройный как тополь Эдик упирался затылком в вогнутый потолок и, со своего места видя всё, сразу приметил двоих нездешних. Впереди, возле Доры, — сдавленного Минина и Пожарского, а недалеко от себя тоже стиснутого, но чем-то увлеченного Пупка.
Кондукторша лаяла Минина и Пожарского, чтобы брал билет дальше, а тот отвечал, что, мол, ну конешно, но надо в карман сперва слазить, и как вообще теперь будет, и куда вообще он приедет, если даст кругаля? «Мое, што ли, дело! — орала кондукторша. — Бери билет, не то постовому сдам!» — и началось называемое «взять билет».
Поскольку дело это мешкотное и однообразное, мы можем пока отвлечься, ибо все равно успеем к моменту, когда передаваемая по рукам поплывет к Минину и Пожарскому билетная бумажка, но сдача не поплывет — у кондукторши с наших денег (и с ваших тоже) тогда ее не водилось.
Пупок, учтя, что совместная работа накрылась, а чем — известно, что едет он шут знает куда, причем неизвестно, в какой они залетели автобус, зато известно, что вокруг полно любых карманов — и верхов, и брючных, и пистонов, и чердаков, и напездников — решил тырить в одиночку, ибо знал, что Минин и Пожарский, получив билет, тоже захлопочет так же.
Руки Пупка, легкие в прикосновении, уже в чьем-то брючном побывали, но ни хера не обнаружили, хотя сам хер прощупывался; потом пробрались к чьему-то заду и наладились было нащупывать карман, но зад оказался не мужеским, а Пупок женскую жопу в работе не выносил. Однако он ошибся, обманулся в неудачный этот день, сочтя ее женской, потому что была это пухлая жопа мыловара Ружанского и нажопник на ней был, а в нем, кстати, — деньги, но мало — червонец лежал в бумажнике, то есть рупь по-нынешнему, так что Пупкова ошибка, не охладей он, как мужчина, обидной бы не оказалась.
Трудясь, Пупок увидел, что Минин и Пожарский работает с макинтошем. Совершенно сдавленный, тот воздевал руки, держа в одной макинтош, а другою хватаясь за штангу. В нужный момент Минин и Пожарский нахлобучивал макинтош на голову жертве, вторую руку с держалки убирал и шуровал по скулам, то есть внутренним пиджачным. Пупок такие действия одобрил, ибо там, где находился Минин и Пожарский, люди испытывали давление как от вошедших с передней площадки, так и от напиравших сзади, отчего их самих выдавливало вверх, а значит, пинжаки получались коробом и борта как надо оттопыривались.
В окрестностях Пупка народ находился больше вповалку, и потому были доступны задние брючные. Однако сам Пупок тоже был сдавлен и малоподвижен, так что работа не спорилась, и очень тревожило, как смываться, ибо из автобуса ни в какую дверь было не выйти, да и народ, с каким рисковал Пупок, тоже был не фраер. Один уже раз Пупкова конечность, вылущивая чью-то пуговицу, вежливо была пожата рукой карманного владельца, причем Пупок не мог бы сказать, где находятся вторая рука этого владельца и остальное туловище.
Человек, дружелюбно пожавший воровскую пятерню, давал понять, что мне, мол, показалось, что ты, мол, хочешь побывать в моем загашнике, так я, чтобы ты знал, делаю вид, что ты ничего не хочешь, а ты грабки больше совать не надо.
Струхнувший было Пупок по душевности рукопожатия все понял и тут же взял из чьего-то другого заднего не понять что, но что-то, что взять хотелось. Затем неутомимой своей правой ушел в какой-то зазор, но тут наш автобус номер тридцать седьмой передними ногами угодил в поперечную яму, а потом, рывком их выпростав, на них же оперся и ухнул в рытвину колесами задними. Те ушли под свои надбровные дуги, то есть под юбки автобуса, и автобус садануло тыльной частью оземь. Висевшие, как рой прилипших к матке пчел, не разлепляясь, подлетели всею кучею, крикнули всею кучею, опустились всею кучею, а кондукторша защелкнула сумку, чтоб не улетела к потолку сдача, которой у нее для нас не было. Среди автобусного отребья поневоле произошли перемещения, и Эдик Аксенюк, когда надо пригнувший голову, увидел в возникшем на миг просвете, что среди нас работает карманник.
Карманник, то есть Пупок, тоже увидел, что Эдик увидел, что он уворовывает в данный момент, допустим, кошелек, но — интересное дело несмотря на внезапного свидетеля, Пупок спокойно кошель довытащил, ибо…
Ибо существовал интересный обычай. И все, будь они прокляты, этот обычай знали. Преступающие, потерпевшие и свидетели. Оказывается, если видишь, что у кого-то что-то крадут, не смей даже намеком показывать, мол, внимание, к тебе, дураку, лезут, карточки хлебные берут, последнюю копейку сверху молот, снизу серп — уводят, бритвой пальто драповое режут, подбираясь к зашпиленному твоему трешнику. И скажи кто-нибудь беспокойный: «Вы чего делаете? Вы чего в чужой карман лезете?», карманник имел право писануть доброхота бритвой по глазам и таким путем правдолюбца ослепить. Только этот донос карался, причем незамедлительно, что, вероятно, служило компенсацией за все остальные, некараемые. Возможно, это был всего лишь миф, социальный страх, непроверенные слухи, мол, один вот сказал, а ему — по глазам, ибо за свой карман, заметь вы покражу, можно было блажить сколько хочешь, а вора поймать. И народ бы помог, и топая мчался бы за мазуриком, и никакого возмездия бы не полагалось — дал бы отбивающийся ворюга кому-нибудь под дых или по мудям — и всё…
Но сказать: «Эй, гляди! Тебе же в карман залезли!» или «Эй! Ты чего куда полез?» — значило услышать: «Видишь — больше не увидишь!» — и лезвие «Стандарт» (не «Экстра», «Экстра» — тонкая и гнется) прошло бы по твоим глазам.
Эдик Аксенюк этот закон, конечно, знал. Знал и Пупок, что общество, а значит, и Эдик, этот закон знают. Так что, втянув между щекой и золотым зубом воздух, для чего он щеку открянчил, Пупок глянул на Эдика, и Эдик отвел глаза, но, чтобы компенсировать возможность показать характер, громко сказал, и Пупок понял, что, сказав свое, Эдик поставил точку на инциденте:
— Ну подкинуло! Умрешь — не доедешь! А тебе, Дора, удобно сидеть-то? Мы что? Мы стой! К нашему берегу или щепки, или гавно!
Все автобусные и кто висел от неловкости втянули головы. Народ тут знал друг друга, если не в лицо, то со спины, и вести разговоры, какой повел Эдик, вроде бы не стоило.
— Ну и пусть к нашему — щепки! Все равно не нужен нам берег турецкий… — Эдик был провокатор и знал, что говорит. Он даже погладил в своем кармане старинный кастет, никелированный и фигурный, многократно бывавший в деле во времена чеховского Ваньки Жукова и тихо тусклевший в ожидании грядущего часа.
А Дора сжала кулаки. В правом — русскую Аляску, в левом — вычистки Ростокинского района. Она было ослабила их, когда автобус на рытвине тряхнул ее, грузную, встревоженную, ибо те двое ей всё меньше нравились, тем более что Минин и Пожарский как бы продвигался к выходу, а значит, ближе к ней, так что аборты вот-вот могли упасть на грязный пол, стать септическими и обезлюдить в будущем пол-Малаховки.
— Слышишь, Дора?
— Эдик, — спокойно сказала Дора, — тебя типает, что я сижу?
— Что ты, Дора, как можно? Мы постоим, нам чего! Правда, товарищ кондуктор?
Все еще пуще втянули головы. Даже Пупок. Даже Минин и Пожарский.
— Не метушись, Эдик, мой тебе совет.
— А мне, Дора, может, приятно, что ты как женщина сидишь, а мы, ребя, стоим или ползаем… Хорошо, если не на коленях перед ними… женщинами! — делая изумительные паузы, отыгрывался Эдик, давая опять же понять, что он Пупковых дел знать не знает и видеть не желает.
— Эдик, я тебя на манде у твоей кацапки в бинокель видела! — решила прекратить мучивший ее разговор Дора, и мятый, битый, стиснутый автобус захохотал, а громче всех астматик, к которому, уже предсмертно зевавшему, приполз от этого чуток воздуху.
— Сс-сука! — тихо прошипел вишнегубый Эдик, даже не подозревавший, что «Дора» — пригородный вариант древнего, как вода и булыжник, величественного имени песнопевицы Деборы, отголосок великого слога которой он сейчас, кастетчик, и услыхал.
— Карточки украли! — вдруг всполошился астматик. — Кондуктор! У меня карточки украли! Остановите!
Дора шевельнула пальцами.
— Лежи давай, — отозвались, кто на астматике лежали. — Никаких карточек у тебя никто не брал. Их же отменили.
— Нет, остановите! Человеку и так плохо, — ввязались самые верхние лежавшие.
Дора решила — разожмет, но — пока кричат — подождет.
— Кондуктор, почему здачи нахально не передаете? — заявил вдруг Минин и Пожарский. — Что творится в автобусном транспорте?!
— А ты видал, что я не передавала?
— Кошелек! — натужным голосом отчаянно крикнул кто-то.
Пупок заделал давку, и все голоса заткнулись. Даже Минин и Пожарский охнул: «Да жмите же все-таки потише!»
Благодаря невероятному давлению Пупка на общественность в автобусе получилось немного пространства, которое тут же заполнил человек из наружных. Места, однако, оказалось — с руками не поместишься, так что он их задрал, словно по команде «Руки вверх!»
Астматик из своего придонного положения в ужасе воззрился на эту обреченную позу и, жутко крикнув: «Бандиты работают!», прямо уже в истерике закончил: «Грабят и пристреливают!», ибо автобус, с натугой карабкаясь на пригорок, который после остановки, дал выхлоп…